Так или иначе, но этот декрет остается одним из самых постыдных эпизодов истории нашей страны.
Месяц спустя моя жена Алике решила вернуться во Францию, несмотря на статус евреев, несмотря на жестокие меры, предпринятые против моих родителей. Опасаясь, что она попадет в ловушку, я долго противился ее возвращению. С ее стороны это был акт мужества, так как она полностью брала на себя ответственность, как никто другой зная всю серьезность риска. Я должен был ее встретить у испанской границы, и мне следовало учесть, что в ее сознании французы стали пособниками немцев и, стало быть, нашими врагами. Она не могла понять, почему я "сохраняю иллюзию", почему не вижу, насколько отчаянной была ситуация. К счастью, два случая, происшедших с нами во время нашего возвращения, показали, что я все-таки был не совсем неправ.
Нас остановил жандарм и потребовал предъявить документы на машину и мои водительские права. От этой проверки мы не ожидали ничего хорошего и с тревогой смотрели, как служитель порядка проверяет наши документы. Вдруг он сказал:
- Большая честь для меня встретить члена семьи, такой знаменитой и уважаемой.
От нашей тревоги не осталось и следа, мы с Алике улыбнулись ему тепло и приветливо.
В тот же день, через несколько часов после этой встречи, мы остановились перекусить в маленьком ресторанчике при гостинице, никто на нас не обратил внимания и не заметил нашего прихода; и гости, и хозяева, собравшись в углу зала, слушали новости "Лондонского радио". Это был один из тех редких моментов в моей жизни, когда я с радостью готов был ждать как угодно долго, когда мне подадут еду!
В действительности не оккупированная зона была Францией в миниатюре, и мало что изменилось в привычках ее жителей и в их отношениях друг к другу. Все разделяли одни и те же трудности, и это в каком-то смысле всех сплачивало, поражение делало всех братьями по несчастью. Коллаборационизм не ощущался как реальность - до тех пор, пока немцев не было рядом.
Движение Сопротивления еще действовало в глубоком подполье, и население заметило его только после вторжения немцев в Россию и, еще более, после высадки американцев в Северной Африке, когда немцы уже оккупировали всю страну.
Я не встречал никого, кто бы осмелился показать, что он на стороне немцев. Однако не все французы были того же мнения. Они делились на тех, кто видел одно лишь поражение и не далее того, и тех, кто возлагал все свои надежды на Англию, на далекую и почти неправдоподобную победу.
* * *
Моим первым демаршем было отправиться в Виши, для встречи с каким-нибудь ответственным чиновником, чтобы не оставить все семьи наших бывших служащих на произвол судьбы, поскольку они не имели никаких средств, кроме пенсий, которые им добровольно отчисляли мой отец, мои дяди или банк. Мой собеседник под конец переговоров согласился продолжать выплачивать те же суммы из банковских авуаров, конфискованных государством.
Большая часть недвижимости моей семьи находилась в оккупированной зоне, и немцы захватили ее, отказав французским властям в праве контроля. Так была захвачена улица Сан-Флорантен, и особняк на авеню Фош, и особняк, принадлежавший моей сестре. Наш замок Феррьер стал местом отдыха немецких войск, которые чувствовали себя там вольготно и не желали, чтобы их там беспокоили. Все предметы искусства и лучшие из полотен фамильной коллекции из собраний, находившихся в Париже и в замке, были отправлены в Германию несомненно по распоряжению Геринга, который рассчитывал их присвоить.
Мои родители, сами того не желая и считая, что поступают наилучшим образом, помогли немцам. Обеспокоенные перспективой войны, все более очевидной, мои родители распорядились упаковать и поместить в бомбоубежище самое ценное из того, что уже долгие годы именовалось "коллекцией Ротшильдов"; большая часть этой коллекции была собрана моим дедом Альфонсом.
К счастью, вся коллекция осталась не разъединенной, и в 1945 году союзническая миссия, в которую входили американские и французские музейные работники, обнаружила ее на дне соляной копи. Что касается лошадей, вывезенных в Германию для улучшения пород немецких лошадей, то служащим конезавода тоже удалось возвратить большую их часть благодаря наличию специальных книг с описанием примет и, надо сказать, по доносам самих немцев, которым хотелось получше выглядеть в глазах союзников. Как видим, доносительство свойственно не одним только французам.
Собственность, находившаяся в свободной зоне, была конфискована властями. Так, вилла моих родителей в Каннах оказалась "купленной" городом.
Основными видами собственности были банк и ценные бумаги.
