Потом отвезли меня в город Данков, в котором тогда воеводой был Никита Михайлович Крюков; он считался с отцом моим родством, а как близко, не упомню, только называл он отца моего "братом". У воеводы был сын Василий, в мои лета или еще моложе. Я жил у воеводы более в гостях, нежели учился: хотя и был у сына воеводского учитель, отставной престарелый поп, только мы и не всякий день и зады твердили. Отпустил нас, на неделю Рождества Христова, воевода с сыном своим по тому уезду Христа славить и за нами посылал подвод по пяти и более порожних саней, на подаяние за славление. Мы каждый день привозили посланные за нами подводы, полны хлебом и живыми курами, и по нескольку денег, и в неделю Рождества как хлеба, так и живых кур немало натаскали к воеводе. При оном славлении нашем насмотрелся я, что воеводские люди поступают в уезде нахайливее и бесстыднее городских рассыльщиков; они собирали птиц с тех дворов, в которых мы с воеводским сыном не были и Христа не славили.
В бытность мою в Данкове подал один помещик (а фамилию его не упомню) прошение в воеводскую канцелярию, что крестьяне сделались ему непослушны. Воевода, собрав сколько у него при канцелярии было солдат и рассыльщиков, с ружьями и копьями, послал подьячего по инструкции забрать крестьян-ослушников в канцелярию для наказания; но бунтующие крестьяне приготовились заранее к принятию таковых незваных к себе гостей, не забыли вооружить себя каменьями и поленьями, дубьем и рогатинами для своего защищения. Притом они имели у себя из бунтовщиков одного главного уговорщика и предводителя, который объявлял о себе, что он от пули заговорит не только себя, но всех товарищей, которые с ним городской команде противиться будут. Товарищи его, с великой надеждой на своего предводителя и заговорщика пуль уповая, выступили с женами и детьми своими против городской команды на драку. Городская команда, по малости своего числа, видя против себя великое множество собравшегося со всяким орудием народа, захватила для себя удобное место в деревне, дабы кругом не быть обхваченной от бунтовщиков, кои неустрашимо шли прямо на посыльных, а перед ними предводитель и заговорщик ружья., человек молодой, роста великого и стройного (я видел, когда его привезли в канцелярию убитого). Приближаясь, бунтовщики пустили из рук своих каменья и поленья, как град, и повторили раз за разом, с великим криком и бранью, которым швыряньем они многих городовых поранили. Между тем и городские посыльные, защищая себя, из своих ружей сделали несколько выстрелов без ошибки по толпе бунтующих, а одному удалось так небрежно выстрелить из ружья по самому предводителю и заговорщику пуль, что он не успел своих заговорных слов выговорить и пал на землю мертв. Увидя бунтовщики предводителя своего мертва, дрогнули все и зачали спасать себя бегством, куда кто мог скрыться; городские, видя такое смятение, не упустили сего случая и начали ловить бегущих, и столько нахватали их, сколько им можно было взять с собой. Привезли они перед канцелярией воеводскую в Данков к наказанию бунтовщиков на трех подводах: одних побитых до смерти, в том числе их предводителя, и человек двадцать полону здоровых и раненых, Я видел, когда допрашивали в канцелярии привезенных бунтовщиков; крестьяне были все молодые и здоровые, по платью и по рубахам не походили они на степных крестьян, а на гулящих самых бурлаков; при допросе они отвечали со зверским видом.
Немного я в Данкове у воеводы пожил. Отец мой, тою же зимою, которою привез, взял меня возвратно в свои дом. Оттуда взял меня наш родственник и однофамилец Анфиноген Антипович Данилов к себе, который был выпущен из гвардии в Глуховской гарнизон подпоручиком. Я, живучи у него, также как у Данковского воеводы, ничему не учился, да и родственник мой о сем нималога не имел попечения. Один раз собрался мой родственник со своей женой ехать в Москву; они согласились и меня взять с собой. Учреждение было от них странное: мне и со служанками в кибитке сесть не досталось, а нашлось место назади стать с лакеями за их возком, в котором ехали; забыли они тогда, что мне не было больше десяти от роду лет, к тому же морозы были прежестокие. Уж я терял от сего труда и от стужи свои силы и склоняло меня ко сну; но судьба мне оказала благодеяние: люди, стоявшие со мною назади повозки, пришли в сожаление обо мне, видя меня в такой крайности, часто брали под руки, сверх моей воли, уже ослабевшего от великой стужи, и бежали со мною по дороге, чтоб я согрелся, а не заснул бы вовсе. Наконец, к великому моему счастью, довезли меня в самую полночь в город Каширу жива, и как скоро стали на квартиру, тогда я, быв в превеликой слабости, насилу мог раздеться, лег на полати и тотчас от утомления дорожного уснул крепко. Они, собравшись ужинать, будили меня, чтоб я встал, однако труд их был напрасный, сего им сделать не удалось; а поутру явили обо мне сожаление, по моей слабости, и приговорили возвратить меня назад из Каширы домой и не брать в Москву, чему я был весьма доволен и рад. Поп того прихода, где родственник мой случился быть тогда для своих нужд в Кашире, отвез меня гораздо покойнее возвратно, нежели как я ехал в Каширу. Я приехал к сестре моей Анне, в дом ее, которая жила очень близко родственника нашего Анфиногена; она обрадовалась мне чрезвычайно, что увидела еще живого, а незамерзлого.
