- Как командир дивизии, - сказал он, - я просил командование Южной группы дать вам возможность искупить свою вину при штурме Кронштадта. Пусть же сейчас те, кто хочет идти в первых рядах дивизии, поднимут руку.
И все, как один человек, подняли руки…
По ходатайству Путны полкам было возвращено оружие и вновь вручены боевые знамена. При развертывании полков для штурма 235-й Невельский и 237-й Минский полки были назначены в головную колонну. Путна решил идти на лед вместе с этими полками.
Когда я сейчас вспоминаю этот день, который для меня, как, наверно, для всех коммунистов, что находились тогда в Ораниенбауме, был одним из труднейших дней в жизни, когда я минуту за минутой, слово за словом перебираю все, что тогда было, я почти физически помню, как события в 27-й дивизии вызвали у красноармейцев желание поскорее пойти в бой и покончить дело.
Но люди не истуканы, а люди. Выступление полков Омской дивизии их глубоко переволновало. Нужно было, очень нужно, чтоб произошло новое, совершенно особенное событие, которое, подобно летнему дождю, смыло бы тяжкие чувства этого дня.
Такое событие произошло. На Кронштадтский фронт прибыли делегаты Десятого съезда партии.
Они шли большой, шумной гурьбой по улицам Ораниенбаума, шли посередине мостовой, рядом с бесконечным обозом деревенских розвальней. Накатанная снежная дорога блестела. С крыш свисали зубчатые гирлянды сосулек.
Кто был одет в шинель, кто в темное пальто. У одних за плечами горбились солдатские вещевые мешки, другие держали под мышкой портфели - не с бумагами, конечно, а с переменой белья и пачкой махорки. Все кругом вызывало их живой интерес: и встречные люди, и обозы с ящиками винтовок и боеприпасов, и сам город, в мгновение ока превратившийся из чиновничье-дачного захолустья в плацдарм будущей великой битвы.
Среди них были члены Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета и члены губкомов партии, военные комиссары дивизий и командиры бригад, начальники политических отделов армий и редакторы газет. Они прибыли со всех концов страны - с Урала и Кавказа, Крыма, Украины, Белоруссии, Поволжья.
Многие несли тючки с листовками. Это было отпечатанное в Петрограде письмо, с которым делегаты партийного съезда обращались к мятежным кронштадтцам.
- Что будет, если черное дело, на которое вас толкнули, одержит верх? - спрашивало письмо.
И отвечало:
"Десять шкур спустят прежние хозяева с рабочих и крестьян, если вернутся… И тогда, очнувшись, протрезвев, вы поймете, что были орудием врагов народных, а дети ваши и те из вас, кто останется жив, будут с проклятием вспоминать про кронштадтцев, убивших рабоче-крестьянскую республику. И тогда в истории будет написано:
"Первого марта 1921 года одураченные Кронштадтцы, подойдя вплотную к возможности строить новую жизнь, вместо этого пошли против Советской власти и тем самым проложили дорогу белогвардейцам".
Но этого не будет! Вы должны одуматься!"
Увы, они не одумались и на этот раз…
7
Кронштадт утопал в туманной мгле. Все его пушки были нацелены в сторону Ораниенбаума и Сестрорецка. А когда спускалась ночь, голубоватые лучи кронштадтских прожекторов непрерывно шарили по льду Финского залива.
Делегаты Десятого съезда пробыли в штабе недолго. Еще в пути они приняли решение, что под Кронштадтом будут сражаться в качестве рядовых бойцов. И сейчас они потребовали, чтоб их немедленно отправили в воинские части.
Весь этот вечер прошел в беседах. Собраний не устраивали, просто делегаты ходили по избам и при свете лучин разговаривали с красноармейцами, которые, растянувшись на полу, слушали их рассказ о заседаниях партийного съезда, о докладе Ленина, о принятых съездом решениях хранить как зеницу ока единство партии.
Делегатов было немного - в нашей Южной группе человек двести. Но в подготовке штурма они сыграли ту же роль, какую в химической реакции играют катализаторы. Произошел какой-то незримый процесс - и армия стала внутренне готова к бою…
Прежде чем говорить о дальнейших событиях, необходимо ясно представить себе, каким должен был быть этот будущий бой.