При этом в моем владении оставалась только моя часть собственности. Хорошо, что назначенные властями чиновники не слишком усердствовали. В массе своей они были настроены против немцев, а многие из них уже успели стать голлистами. В конце концов, власти, не будучи в состоянии разобраться в столь сложных делах моей семьи, оставили мне руководство этой акцией.
Правительство распорядилось выставить на продажу всю собственность и ценные бумаги моей семьи. Однако покупателей не находилось. Моим сотрудникам все-таки удалось отыскать клиентов, большинство из которых согласились передать нам предварительные заказы, предусматривающие последующий выкуп собственности в будущем, когда "Ротшильдам вновь улыбнется фортуна". Таким образом большая часть пакетов ценных бумаг оказалось в руках друзей.
Принятием решений относительно банка занимался чиновник по фамилии Моранс. Он начал с того, что изучил всю ситуацию и продиктовал секретарю длинный отчет. Секретарь, печатавший этот документ, менял копирку каждый раз, когда кончался очередной лист бумаги. Благодаря этой хитрости, с помощью зеркала я познакомился с содержанием этого текста. Выдержанный в нейтральном духе, он был не добрым и не злым, его автор явно стремился избежать лишних неприятностей. Моранс действовал в соответствии с законом, но без излишних придирок, он вел себя учтиво и не старался чересчур усердствовать, чтобы разделаться с нами.
Как и многие из моих знакомых, я подумывал об отъезде, - прежде всего я хотел навестить моих родителей. Вопрос о том, где и как вновь начать участвовать в военных действиях, встал передо мной несколько позднее. Решение уехать далось мне не так легко. Уехать - означало покинуть моих соотечественников в тяжелое для них время; быть может, я просто придумываю себе причины, чтобы оправдать бегство в Америку, где меня ждут комфортная жизнь и безопасность. Явно действовала вишистская пропаганда: уехать - значит дезертировать. Я чувствовал свою вину перед друзьями, которые были обречены оставаться. В то же время у меня не было чувства, что я "предаю родину", я испытывал ненависть к нацистам.
Рене Фийону - моему прежнему наставнику, моему сотруднику и другу, по- видимому, необходимо было утвердиться в качестве патриота Франции, истинного француза. Он мне постоянно повторял, что я напрасно всерьез воспринимаю декрет о статусе евреев, призывал не верить в возможную оккупацию свободной зоны, в то, что мне грозит хоть какая-то опасность. Он считал, что продолжение борьбы для меня не более, чем красивая фраза, которая простейшим образом помогает мне обрести моральное спокойствие, и, пожалуй, он тоже был недалек от мысли, что покинуть Францию - то же самое, что "перейти на сторону врага".
До сих пор эта дилемма тех лет меня удивляет. Как мог я из щепетильности замкнуть себя в кругу ложных проблем? Ведь оставалось так мало времени для серьезных решений, касающихся как работы, так и собственно моей жизни! Я все еще не понимал таких простых истин, что из двух решений следует выбирать менее плохое, что все не могут думать и действовать одинаково и что, выслушав мнения других, нужно прислушаться к собственному мнению и поступать только так, как подсказывает собственный разум.
Какое-то время мы с Алике колебались, но постепенно сомнения сами по себе исчезли.
Мы приняли решение, но его еще следовало как-то претворять в жизнь. Чтобы уехать из страны, требовалось оформить документы, получить американскую визу. Эта последняя формальность была самой простой благодаря добрым отношениям моих родителей с госпожой Рузвельт. Совсем другое дело - французы. Закон запрещал выезд из страны граждан призывного возраста. Я довольно быстро понял, что в отношении евреев, граждан для страны нежелательных, допустимо отступление от этого закона. Но мое имя было слишком знакомым для страны, и адмирал Дарлан боялся, что немцы осудят его действия, если он позволит мне покинуть пределы Франции. (Я узнал об этом только благодаря другу, Мигелю Анхелю Каркано - послу Аргентины во Франции.)
* * *
Я занимался всеми этими проблемами, когда представилась возможность поехать в Марокко, где моя семья имела ряд предприятий. Весной мы с Алике сели на теплоход, отправлявшийся в Касабланку. Нам стало известно, что комиссию по перемирию в Марокко возглавлял немецкий дипломат по фамилии
Ауэр, которого Алике и ее первый муж знали еще до войны. Она вспомнила, как тогда Ауэр открыто говорил о своих антифашистских настроениях, одобрял свободные высказывания, всякий раз демонстрируя свою осведомленность. Мы решили поговорить с этим человеком, если удастся с ним увидеться. Судьбе было угодно, чтобы мы встретили его сразу по прибытии в отель, и он пригласил нас к себе на стакан вина.
