После этой "грабиловки" моя мама подпоясывала пальто папиным ремешком. Все пуговицы на пальто были вырваны "с мясом". Пуговиц не было, ниток не былр, иголок не было... Так ходили многие женщины.
В 1975 году я снималась в фильме "20 дней без войны", играла Нину Николаевну. Шубка у меня была подпоясана таким же ремешком, какой был у мамы. Кто-то из съемочной группы заметил: "Братцы! Потрясающе! Смотрите - на фотографиях тех лет женщины вот именно с такими ремешками. Это прелестно! И очень женственно. Подумать только - война, а мода свое берет!".
Я хотела было рассказать тогда, откуда появилась эта "мода", но для того, чтобы при этом быть убедительной, мне нужно было бы целиком уйти в атмосферу моего детства. При одной мысли об этом времни мне стало холодно, одиноко, страшно.
За окном солнце. Я актриса. Снимаюсь. В журналах печатают мои фотографии, статьи обо мне. Все прекрасно! Но глубоко в душе есть холодный тайник. И я боюсь его открыть. Я его открою. Только не сейчас. В самой трудной и обнаженной сцене он мне понадобится.
Потому я и сказала тогда: "Друзья мои, женщина всегда остается женщиной! Во все времена. Кстати, сейчас в последнем французском журнале дорогие шубейки подпоясаны кожаными кушаками. А? Намотаем на ус... Ах-ах-ах...".
Играя роль Нины Николаевны, я напряженно жила жизнью моей молодой мамы. Как она была беззащитна. Как она была беспомощна. Как она жаждала любви, моя мама.
КАЗНИ
На каждом доме немцы вывешивали приказы-объявления. В них говорилось, что в такое-то время всем здоровым и больным, с детьми - независимо от возраста - собраться там-то. За невыполнение приказа - расстрел.
Главным местом всех событий в городе был наш Благовещенский базар. Здесь немцы вешали, здесь устраивали "показательные" казни, расстрелы.
Жители города сотнями шли со всех концов на базар. Образовывался плотный круг. Впереди - обязательно дети, чтобы маленьким все было видно. Внутри круга - деревянная виселица со спущенными веревками. На земле несколько простых домашних скамеек или деревянных ящиков. Дети должны видеть и запоминать с детства, что воровать нельзя, что поджогом заниматься нельзя. А если ты помогаешь партизанам, то смотри, что за это будет...
Из темных машин выводили в нижнем белье мужчин с дощечками на груди "Вор", "Поджигатель", "Партизан".
Тех, кто "Вор" и "Поджигатель", подводили к виселицам, вталкивали на скамейку и, не дав опомниться, оглянуться, покаяться, тут же выбивали скамейку из-под ног.
Операция "Партизан" была самая длинная, изуверская и... "торжественная". Самого слова "партизан" немцы боялись патологически. Мужчин в городе было очень мало. Но и те немногие прятались по домам. Выходили только ночью. Носили в дом воду, выполняли тяжелые работы для семьи. К январю-февралю 1942 года в каждом мужчине немцам чудился партизан. К казни "партизан" немцы готовились, тщательно режиссировали это "зрелище".
Опять же из машины, очень медленно, выводили несколько человек босиком, в нижнем белье, со связанными руками. Они стояли на трескучем морозе так долго, что это казалось вечностью...
Сначала длинный приговор читали по-немецки. Потом так же длинно переводчик читал этот приговор по-русски с украинскими словами вперемешку. Пар вырывался у него изо рта, замерзал и превращался в сосульки. Они висели на бровях, на усах, в носу. Клубы пара поднимались над толпой и застывали. А люди в нижнем белье и босиком стояли и стояли...
И один раз приговоренный к казни через повешение не выдержал и крикнул: "Давай, сука! Чего тянешь!"
Толпа загудела. Защелкали автоматы... И вдруг над толпой раздался высокий голос: "Сыночки ж мои риднэньки! Быйтэ их, гадив! Мий сыночок на хронти..."
Она еще что-то кричала, но ее уже отталкивали в сторону. Раздалась автоматнаяочередь. Все смолкло. Стояла тишина.
Как только казнь бывала совершена, немцы быстро, прикладами в спину, разгоняли людей. Они боялись всяких бунтов, выступлений массы.