Кронштадт - первоклассная морская крепость, защищающая Петербург с моря. Основанная Петром Первым в 1703 году, она много раз укреплялась и перестраивалась, чтоб быть способной выдержать многомесячную осаду со стороны флота любой крупнейшей военно-морской державы своего времени.
Кроме крепостных сооружений на острове Котлине Кронштадтская крепость включает в себя бетонированные форты, расположенные на мелких, частью искусственных островах в фарватере Финского залива.
К моменту мятежа в Кронштадте насчитывалось более ста сорока действующих орудий, в том числе более восьмидесяти тяжелых. Кроме того у стенок крепости швартовались мятежные линкоры "Петропавловск" и "Севастополь", способные сосредоточить артиллерию на любой борт, а также ряд менее крупных военных судов. Хотя все они вмерзли в лед, их сильная морская артиллерия активно действовала в бою.
Поскольку Кронштадт никогда не принимал участия в боевых действиях и не расходовал боеприпасов, запас снарядов и взрывчатых веществ, которым располагали мятежники, можно было считать практически неисчерпаемым, а глубокие каменные казематы и пороховые погреба и оборонительные стенки давали гарнизону надежное укрытие от огня и, употребляя выражение Путны, обеспечивали ему "жизнь и боевую упругость".
В период подготовки к предстоящему им бою мятежники усилили оборонительные сооружения в восточной части острова, со стороны Петроградских ворот, откуда они с основанием ждали нападения; построили блокгаузы с восемью - десятью пулеметными гнездами в каждом, обнесли их колючей проволокой. Чтобы дать линкорам "Петропавловск" и "Севастополь" некоторую возможность маневра, они взорвали сковывающий их ледовый припай.
Гарнизон крепости, фортов и военных кораблей составлял более двадцати тысяч человек, в том числе около десяти тысяч отборных бойцов.
Вспомним, что эта гигантская человеческая и материальная сила была окружена насквозь просматриваемой, насквозь простреливаемой ледяной равниной, по которой наступающие войска должны были пройти около десяти километров, не имея ни единого укрытия, ни единого мертвого пространства. Вспомним, что каждый метр этой плоской белой равнины был пристрелян артиллерией Кронштадта. Вспомним, что мятежникам нужно было продержаться в практически неприступной крепости лишь несколько дней, всего лишь несколько дней, пока чуть потеплеет и лед сделается абсолютно непроходимым.
Вспомним все это - и мы поймем, перед какой совершенно необыкновенной по своей трудности задачей стояли наши войска.
Какими материальными средствами располагала Красная Армия?
Основную массу ее артиллерийских средств составляла артиллерия Южной группы войск, сосредоточенная на небольшом сравнительно участке Мартышкино - Малая Ижора (примерно 9–10 верст по фронту и 3 версты в глубину). Она насчитывала около ста двадцати орудий, из них около пятидесяти легких. К этому надо добавить около пятидесяти орудий Северной группы, в районе Сестрорецка. Но по Кронштадту могли бить только дальнобойные орудия Южной группы, в пределах действия артиллерии Северной группы находились лишь второстепенные периферийные форты - так что фактическое превосходство артиллерии мятежников над нашей было еще большим, чем количественное.
Пехотные силы Южной группы составляли около десяти тысяч штыков, Северной группы - около двух тысяч.
Эти силы должны были дойти до Кронштадта по льду и штыковым ударом овладеть крепостью и ее фортами.
8
Настало шестнадцатое марта, девятый день подготовки.
Сводка военных действий за этот день гласит:
"Весь день шестнадцатого марта прошел в ожесточенной артиллерийской перестрелке с Кронштадтом. Начавшись рано утром, после двухдневного затишья, она продолжалась с большой силой в течение всего дня. С двух часов дня она стала особенно энергичной и не прекращалась с обеих сторон до поздней ночи"…
В ночь на шестнадцатое ни один коммунист не ложился.
Последнее партийное собрание. Последние вопросы. Последние напутствия. "Интернационал", спетый как клятва.
А под утро - ожидание разведчиков, возвращающихся из ночного поиска.
Их нет, нет, нет… Наконец, они появляются - потные, обмерзшие, улыбающиеся: лед крепкий!
По установленному у нас обычаю они сначала делают доклад о состоянии льда командованию, потом рассказывают о нем на собраниях красноармейцев.
