Наедине с осенью (сборник) - Паустовский Константин Георгиевич 12 стр.


Добиваться в жизни прекрасного, открывать в людях и в самих себе такие богатства и такую силу, о какой вы не подозреваете, доводить все достоинства в человеке до полного расцвета, искать и находить поэтическую сущность всюду, где она есть, даже в сухом стебельке сена, и тем самым все прибавлять и прибавлять людям счастья – разве это не чудо из чудес на нашей земле? Ведь мы, что греха таить, еще так мало и так плохо ее знаем (хотя и уверены в обратном).

Чудо может обнаружить себя во всем, говорит Грин. В улыбке, в веселье, в каждом сказанном вовремя нужном слове.

Чудо – это не превращение сургуча в алмазы или отрывных листков календаря в тысячерублевые билеты государственного банка или подобная этому чепуха. Чудо – это каждый случай, зависящий от нашей человеческой воли и наполняющий нас сознанием счастья. Никто из нас, конечно, не может ясно, коротко и точно объяснить, что такое счастье. Или, иначе говоря, дать формулу счастья. Это понятие нельзя намертво закрепить в самой гибкой и свободной формуле. Да и нужны ли эти объяснения и формулы?

Счастье, может быть, нельзя объяснить, но его нельзя не почувствовать и не увидеть, даже если малейшая его крупинка попалась нам на пути.

Поэтому о счастье можно рассказать. Не беда, если этот рассказ будет несколько бессвязным, если человек, охваченный счастьем, будет говорить не совсем ясно, как, к примеру, говорит Грин о появлении корабля Грея с алыми парусами.

"Из заросли поднялся корабль; он всплыл и остановился по самой середине зари. Из этой дали он был виден ясно, как облака. Разбрасывая веселье, он пылал, как вино, роза, кровь, уста, алый бархат и пунцовый огонь".

Так может говорить только человек, взволнованный ожиданием счастья.

За свою трудную и недолгую жизнь Грин написал много рассказов и повестей. Кстати, Грин – это литературный псевдоним. Настоящее имя Грина – Александр Степанович Гриневский.

Среди повестей и рассказов Грина особенно выделяются своей силой, могучей фантазией и поэтичностью такие повести, как "Дорога никуда" и "Бегущая по волнам", и такие рассказы, как "Капитан Дюк", "Словоохотливый домовой", "Акварель", "Трагедия плоскогорья Суан", "Остров Рено", "Капитан порта" и еще многие другие, – их невозможно перечислить в этих коротких строчках.

Рассказы Грина вызывают в людях желание разнообразной и осмысленной жизни, полной риска, предприимчивости, смелости и того "чувства высокого", какое свойственно почти всем борцам за свободу, художникам, поэтам, ученым, открывающим величайшие тайны вселенной, путешественникам, исследователям и мореплавателям.

Все рассказы Грина происходят или на кораблях среди неназванных морей, или в вымышленных, полных головокружительной живописности приморских городах с причудливыми именами: Зурбаган, Лисс, Гель-Гью.

Вы все, конечно, помните стихи Михаила Светлова "Гренада" с неожиданным, но верным утверждением: "Красивое имя – высокая честь!" Это утверждение говорит о том, что все в нашей жизни должно быть разумным и красивым, вплоть до названия городов и поселков. Название влияет на настроение людей, живущих в том или ином месте. Хорошо жить в Балаклаве, но плохо в поселке Мутный Материк (есть такой поселок на реке Печоре). Но это – случайное замечание.

Необходимо сказать несколько слов о жизни, о биографии Грина.

Грин родился в Вятке в конце прошлого века. Отец его – Стефан Гриневский – был сослан за участие в польском восстании 1863 года.

Все детские и юношеские годы Александра Грина прошли в безысходной нужде. Как бывает серое, плохо отмытое от грязи, застиранное белье, так и вся окружавшая Грина вятская жизнь казалась ему "застиранной, как рваное белье".