Я не могла смотреть, как выбивают скамейку и человек беспомощно бьется. Первый раз я еще ничего не знала. Я не знала, что такое "казнь через повешение". И смотрела на все с интересом. Тогда мне стало нехорошо. Что-то снизу поднялось к горлу, поплыло перед глазами. Чуть не упала. Потом я уже все знала... Я боялась повторения того состояния. Я уткнулась лицом маме в живот. Но вдруг почувствовала, как что-то холодное и острое впилось мне в подбородок. Резким движением мое лицо было развернуто к виселице. Смотри! Запоминай! Эти красивые гибкие плетки, похожие на театральный стек, мне часто потом приходилось видеть. Их носили офицеры.
Тогда мне было шесть лет. Я все впитывала и ничего не забывала. Я даже разучилась плакать. На это не было сил. Тогда я росла и взрослела не по дням, а по часам.
СКАЗЁНКИ
Посередине комнаты стояла железная печка. Мы сожгли всю деревянную мебель - стол, стулья, буфет. Мама завидовала тем, у кого была деревянная кровать. А наша с шариками - железная. Она не горит. Тепла от печки хватало ненадолго... И опять холод, холод... Из окон дуло. Из щелей балкона дуло. С внутренней стороны окна были сантиметров на десять покрыты льдом. Если на ночь на окне оставалось полотенце или тряпка, то наутро их уже не оторвать. Вода в ведре покрывалась за ночь коркой льда. Целыми днями мы лежали с мамой в одежде, набросив на себя все, вплоть до ковровых дорожек. Тулились ближе друг к другу, чтобы согреться, и молчали. Говорить не было сил. Каждый тихо лежал и думал о своем. Я думала о папе...
...Вот мы идем с папой по Сумской улице. Папа мне все покупает. А я все время ему задаю вопросы: "А что это? А кто это?" И он с удовольствием отвечает мне на каждый вопрос. На ходу перевоплощается в продавцов, животных, милиционеров - в тех, кто меня интересовал. И так нам весело, так интересно... "Якая умныя девычка! Исключительно допытливая".
Один раз я его сильно озадачила. Увидев издали нашего знакомого, папа мне сказал:
- Дочурка! Хто ета? Познай... Во-онин идеть...
- Папусик, почему ты говоришь "вонин"? Надо говорить "вон он", понимаешь? Ты неправильно говоришь, папа.
- Лель! Ты скажи на милысть, такая соплюшка и вже заметила...
А через время:
- Лёль! Ета ж скока Люси тогда було? Года четыре? Ну да, четыре года. И вже родного отце вчила. Та што там говорить... Во ребенык!
С детства я страдала тайно, что папа так неграмотно говорил. Был даже в моей жизни позорный период, когда я его стеснялась. Правда, это длилось недолго. Как мне теперь стыдно за тот период!
Чем старше я становилась, тем все больше и больше задумывалась, как могло произойти, что два этих совершенно разных человека - мои отец и мать - могли прожить вместе всю жизнь...
Я постоянно, в разные периоды своей жизни, приставала к маме с одним и тем же вопросом: "Ну как ты - умная, из интеллигентной семьи - могла выйти за папу? Ну, скажи, мам, неужели ты не слышала, как он говорит, какой у него характер? Ведь все же сразу и слышно, и видно. А? Ну, мам, ну скажи..."
- Ну, видела... - всегда неохотно отвечала мама. На эту тему хоть клещами из нее вытягивай.
- Ну и что же? Скажи, мам! Мне это очень нужно... пожалуйста!
- Не знаю... вот так... Ах, ну зачем тебе это? Это... не объяснишь.
Люди тянулись к нему. Везде он был в центре внимания. Не успеешь прийти с папой в незнакомое общество, как вскоре около него компания, шутки, смех. Услышав веселье, со всех сторон к его компании присоединяются другие. И вот уже все бурно смеются. "Ну когда он успел? Что за человек?" - тихо жаловалась мне мама, хотя я видела, что это ей приятно.
Многие пользовались его добротой, многие его обманывали.
- Лёль! Сегодня видел Удава.
- Он тебе деньги отдал?