Это был тот самый день, в который решалась судьба вышедших из повиновения 235-го Невельского и 237-го Минского полков и Ворошилов и Путна выступали перед ними на площади.
Наши красноармейцы считали, что справедливое решение состоит в том, чтоб наказать виновных. Но еще более справедливое - простить вину.
Когда стало известно, что они не только прощены, но им возвращены знамена и оружие, все кругом словно осветилось. Но не солнцем (не дай бог, чтоб оно показалось), а человеческой радостью.
Все было как будто готово, но - так всегда бывает - оказалось, что еще много работы. Я долго возилась с бинтами, ватой, корпией. Поругалась с несколькими красноармейцами, пытавшимися обмишурить меня, захватив лишние индивидуальные пакеты.
Был, наверное, третий час дня, когда я вышла посидеть во дворе. За последние дни снег сильно осел и кое-где стал совсем редким.
Хотя сильно била артиллерия, во дворе шла обычная жизнь: дымилась походная кухня, повар орудовал поварешкой, сновали красноармейцы.
Но вот неподалеку разорвался снаряд и поднялось высокое пламя. Это загорелась мельница. Та самая, у которой несла охрану наша часть.
Если когда-нибудь будет создан "Лист героев" и на нем будут записаны те, кто в годы гражданской войны совершил особые подвиги, пусть не забудут внести в него рабочих Ораниенбаумской мельницы!
Эта мельница была, по сути дела, единственным в Ораниенбауме военным объектом. Прекрати она работу, Южная группа была б обречена на полный голод.
Мятежники понимали значение мельницы и во время артиллерийских дуэлей направляли огонь прежде всего на нее. Но рабочие продолжали работать, не обращая внимания на обстрел. Только если уж очень близко разрывался снаряд, выбегал какой-нибудь обсыпанный мукой дядя и кричал товарищам в открытую дверь: "Недолёть!", "Перелёть!".
Я сидела на бревне. Двор опустел, все бросились тушить пожар. Рассеянным взглядом смотрела я на землю - и вдруг увидела, как тонкая пленочка снега в одном месте расползлась и прямо передо мной появилась черная плешина, посредине которой проклюнулся зеленый росток.
Он был совсем хилый и слабенький, и даже скорее не зеленый, а белый, чуть отсвечивающий желтизной и зеленью.
Но что если этот росток примета? Что если, увидев его, кто-нибудь напугает красноармейцев, говоря, что раз появился росток, то земля, значит, прогрелась и лед вот-вот тронется?!
Я протянула руку, чтоб вырвать росток. Но не смогла. Он был так беззащитен. Я не могла его убить.
Сгребая с боков снег, я стала прикрывать им плешину и росток.
Проходивший мимо Флегонтыч застал меня за этим занятием.
- Ты что? - сказал он. - В снежки играть собралась? Тоже… Агитаторша называется…
Вообще Флегонтыч относился ко мне хорошо, по-отечески обо мне заботился, жутко материл мужиков, если они позволяли себе хотя бы посмотреть на меня мужским взглядом. И в то же время совершенно презирал меня как агитатора: и писклява я, и тресклява я, и о чем говорить не понимаю.
В политчасы, когда я проводила беседы с красноармейцами, Флегонтыч усаживался чуть в сторонке, посматривал, кривился, а стоило мне сделать паузу, тут же встревал в разговор и полностью завладевал положением.
Единственной достойной темой бесед он считал рассказы про то, как Красная Армия била Колчака и Юденича. О Деникине разговору не было, так как Флегонтыч на Южном фронте не воевал.
Рассказывал он так: "Вот тут это стояли мы… А тут, стало быть, беляки… Ну, как мы выбежали на бугор - и сразу: хлоп, щелк, бац… Беляки и побежали…"
Дальше следовало находящееся за пределами любой цензуры описание того, что творилось с беляками (а больше с их штанами) после поспешного бегства. Красноармейцы гоготали, а Флегонтыч глядел на меня с победоносным видом: "Вот, мол, как надо агитировать, а не талдычить о "текущем моменте"".
Я жаловалась на него Горячеву. Горячев его журил. Он хмуро слушал, потом вытягивал из-за пазухи медную цепочку для нательного креста, раскрывал нечто вроде большой ладанки, извлекал оттуда свой партийный билет.