Грина преследовали неудачи. Из школы его исключили за стихи об одном из учителей. Все годы, вплоть до того счастливого дня, когда Грин впервые, в ссылке под Архангельском, как бы неожиданно для самого себя написал свой первый "гриновский" рассказ "Остров Рено", он не мог найти себе места в жизни.

Угрюмый, подавленный тяжелой своей участью, немногословный этот человек переменил множество занятий. Он был переписчиком ролей при театре, писцом в трактирах, банщиком, золотоискателем, кладовщиком, матросом, отбивал ржавчину с пароходных котлов, рыбачил в артелях, был, наконец, нищим и питался только объедками в грязных обжорках. Самой потрясающей чертой в биографии Грина, дающей нам величайшую веру в силы и чистоту человека, является то обстоятельство, что Грин, попавший на самое дно человеческого общества, сохранил благородство помыслов, свежесть воображения, веру в красоту человеческого духа и преклонение перед красотой земли. И кроме того, он сохранил великую ценность – свою простую человеческую доброту и бескорыстие.

Каждое из скудных занятий не дало Грину ни сносного заработка, ни радости, но все больше угнетало его и гнуло к земле. И только писательство спасло Грина и в корне переменило всю его жизнь.

Но Грин никогда не умел жить и потому несколько раз, уже будучи писателем, попадал в тяжелые жизненные передряги.

Его несколько раз спас Горький. Алексей Максимович очень любил Грина – застенчивого и сурового сказочника, писателя, совсем непохожего на всех остальных русских писателей.

Но самое главное, самое важное, самое святое, чем волновала людей наша литература: любовь к человеку, к справедливости, вера в победу этой справедливости и красоты над тупостью и безобразием – это свойство в вещах Грина было выражено с полной силой, сделало его подлинным советским писателем, и книги Грина долго еще будут сверкать, не умирая, как сверкает каждая подлинная драгоценность человеческого духа.

Александр Блок

Нет более трудной задачи, чем рассказать о запахе речной воды или о полевой тишине. И притом рассказать так, чтобы собеседник явственно услышал этот запах и почувствовал тишину.

Как передать "хрустальный звон", как говорил Блок, пушкинских стихов, возникающих в нашей памяти совершенно внезапно при самых разных обстоятельствах?

Есть в мире сотни замечательных явлений. Для них у нас нет еще слов, нет выражения. Чем удивительнее явление, чем оно великолепней, тем труднее рассказать о нем нашими помертвелыми словами.

Такой прекрасной и во многом необъяснимой нашей русской действительностью является поэзия и жизнь Александра Блока. Чем больше времени проходит со дня трагической смерти Блока, тем неправдоподобнее кажется нам самый факт существования среди нас этого гениального человека.

Он слился для многих из нас с необыкновенными людьми, с поэтами Возрождения, с героями общечеловеческих легенд. В частности, для меня Блок стоит в ряду любимейших полупризрачных, а то и вовсе призрачных людей, таких, как Орланд, Петрарка, Абеляр, Тристан, Леопарди, Шелли или до сих пор не понятый Лермонтов – мальчик, успевший сказать во время своей мгновенной жизни о жаре души, растраченном в пустыне.

Блок сменил Лермонтова. О нем он сказал печальные и точные слова: "В томленьях его исступленных – тоска небывалой весны".

Одной из больших потерь своей жизни я считаю то обстоятельство, что не видел и не слышал Блока.

Я не слышал Блока, не знаю, как он читал стихи, но я верю поэту Пясту, написавшему маленькое исследование об этом.

Тембр голоса у Блока был глухой, отдаленный, равномерно спокойный. Его голос доходил даже до его современников как голос из близкой дали. Было в нем нечто магическое, настойчивое, как гул долго затихающей струны.

Тот Блок, о котором я говорю, крепко существует в моем сознании, в моей жизни, и я никогда не смогу думать о нем иначе. Я провел с ним в молчании много ночей, у меня так часто падало сердце от каждой наугад сказанной и поющей строки. "Этот голос – он твой, и его непонятному звуку жизнь и горе отдам".