Родственник мой Анфиноген, пожив в Москве несколько времени, возвратился в деревню свою, в сельцо Кукшино, где он жил; по приезде своем пригласили меня к себе жить по-прежнему. Потом родственник мой зачал собираться на службу, в Глуховской гарнизон, куда он определен был; при отъезде своем оказал он мне ласку, сказал, что он меня берет с собой и в Глухов. Благодарил ли я его за такую милость, что мне ехать у него будет так же, как в Москву, назади коляски, того не упомню; только то помню, что морозы такие же жестокие были, как и в московскую поездку. Родственник мой двинулся в Глухов, а мне так же за коляскою досталось ехать. Напереди ехали двое верховых, у которых ружья висели, хотя и не по времени были таковы затеи, вооружать верховых, он лежал в четвероместной коляске, на перине, в лисьей шубе под лисьим одеялом, напившись прежде досыта взваренной в булатной чашке сженки. В один день накормили меня соленой рыбой, отчего в дороге такая меня жажда пить понуждала, что я, не пропуская на пути никакой случавшейся воды, пил ее до излишества, отчего сделалась у меня великая боль в голове и я от сего разного напитка занемог. Родственник мой, узнав о моей болезни чрез своих служащих, позволил мне лечь с собою в коляску, в которой я немного покойнее был, нежели за коляской. Когда он не спал дорогой, то обучал свою лягавую собаку, которая с нами в коляске пребывала третья; а чтоб собака его не боялась огня и ружейного выстрела, то он на каждый день заряжал часто пистолеты, стрелял и вспышки делал для своей собаки в коляске. Как бы то ни было, только мы доехали до Глухова благополучно.
Заняли мы квартиру в форштадте. Он явился в команду в Глуховском гарнизоне. Я почасту хаживал в крепость, которая есть земляная и немалой обширности: видел я там много каменного строения и каменную соборную церковь. В торжественные дни удивителен мне был, по моим тогдашним летам, колокольный в соборной церкви звон, отменный от нашего звона, потому что звонили без перебора на оцепе, всеми колоколами вдруг; также пальба бывала на площади из маленьких чугунных мортир, которые заряжали порохом и заколачивали вместо пыжа пенькового деревянными втулками, отчего происходила по всему городу громкая пальба. Более всего положения места города приметить я ничего не мог, понеже все тогда было покрыто снегом. Немного мы в городе Глухове со своим родственником нагостили: он отпросился в отпуск в дом свой, а при отъезде нашем в возвратный путь купил он три куфты вина простого не для того, чтоб оного в деревне его было недостаточно, но что оно тогда в Глухове было очень дешево, привозили обозами и продавали на рынке, так жаль было с дешевым винцом расстаться. Он нанял под оные куфы извозчиков, и довезли к нему в деревню в целости. По приезде нашем в деревню возвратно застал он жену свою здоровой, которая по отъезде нашем в Глухов оставалась больной. Она встретила мужа своего с таковым выговором, что к чему-де он так скоро поспешил отпроситься а отпуск домой. Видно, ей не было скучно и без него. Она была не очень прихотлива: когда не случалось серебряной ложки, то наедалась досыта и деревянной без разборчивости.
В одно время вздумалось моему родственнику Анфиногену пробовать из куф глуховское вино, прибавляя в рюмку сахару, пил сам, упросил отведать свою жену и мою сестру Анну, которая тогда случилась быть у них в доме. Они все трое вскоре узнали силу глуховского вина, выпились из ума, прежде пели песни, плясали, целовались, потом зачали плакать, а наконец вмешалась к ним тут престарелая хозяйка, наприданная мамка, пошептала нечто обоим, барину и барыне своей, на ухо, отчего они вскоре поссорились и чуть не подрались. А как поутру мира не было, а разврат у родственника моего с женою не кончился, то сестра моя отъехала в свой дом, и я с сестрой удалился, а от нее переехал к своему отцу.