Ауэр только что вернулся из Берлина, он сказал нам, что ходят упорные слухи - Германия должна напасть 22 июня на Россию. Уже на следующий день я передал молодому американскому консулу в Марокко сведения, которым суждено было стать одними из важнейших за всю войну. Никто не принял их во внимание, впрочем, весьма вероятно, что эти сведения уже опоздали. После войны Роберт Мэрфи - тогдашний посланник в Северной Африке - потребовал провести расследование причин такой халатности. Что касается нас с Алике - мы были просто ошеломлены, услышав 22 июня по радио подтверждение этой важной информации.
Спустя некоторое время мы приехали на несколько дней в Марракеш. В холле отеля "Мамунья" группа итальянских офицеров в открытую шумно обсуждала молниеносное наступление армии союзника. Их радостное возбуждение казалось нам чудовищным.
После нескольких недель пребывания в Марокко мы поняли, что у нас нет шансов получить разрешение на выезд или просто убежать - здесь за нами следили еще более пристально, чем во Франции. Уладив дела моей семьи, я впал в полнейшее отчаяние; я не знал, что предпринять; мне оставалось только читать газеты. Редкие обеды с Мишелем Дебре - моим другом детства - и его женой Нинетт были для меня праздником и некоторой моральной поддержкой.
Мы уже решили возвращаться во Францию, когда узнали, что министром внутренних дел только что назначен Пьер Пюшё. До войны я много раз встречался с ним, будучи посредником в переговорах по поводу одного соглашения. Мы остались с ним в дружеских отношениях. Он был тесно связан с группой Вормса - этими опередившими время технократами; мне он показался человеком энергичным, честным и, в то же время, умным и рассудительным. Через одного из многих сотрудников, близкого друга нас обоих, я обратился к нему с просьбой о выездной визе. Через некоторое время я получил мой паспорт с припиской Пюшё следующего содержания: "Евреи принесли слишком много зла моей стране, но Ги всегда был добропорядочным гражданином; если ему суждено начать свою жизнь сначала, я счастлив позволить ему уехать". Благоприятная оценка моей скромной персоны делала какие бы то ни было комментарии недопустимыми.
В ответ я ему передал мой совет, как можно скорее прекратить борьбу с участниками движения Сопротивления и с коммунистами, если он дорожит своей жизнью. Около двух месяцев назад одного из его сотрудников нашли убитым в открытом поле. После высадки американцев в Северной Африке в ноябре 42-го года Пюшё обратился с просьбой разрешить ему присоединиться к Африканскому корпусу, и Гиро с легкостью согласился. Чем это кончилось - известно. Он был осужден военным трибуналом и расстрелян.
Бегство в Америку
В октябре 1941 года мы с Алике через Испанию добрались до Португалии и оттуда на скоростном трансатлантическом самолете вылетели в Нью-Йорк. Как и все, я подписал документ, где заявлял, что мне известен закон, по которому каждый француз, вступивший добровольцем в иностранную армию, приговаривался к смерти - между строк следовало читать имя де Голля. Я видел в подписании этого документа одну лишь формальность.
Я впервые летел через Атлантику. Я был свободен, летел навстречу новой жизни, но тревога не покидала меня. Издалека маленькая свободная зона казалась еще меньше, еще беззащитнее. Я по-прежнему ощущал себя ее частью, продолжал с нежностью думать о тех, кто там остался, и беспокоиться за них. Но Америка означала безопасность для Алике, радость вновь увидеть моих родителей и сестер. Америка открывала мне возможность действовать.
Я только начинал жить, постигая опыт борьбы; это был очень важный этап. День за днем я брал на себя ответственность в тяжелейших условиях войны. Рядом со мной не было родителей, готовых меня поддержать и защитить, именно с этих пор я почувствовал себя взрослым.
В эти месяцы я узнал другую сторону жизни, быть может, впервые столкнулся с трудностями и раз навсегда понял, что, какие бы социальные блага и привилегии мне ни были дарованы судьбой с самого рождения, я остаюсь не более чем евреем, таким же, как любой другой еврей.
Для молодого француза, привыкшего к замедленному ритму жизни Франции до 1939 года, и лишь однажды, да и то мельком видевшего Нью-Йорк, жизнь в этом городе являла собой поразительный контраст. Полные энергии люди, легкость, с которой удавалось реализовать любое начинание, множество всевозможных товаров и, в особенности, изобилие продуктов - от всего этого у меня кружилась голова.