Таким он вошел в мою жизнь еще в далекой трудной юности, таким он остался для меня и сейчас, когда, по словам Есенина, "пора уже в дорогу бренные пожитки собирать".

Среди "бренных пожитков" никогда не будет стихов Блока. Потому что они не подчиняются законам бренности, законам тления и будут существовать, пока жив человек на нашей земле и пока не исчезнет "чудо из божьих чудес" – свободное русское слово.

Быть может, наше несколько обостренное и пронзительно-прощальное отношение к Блоку и объясняется тем, что рядом с нами притаилась водородная смерть. Стоит любому негодяю или безумцу нажать кнопку, чтобы погибло все, что составляет ценность человеческой жизни, и погиб сам человек. А так как негодяев много и они развязны, наглы и злы, то их соседство наполняет мирное человечество огромной тревогой. И в смятении этой тревоги мы с особенной болью чувствуем величие и ясность поэзии Блока. Но это – особая наша беда и особая тема.

Да, я жалею о том, что не знал Блока. Он сам сказал: "Сознание того, что чудесное было рядом с нами, приходит слишком поздно".

Оборванная жизнь необратима. Блока мы не воскресим и никогда уже не увидим в нашей повседневной жизни. Но в мире есть одно явление, равное чуду, попирающее все законы природы и потому утешительное. Это явление – искусство.

Оно может создать в нашем сознании все и воскресить все. Перечитайте "Войну и мир", и я ручаюсь, что вы ясно услышите за своей спиной смех спрятавшейся Наташи Ростовой и полюбите ее, как живого, реального человека.

Я уверен, что любовь к Блоку и тоска по Блоку так велики, что рано или поздно он возникнет в какой-нибудь поэме или повести, совершенно живой, сложный, пленительный, испытавший чудо своего второго рождения. Я верю в это потому, что страна не оскудела талантами и сложность человеческого духа еще не свелась к одному знаменателю.

Простите, но здесь мне придется сказать несколько слов о себе.

Я начал писать автобиографическую повесть и дошел в ней до середины своей жизни. Это не мемуары, но именно повесть, где автор волен в построении рассказа. Но в главном я более или менее придерживаюсь подлинных событий.

В автобиографической повести я пишу о своей жизни, какой она была в действительности. Но есть, должно быть, у каждого, в том числе и у меня, вторая жизнь, вторая биография. Она, как говорят, "не вышла" в реальной жизни, не случилась.

Она существует только в моих желаниях и в моем воображении.

И вот эту вторую жизнь я хочу написать. Написать свою жизнь такой, какой она бы непременно была, если бы я создавал ее по своей воле, вне зависимости от всяких случайностей.

Вот в этой второй "автобиографии" я хочу и могу вплотную встретиться с Блоком, даже подружиться с ним и написать о нем все, что я думаю, с тем великим признанием и нежностью, какие я к нему испытываю. Этим я хочу как бы продлить жизнь Блока в себе.

Вы вправе спросить меня, зачем это нужно.

Нужно для того, чтобы моя жизнь была гармонически закончена, и для того, чтобы показать на примере своей жизни силу поэзии Блока.

Я не видел Блока. В последние годы его жизни я был далеко от Петербурга. Но сейчас я стараюсь хотя бы косвенно наверстать эту потерю. Быть может, это выглядит несколько наивно, но я ищу встречи со всем, что было связано с Блоком, – с людьми, обстановкой, петербургским пейзажем. Он почти не изменился после смерти поэта.

Уже давно меня начало мучить непонятное мне самому желание найти в Ленинграде дом, где жил и умер Блок, но найти непременно одному, без чьей бы то ни было помощи, без расспросов и изучения карты Ленинграда. И вот я, смутно зная, где находится река Пряжка (на набережной этой реки, на углу теперешней улицы Декабристов, жил Блок), пошел на Пряжку пешком и при этом не спрашивал никого о дороге. Почему я так поступил, я сам не совсем понимаю. Я был уверен, что найду дорогу интуитивно, что сила моей привязанности к Блоку, подобно поводырю, приведет меня за руку к порогу его дома.