Брат мой большой, Егор, командирован был в 1736 году из Малороссии, где зимовала армия, в Москву, от первого Московского полка, в коем он служил еще капралом; заехал тогда в дом отца свое(го) для свидания, а отъезжая, взял меня с собою в Москву. В 1737 году, в Москве, записал меня брат мой Василий в Артиллерийскую школу, где он уже был записан прежде меня.
По вступлении моем в школу учился я вместе с братом. Жили мы у свойственника своего Милославского, которого двор был близ Каменного моста. В доме была дворецкого жена, Степановна, в роде своем добродетельная, она меня не оставляла, а паче как по приезде моем а Москву, в 1737 году, занемог я горячкою, которая тогда во всей Москве была пятнами, перевалка и мор, я лежал у одной Степановны, и она за мной, как за своим сыном, прилежно ходила. Простонародие от своего незнания тогда в Москве полагало смехотворную причину оной болезни мора: якобы в Москву в ночи, на сонных или спящих людей, привели слона из Персии. Мы хаживали с братом на полковой артиллерийский двор, близ Сухаревой башни: там была учреждена наша школа, в которой записано было дворян до семисот человек, и обучали без малейшего порядка.
Я был охотником рисовать. Зная мою к рисованию охоту, сидящий близ меня ученик Жеребцов (который ныне имеет честь быть в артиллерии полковником), сыскав не знаю где-то рисунок на полулисте, принес с собой в школу показать мне рисование, а при учителе нашем, Прохоре Алабушеве, были тогда приватные незаписанные ученики князь Волконский и князь Сибирский. Они по большей части бродя в школе по всем покоям без дела, разные делали шутки и шалости. Из оных шалунов один, увидя рисунок у Жеребцова, вырвал его из рук и побежал с великой скоростью, как с победой, являть учителю Алабушеву: "Жеребцов ученик не учится, а вот какие рисунки в руках держит". Алабушев был человек пьяный и вздорный, по третьему смертоубийству сидел под арестом и взят обучать в школу: вот какой характер штык-юнкера Алабушева; а потому можно знать, сколь великий тогда был недостаток в ученых людях при артиллерии. Алабушев велел привести Жеребцова пред себя и, не приняв от него никакого оправдания в невинности, поваля его на пол, велел рисунок положить ему на спину и сек Жеребцова немилостиво, покуда рисунок розгами расстегали весь на спине; помню, что не один рисунок пострадал, а досталось и подкладке. Оное странное награждение, за рисование оказанное, я, видя, положил сам себе обещание твердое, чтоб никогда не носить никаких рисунков с собою в школу и товарищу своему Жеребцову советовал то ж всегда припомнить, что в нашей школе вместо похвалы наказание за рисование учреждено; однако не страшило меня Жеребцова наказание, и я продолжал учиться рисовать, только не в школе.
Ученики были все помещены в четырех великих светлицах, стоящих через сени, по две на стороне; когда позволялось покинуть ученье и идти обедать или по домам, тогда бывало учинять великий и безобразный во все голоса крик, наподобие "ура", протяжно "шебаш".
В том же 1737 году, в небытность Милославского в Москве, на самый Троицын день, поварова жена, на дворе имевши чулан, зажгла в нем перед образ денежную свечу в угодность праздника, а сама пошла под палаты (там была кухня) для себя готовить есть; свеча от образа отпала и зажгла чулан вмиг. А бывшие во дворе люди, на такой несчастный случай, все были у обедни, в самое второе коленопреклонение. Услышали о пожаре, выбежали поспешно все вон, но уж поздно: огонь занял половину двора; к несчастью, тогда был ветер сильный, а время было сухое, то от сей денежной свечки распространился вскорости гибельный и страшный пожар, от коего ни четвертой, мню, доли Москвы целой не осталось. В кремле дворцы, соборы, коллегии, ряды, Устретенка, Мясницкая, Покровка, Басманная, Старая и Новая слободы все в пепел обращены, и насилу, все силы соединя, могли отстоять Головинский за Яузой дворец; в сем же свирепом пожаре народа немало, а имения и товаров несчетное множество погорело.
Брат мой Василий, быв со мною года три вместе в Москве, потом взят был указом с прочими учениками в петербургскую школу. Свойственник мой Милославский, у которого я при столе питался, женясь на Вельяминовой, престарелой девушке, уехал в арзамасские свои деревни вторично, оставив меня у своего управителя.