- Да не-е, он, як увидев меня, зразу голову - брык униз, мол, на земле шо-та ищеть. А я думаю, дай перейду на другую сторону от греха подальший. Не, Лель! Он не оддась, ето дело пиши пропало... Он за копейку з церкви спрыгнить.
"Удавом" папа прозвал своего коллегу, баяниста дядю Сеню. Это прозвище дядя Сеня получил за скупость, за то, что много и жадно ел. Мы с мамой смеялись до слез, когда за столом папа показывал Удава во время обеда: "Во жрёть! Мамыньки родныи, не вспеишь у сторону голову отвесть - на столе вже ничёгинька нема! Тока блысь - и кругом чисто! Ну ты скажи на милысть, жреть, як удав".
Удав да Удав. А что его зовут Семен, все забыли, даже его жена. Она жаловалась маме, что его трудно прокормить: "Все проедаем... Точно твой Марк назвал Удавом".
Папа многим давал свои прозвища. Был "Паштетик" - тоже баянист. Маленький, толстенький, рыхлый. На закуску любил больше всего паштет и называл его любовно - паштетик: "Лёля! А для меня паштетик будет?" - "Да ты сам, як паштетик. Такой увесь мякенький, прямо як баба... Ну, давай, Паштетик, садися чуковней..."
Был и "Пароходик". Баянист дядя Шура. Прозвище получил за то, что его лицо от носа к ушам шло острым, как нос у парохода, углом. Но дядя Шура был хороший и добрый человек. И папа его назвал "Пароходик".
"Ну, Паштетик, Пароходик! Давайте - за честь, за дружбу!" Это был знаменитый и постоянный папин тост. Многие запомнили этот тост и Марка Гавриловича... Какие бы витиеватые и остроумные спичи ни произносились за столом, папа всегда терпеливо дожидался конца, а потом вежливо заключал оратора: "Ну, так, значить, за честь, за дружбу?" О чем бы ни был предыдущий тост, папин "за честь, за дружбу" подходил ко всему и как бы ставил нужную точку.
Когда папочке было уже семьдесят лет, он жил в Москве. У него и здесь были друзья-пенсионеры. Они тоже имели прозвища. Был "Чугун". Папа его прозвал так за крепкое сложение, да к тому же тот всю жизнь проработал на чугунолитейное заводе. Второй - "Партизан". Во время войны был в партизанском отряде. Чугун и Партизан - два опрятных старичка с собачками, осторожно стучали три раза в дверь. Они боялись маму и потому не звонили, чтобы не причинять беспокойства. А когда мама открывала им, они испуганно и ласково спрашивали ее: "Марк Гаврилович выйдет вечером гулять? Без него... скучно. Передайте, что мы его ждем в садике..."
Удав, Паштетик, Пароходик, Чугун, Партизан... Все ждали папу. Ждали его рассказов. Он умел в "историях" перемежать грустное и трагическое с неожиданными юмористическими отступлениями. "Ето - штоб дать людям передых". Папа интуитивно точно режиссировал свои приукрашенные импровизации и держал всех в крайнем напряжении.
Самые яркие мои впечатления детства - папины сказки. Сказёнки. I
Придя с работы домой, папа снимал свой баян с плеч, ставил его на стул и шел мыться. Мама шла по длинному коридору на коммунальную кухню готовить ужин. А я вся тряслась в ожидании, когда же папа скажет: "Ну, дочурка, якую тебе сегодня рассказать сказёнку? Веселую или жалостливую?"
Вопрос этот он задавал каждый вечер. Одновременно с вопросом происходила отрепетированная мизансцена: к концу этой фразы он уже лежал на спине на нашей кровати с шариками. А я торопливо усаживалась ему на грудь, чтобы тут же бодро сказать:
- Жалостливую!
- Для дочурки ув обязательном порядке!
И начиналось!..
Папа знал три сказки. Но они всегда были новыми. Он их называл: "ВОгниво", "Медуза Гаргона". Много позже эти сказки - "ОгнИво" и "О медузе Горгоне и храбром Персее" - я прочла. Они мне показались серыми и скучными по сравнению с цветной, яркой и личной папиной интерпретацией.