Первый раз я не дошел до Пряжки. Начиналось наводнение, и были закрыты мосты.

Я, продрогнув, смотрел на глухую, аспидную муть на западе. Там была Пряжка. Оттуда бил в лицо сырой ветер, нес мглу, и в этой мгле, как каменные корабли в шторме, вздымались неясные громады домов.

Я знал, что дом Блока стоял у взморья и, очевидно, первым принимал на себя удары балтийской бури.

И только во второй раз я дошел до дома на Пряжке.

Я шел не один. Со мной была моя девятнадцатилетняя дочь, юное существо, сиявшее грустью просто оттого, что мы ищем дом Блока.

Мы шли по набережной Невы, и почему-то весь путь я запомнил с необыкновенной ясностью.

Был октябрьский день, мглистый, с кружащейся палой листвой. В такие дни кажется, что редкий туман над землей лег надолго. Он слегка моросит, наполняя свежестью грудь, покрывая мельчайшей водяной пылью чугунные решетки.

У Блока есть выражение: "Тень осенних дней". Так вот, это был день, наполненный этой тенью – темноватой и холодной. Слепо блестели окна особняков, избитых во время блокады осколками снарядов. Пахло каменноугольным дымом. Его, должно быть, приносило из порта.

Мы шли очень медленно, часто останавливались, долго смотрели на все, что открывалось вокруг. Почему-то я был уверен, что Блок чаще возвращался домой этим путем, а не по скучной Офицерской улице.

Сильно пахло тинистой водой и опилками. Тут же, на берегу пустынной в этом месте Невы, какие-то девушки в ватниках пилили циркульной пилой березовые дрова. Опилки летели длинными фейерверками, но всегда раздражающий визг пилы звучал здесь почему-то мягко, приглушенно. Пила как бы пела под сурдинку.

За темным каналом – это и была Пряжка – вздымались стапели судостроительных заводов, трубы, дымы, закопченные фабричные корпуса. Я знал, что окна квартиры Блока выходили на запад, на этот заводской пейзаж, на взморье.

Мы вышли на Пряжку, и я тотчас увидел за низкими каменными строениями единственный большой дом – кирпичный и очень обыкновенный. Это был дом Блока.

– Ну вот, мы и пришли, – сказал я своей спутнице.

Она остановилась. Глаза ее вспыхнули радостью, но тотчас же к этому радостному сиянию прибавился блеск слез. Она старалась сдержаться, но слезы не слушались ее. Они все набегали маленькими каплями и скатывались с ресниц. Потом она схватилась за мое плечо и прижалась лицом к моему рукаву, чтобы скрыть слезы.

В окнах дома блестел ленинградский слепой свет, но для нас обоих и это место и этот свет казались священными.

Я подумал о том, как счастлив поэт, которому юность отдает свою первую любовь – застенчивую и благодарную. Юность отдает свое признание юному поэту. Потому что Блок в нашем представлении всегда был и всегда остается юным. Таков удел почти всех трагически живших и трагически погибших поэтов.

Даже в свои последние годы, незадолго до смерти, Блок, замученный никому не высказанной тревогой, так и оставшейся неразгаданной, сохранил внешние черты молодости.

Здесь следует сделать одно маленькое отступление.

Широко известно, что есть писатели и поэты, обладающие большой заражающей силой творчества.

Их проза и стихи, попавшие в наше сознание даже в самых маленьких долях, взбудораживают нас, вызывают поток мыслей, роение образов, заражают непреодолимым желанием закрепить все это на бумаге.

В этом смысле Блок безошибочно действовал на многих писателей и поэтов. Действовал не только стихами, но и событиями своей жизни. Я приведу здесь, может быть, не очень характерный пример, но другого сейчас не припомню.