В один день случилось мне идти переулком близ Воскресения в Кадашах, что за Московой-рекой; усмотрел я в одном доме на окошке поставленный каменный попугай, раскрашенный изрядно. Я, любопытствуя, остановясь против того окна, глядя на попугая пристально; в тот же самый час барыня дородная и хорошего лица, подошед к окну, спросила меня, что я за человек? А как узнала от меня, что я артиллерийский ученик и притом дворянин, то просила меня учтивым образом, чтобы я вошел к ней в хоромы. Она приняла меня ласково и спросила, где я и далеко ль и у кого живу? Я ее обо всем уведомил и не понял тогда скоро, к чему открывается мне такая ласка от боярыни незнакомой. Наконец призвала она своего сына, который тогда был на голубятне, гонял тонким шестом вверх голубей; мать его просила меня, чтоб я спросил сына ее, что он учит и хорошо ль знает арифметику. Я, узнав от него, по свидетельству, сказал ей, что он очень мало знает. Она, услыша от меня сие, прибавила своего ко мне учтивства и ласковости, просила меня: не могу ль я ей сделать одолжения, перейти к ней жить и показывать, когда свободно будет, сыну ее арифметику? Я рассудил, что приличнее мне и компанию делать дворянской жене и ее сыну, Вишняковым, нежели свойственника своего Милославского управителю Комаровскому, у коего я был оставлен на удовольствии. Живши несколько времени у Вишняковой, выучил сына ее арифметике. Сестра родная Вишняковой была в замужестве за Секериным, который записан был в нашей же школе учеником; прилежно просила она меня перейти жить к ней, дабы вместе ездить с мужем ее в школу. Я за полезное принял от нее сие предложение, перешел к Секериной: намерение ее было, чтоб и муж ее, также как и племянник, от меня несколько занял учения; но не удалось ей сего произвесть по ее желанию в действо, ибо муж ее Секерин великий был шалун, ничего учить не хотел, переписался из школы в армейские полки и тем отбыл от учения.
В 1739 году пойман был разбойник князь Лихутьев и в Москве на площади казнен; голова его была поставлена на кол. Сие для меня первое было ужасное зрелище.
В 1740 году государыня Анна Иоанновна скончалась, и была великая перемена в правлении: я помню, что три раза был в Чудове монастыре у присяги.
Брат мой, Егор, приехал в Москву из Петербурга для взятия полковых письменных дел от первого Московского полка, в котором тогда еще служил сержантом. Он выпросил меня из московской в петербургскую школу, куда я с ним отправился и приехал в Петербург. Брат мой Василий выпущен был с прочими из школы сержантом, а как по выпуске их было много в школе вакансий, то старанием брата моего Василия определен я прямо в первый класс в Чертежную школу. В оной тогда было три класса, в каждом положено по десяти учеников из дворян и офицерских детей; жалованье было определено в третьем классе по двенадцати, во втором по осьмнадцати, в первом по двадцати по четыре рубли в год: да в той же школе было на казенном содержании, из пушкарских детей которые в школе и жили, шестьдесят человек. Из чертежных учеников выпускали в артиллерийскую службу, из коих ныне в генерал-поручиках и генерал-майорах, а некоторые и кавалеры есть; а из пушкарских детей выпускали в мастеровые, в писари полковые и канцелярские. Над оною школой был директором капитан Гинтер, человек прилежный, тихий и в тогдашнее время первый знанием своим, который всю артиллерию привел в хорошую препорцию. Я по своей охоте, сверх школьного учителя, сыскав хороших себе посторонних мастеров, хаживал к ним учиться рисовать. Писал я также несколько живописи, разные картины, ландшафты и портреты из масляных красок; в школу прихаживали многие офицеры смотреть моих рисунков, а от похвалы оных смотрителей умножалась во мне прилежность и охота к рисованию.
Директор наш Гинтер бесподобен был Алабушеву: отменно меня от других учеников хвалил за рисование.
В 1743 году назначили из артиллерийской школы выпуск; между прочим, и я был в числе оных. Я приготовил артиллерийские чертежи и многие рисунки на экзамен, а между тем командирован был на заводы Сестребек, для рисования вензелей и литер на тесаках, которые готовились для корпуса лейб-кампании; по возвращении моем с Сестребека взят был в Герольдию для рисования дворянских гербов на лейб-кампанцев, чем они тогда удостоены были все. Потом представили нас к фельдцейхмейстеру князю Гессен-Гомбургскому: пожалован был фурьером. По выпуску моему из школы, директор наш капитан Гинтер причислил меня в свою роту и к лаборатории для рисования планов, в которой тогда был фейерверкером Иван Васильевич Демидов.