А третий сюжет был самый волнующий. "Вольный". Тут - что хотел, то и говорил! Заворачивал в любую сторону. Сюжет про бедную девочку, которую выгнали из дома. При помощи волшебных сил она скоро становится большой, богатой и красивой. И вот пришло время выбирать себе жениха. Этого момента я ждала, аж дух замирал! По-папиному, все женихи должны были выстроиться в длинный ряд и ждать, кому же принцесса-красавица отдаст предпочтение.
- Ходить она от аднаго до другога ... И никого ни хочить обидеть... И етый парень, краси-ивый, здаро-овый, но идёть она дальший, и етый тоже неплохой хлопиц... опять идеть дальший. И враз остановилася. Глаза у землю опускаить и говорить: "А ето мой муж!" И одеваить ему на палец кольцо! Усе у драгоценных каменнях. И выбрала она себе, дочурочка, высокага, чернявага молодого орла! Глаза блестять, як у цЫгана, нос горбом, зубы, як мел, вусы, як у Будённага... А он ей и отвечаить: спасибо тебе, барышня. Буду служить тебе верую и правдую!"
И я себя представляла той бедной девочкой, которая становится принцессой, и совсем втайне грезила, какой же он будет - этот высокий, чернявый... Это папа с детства нарисовал мне идеальный портрет героя. Бедный папа. Он и не представлял тогда, сколько ошибок и разочарований предстояло мне испытать впоследствии. Сначала в поисках этого "высокага, чернявага", а потом уже и после встречи с ним...
Папа делал все, чтобы я его любила больше, чем маму.
- Эх, дочурочка, було ето у тридцать шестом году. Мы з мамую у санатории работали, под Чугуевым. Да-а, иду я вокурат з работы... Вечереить. Смотрю, ах, ты ж мамыньки мои родныи! Стоить моя дочурка коло заборчика, як сиротка, одна... качаится. Тебе ще тока десять месяцев було. А ета твоя мать уси твои грязные пеленки у мешок поклала, повесила мешок тебе на плечо, а ты ще ходить не вмела... Она тебя и прихилила до заборчика... "Уходи, куда хочишь! Надоело мне тебя кормить и твои пеленки стирать. Уходи у лес з глаз долов!" А тут як тут твой папусик! Увидев свою дочурочку, узяв на руки и горька заплакав, что мою клюкувку, мою богиньку так родная мать обижаить... Чуть ребенка з дому не выгнула...
Мы с папой принимались плакать вместе. По-моему, ему даже нравилось наблюдать за тем, как я плачу...
Входила с ужином мама. Тут же понимала, про что шла речь. А я, прижавшись к своему защитнику, холодно смотрела на нее. Я представляла, как она меня, такую маленькую и беззащитную, прогоняла в лес...
- Марк, ну что ты болтаешь? Ведь это была шутка! Ты ведь сам предложил: "Давай, Лёль, ты выгоняй, а я буду спасать"... забыл? А теперь ребенка настраиваешь против меня. Обязательно тебе нужно быть лучше всех. Черт-те что!..
С папой надо было уметь подбирать слова. Но в тех случаях, когда его так открыто разоблачали, он смеялся добродушно и тут же переводил разговор на другую тему.
- Эх ты, голова! Глянь, як дочурочка реагируить... Я плачу, она враз плачить, борода (подбородок) трусится... Ну вокурат, як в меня. Я смеюся, и моя дочурочка тут тебе влыбается. Не, Лёль, актрисую будить! Ето, як закон.
- Ну зачем ты так безапелляционно это утверждаешь, Марк? Надо быть реальным. Люся девочка неглупая, но она некрасивая. Подумаешь, плачет и смеется! Кто это не умеет? Хи-хи-хи...
Тут моя неприязнь к маме вырастала с невероятной силой.
- Втикай, пока не схватил... А то щас встану... - И папа чуть приподнимался на локтях... Маму тут же как ветром сдувало.
- То-та! Во с кем, дочурочка, я живу! Чистая яга! Сама ничёгинька не вмеить... Иголку, и ту у руках держать не вмеить... Я ей профессию у руки дав, на дорогу жизни вывив. У-ух, якой неблагадарный человек... Во невкюддя, чистая адбайла...