У писателя Александра Грина есть посмертный и еще не опубликованный роман "Недотрога". Обстановка этого романа совпадает с рассказами Блока о его жизни в Бретани, в маленьком порту Аберврак.

Там Блок впервые приобщился к морской жизни. Она вызвала у него детское восхищение. Все было смертельно интересным. Он писал матери: "Мы живем, окруженные морскими сигналами. Главный маяк освещает наши стены, вспыхивая через каждые пять секунд. В порту стоит разрушенный фрегат 20-х годов (прошлого века), который был в Мексиканской войне, а теперь отдыхает на якорях. Его зовут "Мельпомена". На носу белая статуя, стремящаяся в море".

Еще одно характерное место из письма. Его следует привести: "Недавно на одном из вертящихся маяков умер старый сторож, не успев приготовить машину к вечеру. Тогда его жена заставила двух маленьких детей вертеть машину руками всю ночь. За это ей дали орден Почетного Легиона".

"Я думаю, – замечает Блок, – русские сделали бы то же".

Так вот, вблизи Аберврака, на острове, был расположен старый форт Саизон. Французское правительство очень дешево продавало этот форт за полной его старостью и ненадобностью.

Блоку, видимо, очень хотелось купить этот форт. Он даже подсчитал, что покупка его вместе с обработкой земли, разбивкой сада и ремонтом обойдется в 25 000 франков.

В этом форту все было романтично: и полуразрушенные подъемные мосты, и казематы, и пороховые погреба, и старинные пушки.

Семейные отговорили Блока от этой покупки. Но он много рассказывал друзьям и знакомым об этом форте. Мечта не так легко уступала трезвым соображениям.

Грин услышал этот рассказ Блока и написал роман, где некий старый человек с молодой красавицей дочерью, прозванной "Недотрогой", покупает у правительства старый форт, поселяется в нем и превращает его валы в душистые заросли и цветники.

В романе происходят всякие события, но, пожалуй, лучше всего написан форт – добрый, давно разоруженный, мирный, романтически старый. Прекрасно также большое описание сада с живописными определениями деревьев, кустов и цветов.

Должен признаться, что стихи Блока натолкнули и меня на странную на первый взгляд идею – написать несколько рассказов, связанных общностью настроения со стихами Блока.

Эта мысль не оставляет меня и сейчас. Пока же я написал рассказ "Дождливый рассвет", целиком вышедший из стихотворения Блока "Россия":

И невозможное возможно,
Дорога долгая легка,
Когда блеснет в дали дорожной
Мгновенный взор из-под платка…

Я не хочу и не могу давать свое толкование жизни и поэзии Блока. Я не очень верю в пророческий и мистический ужас Блока перед грядущими испытаниями России и человечества, в роковую пустыню, окружавшую поэта, в некое слишком усложненное восприятие Революции, в безвыходные сомнения и катастрофические падения.

Так называемых концепций и "загадок" Блока у нас много. Мне думается, что у Блока все было яснее и проще, чем об этом пишут его исследователи.

Меня в Блоке привлекает и захватывает совершенно конкретная поэзия его стихов и его жизни. Туманы символизма, нарочитые, лишенные живых образов, живой крови, бесплотные, – это только затянувшееся гимназическое увлечение.

Иногда я думаю, что многое в Блоке непонятно для людей последнего поколения, для новой молодежи.

Непонятна его любовь к нищей России. Как можно было любить ту страну, с точки зрения нынешней молодежи, где "низких нищих деревень не счесть, не смерить оком, и светит в потемневший день костер в лугу далеком".

Это трудно понять молодежи потому, что этой России уже нет. Нет именно в том ее качестве, в каком ее знал и любил Блок. Если еще и остались глухие деревни, гати, дебри, то человек в этих деревнях и дебрях уже другой. Сменилось поколение, и внуки уже не понимают дедов, а порой и сыновья – отцов.

Назад Дальше