Естественно, я ожидал, что все французы и американцы единодушно поддерживают англичан и голлистов. Каково же было мое удивление, когда на меня обрушилась целая лавина самых разнообразных и самых противоречивых мнений, я выслушал самого разного толка суждения и сомнения, в особенности, относительно голлистского движения. Я встретил французов, которые обожали маршала Петэна и все еще верили в его мужество и честность. Были и другие, еще не составившие определенного мнения о генерале де Голле. Мне довелось неоднократно выслушать мнение о том, что де Голль всего лишь политический авантюрист, окруженный маргинальными элементами, экстремистами как левого, так и правого толка. "Свободная Франция" казалась им образованием типично французским, то есть сугубо политическим. Многих, хотя и патриотически настроенных, пугало присоединение к "Свободной Франции", это означало для них оказаться втянутыми в конфликты, которые их не касались, заставляло их сделать политический выбор, вместо того чтобы просто поступить на военную службу. Многие из них вскоре после появления на политической арене Гиро присоединились к нему, рассчитывая ограничиться участием в войне, ничем себя не скомпрометировав. Кроме того, в Нью-Йорке и в Вашингтоне не было недостатка в голлистах, занимавших в движении определенные должности, которые лишь сеяли семена сомнения в умах; одни - своей нетерпимостью и ограниченностью, другие - своей критикой в адрес главного штаба в Лондоне, разоблачая интриги в верхушке организации, эгоизм и бездарность ее руководителей. В американских и даже английских политических и деловых кругах все повторяли, что я мог бы принести несравненно больше пользы и играть более значительную роль в англоамериканской орбите действий, нежели состоя в рядах "Свободной Франции".
Политика американского правительства положила конец всем колебаниям и сомнениям. Оно сохранило постоянные контакты с Виши, послало туда адмирала Лейхи, человека достойного и уважаемого. Цель этих действий была ясна - сделать все, чтобы ограничить эффективное участие Франции в помощи военной машине Германии и, в особенности, не допустить использование противником французского флота. Хотя все это я понимал, но согласиться с этим было трудно, во всяком случае и президент Рузвельт, и госдепартамент по-прежнему враждебно относились к де Голлю. Напряженность в отношениях между Рузвельтом и де Голлем достигла кульминации, когда адмирал Мюзелье от имени "Свободной Франции" захватил Сен-Пьер-э-Микелон. Совершенно очевидно, чтобы сдерживать "коллаборационизм" Петэна, Лейхи обещал ему, что Америка защитит французские владения на американском континенте.
Какой бы разумной и прагматичной ни была эта политика, становилось невозможно оставлять без внимания эмоциональную сторону конфликта между сторонниками и противниками голлизма.
Кроме того, Рузвельт и де Голль были людьми совершенно разного склада и темперамента. Первый - человек гордый, исполненный осознания мощи великой страны, которой он управлял, не мог ни принять, ни понять генерала, столь же гордого, как и он сам, но лишенного войска, которое бы его поддерживало, и тем не менее не покоренного. Каждый из них был по-своему прав: Рузвельт, оттягивая время, вступая в контакт с правительством Виши, даже если делая это, он ранил чувства всех противников нацизма, и де Голль, пытаясь мобилизовать, используя свое имя и свой авторитет, здоровые силы нашей страны и обеспечить ей шансы на послевоенное развитие. Рузвельт играл на настоящее, де Голль - на будущее. Когда позднее правительство Виши потеряло всякое доверие, противодействие Рузвельта де Голлю больше не имело оправдания и превратилось в достойное сожаления мелочное преследование личного соперника.
* * *
Если вернуться к французу, оказавшемуся в Нью-Йорке в конце 1941 года, то легальное существование правительства Виши оставалось для него источником тревоги. Это правительство управляло свободной зоной и колониальными территориями; его можно было презирать, но нельзя было игнорировать. Мои соотечественники, придерживаясь столь разных мнений, оказывались едины в одном - все они были законопослушны в своих отношениях с государством. Они уважали законность государственных институтов и стремились сохранить единство идеализируемой ими страны, какой была для них Франция. Правительство Виши владело атрибутами такой, пусть и спорной, законности, и ни один француз в лагере союзников не считал себя вправе предъявлять ему претензии. Предоставленные сами себе французы Америки пребывали в нерешительности. Некоторые даже, отказываясь делать выбор, вступали добровольцами в американскую, канадскую или английскую армию. Один уважаемый сотрудник дома Картье, видя весь этот разброд, выступил с некой злополучной инициативой: он предложил добровольцам обратиться к правительству США с просьбой выбрать французского "лидера"-военачальника и затем записываться к нему в армию. Эта инициатива не имела никакого успеха и получила название "Всеобщий Картье".