Я узнавала у папы происхождение слова "отбайло". Оказывается, в шахте так называли отбитую породу, которая за ненужностью выбрасывается.
- Не плачь, моя ластушка! - говорил он мне и посылал маме далеко, на коммунальную кухню: - Моя дочурочка ще прогремить. Тогда увидишь! Успомнишь, что говорил Марк. Дай мне господь-бох дожить до етага! Тока штоб фамилию не зменила, штоб усе знали: ето дочурка Марка Гавриловича Гурченко.
Мы лежали с мамой. Есть совсем не хотелось... Почему папа должен "дожить"? Он будет жить всегда. Почему я должна сменить фамилию? У меня всегда будет папина фамилия... Я так близко слышала папин голос...
Интересно, о чем сейчас думала мама?
ПРОРУБЬ
В зиму 1942 года самым страшным было утро. Ночью спишь, а утром надо было начинать жить. А чем жить? Что есть? Чем топить? Что пить?
Колонки в городе замерзли. Водопровод разрушен. Воду брали прямо из проруби в нашей речке Лопань. Принести воду была моя задача. А мама доставала топливо. Она шла в сад Шевченко, рубила сучья, ветки, сухие корни. Корней было много от вырванных взрывами деревьев. Корни горели хорошо. После бомбежки мама ходила по развалинам в поисках "деревянного". Из разрушенных домов люди выносили все, что горит. Никому не нужными оставались на земле причудливые бронзовые люстры, мраморные головки, большие фарфоровые вазы... За полбуханки черного хлеба на базаре можно было выменять золотые часы. Такие вещи за бесценок отдавали люди, не сумевшие приспособиться к жестокому времени. Когда уже нечего было продавать, они тихо умирали в нетопленых квартирах.
У нас в доме, на втором этаже, жила старенькая женщина с дочкой или внучкой, не знаю. Девушку немцы угнали в Германию. Ей было лет восемнадцать. (Я помню,что мама долгое время боялась выходить на улицу. Всех молодых женщин угоняли в Германию. Когда она выходила, то надвигала платок на лоб и лицо пачкала сажей). Эта старушка заболела и умерла. Мама говорила, что она ее часто видела на базаре.Та продавала дорогие вещи. Когда старушку похоронили, ее квартира оказалась совсем пустой. Даже книги все вынесли - на растопку. Висела люстра с бусинами, стоял железный остов кровати, и в углу бронзовый человек держал факел.
Процветали грубые и крепкие. Они приняли железную логику - или ты, или тебя.. Эти люди как будто вынырнули из-под земли. Одни работали у немцев. Другие открывали лавочки, кафе. А самые страшные стали полицаями. Их боялись больше, чем немцев. Если полицай кого-то невзлюбит... Все! Полицаю достаточно намекнуть немцам, что ты связан с партизанами... И тогда - конец!
Люди боялись друг друга. Разговаривали шепотом, с оглядкой. О делах на фронте - единственном, что волновало всех, - боялись заикнуться.
Когда я спускалась со своими ведрами по нашему переулку на Клочковскую, уже издали видела огромную черную очередь за водой. Черной она казалась на белом снегу.
Уже в наше, мирное время в Москве, по телевизору я часто вижу репортажи о рыболовах. Все они сидят нелепо близко друг к другу. И у каждого своя личная лунка. А в 1942 году у нас, в Харькове, была одна на сотни людей. Я забываю, что рассуждаю так уже в то время, когда все здоровы, сыты и даже в метре друг от друга ставят рекорды по ловле рыбы! Как все это - и зима, и рекорды, и прорубь, и люди - не похоже на ту зиму, страшную, голодную зиму сорок второго! Люди еле-еле двигались, экономили силы... А лед в Лопани был такой толстый, зловещий. Его не пробьешь...
Стою в очереди, закутанная с ног до головы. Торчит один нос. Руки и ноги замерзают, едва только выходишь из дома... А еще идти до проруби. А еще стоять...
А люди в очереди серые, мрачные. И ни одного слова. Прямо гробовое молчание. И дети сурово смотрят. И тоже молчат...
И так хочется с кем-нибудь поговорить! Чтобы не хотелось есть, чтобы не хотелось спать...