- Ты партийный? - задавал он Горячеву риторический вопрос. - Так я тоже партийный. И партийность не хуже твоего пониманию.
После этого он гордо уходил. А назавтра все повторялось в том же виде.
По решению политотдела темой бесед с красноармейцами шестнадцатого марта было пятидесятилетие Парижской Коммуны.
Как любили мы тогда Коммуну! Как восхищались ее бессмертным делом! Как преклонялись перед ее мужеством! С какой радостью давали предприятиям ее имя, имя Парижской Коммуны, а не "Парткоммуны", в которое потом превратил его бюрократический волапюк. И сейчас, в канун ее пятидесятилетия, когда мы шли в бой, из которого многим из нас суждено было не вернуться, свое последнее слово мы обращали к ней, к Коммуне…
Доклад свой я делала чуть не дословно по книге Арну и по лекциям Скворцова-Степанова. Говорила о парижанах, штурмовавших небо. Кончила призывом: "Даешь Кронштадт!"
"Даешь Кронштадт!" - ответила мне аудитория. Даже Флегонтыч на этот раз остался мной доволен.
Едва кончилась беседа, во двор въехали розвальни, на которых высокими стопками лежали белые маскировочные халаты. Их тут же роздали красноармейцам. Получила халат и я.
Раз привезли халаты, значит, штурм близок…
Девятнадцатилетняя санитарка Н-ской части Южной группы Кронштадтского фронта со всем, что у нее было хорошего и плохого, умного и глупого, так далека от меня сегодняшней, что я без стыда признаюсь в том, что первым душевным движением, которое возникло у нее, когда она получила халат и поняла, что штурм близок, было желание посмотреться в зеркало.
Своего зеркала у нее не было. Засунув халат под мышку, она побежала квартала за три к своей подружке Леле Лемковой.
Там она застала и Асю Клебанову. Девушки по очереди примерили халат, вертясь, чтоб разглядеть себя в крохотном зеркальце. Потом посидели, поговорили. Выяснилось, что все они за это время успели отчаянно влюбиться. Но о любви нужно говорить вполголоса, а за окном так грохотали пушки, что настоящего разговора не получилось.
Насколько я помню, это была моя третья любовь за эти дни. Как и предыдущие - тайная, безмолвная, безнадежная, вечная.
Там, под Кронштадтом, было в кого влюбиться!
Уже начинало темнеть. Вдруг все кругом озарилось пляшущим оранжевым светом. Это загорелись от прямого попадания расположенные на самом берегу деревянные постройки спасательной станции.
Хорошо, что я не задержалась дольше. Только я вернулась, был передан приказ Командарма-7 Тухачевского: "Частям быть готовыми к атаке, о начале которой последует дополнительное распоряжение".
9
В этот самый час в Кронштадтскую следственную тюрьму явился член мятежного ревкома Романенко.
В тюрьме содержалось около двухсот арестованных коммунистов. Из них семьдесят в смертной камере.
Условия были тяжелые, отвратительная пища, холод. К тому же по решению ревкома у арестованных была отобрана теплая одежда и обувь.
Романенко прошел в смертную камеру и огласил только что вынесенный ревкомом приговор о расстреле двадцати трех коммунистов. При слабом свете тюремного фонаря он долго читал список этих двадцати трех, с трудом разбирая имена. Закончив чтение, добавил, что приговор будет приведен в исполнение в три часа утра семнадцатого марта.
Когда он ушел, заключенные снова принялись за прерванную его приходом работу; они готовили завтрашний номер выпускавшейся ими рукописной газеты, название которой у каждого номера было другим: "Тюремный вестник", "Тюрьма и коммунары", "Тюремный луч коммунара", но подзаголовок оставался неизменным: "Издание политузников Кронревкома".
В связи с новостью, принесенной Романенко, название номера завтрашней газеты, той, что должна была выйти семнадцатого марта, было изменено на новое: "Красный смертник".
Передовую статью для этого номера писал Николай Николаевич Кузьмин, чье имя было первым в списке приговоренных к расстрелу.
Писал он легко, быстро и закончил словами, которые были повторены в стихотворении, появившемся в этом же номере: "Грянь же над Кронштадтом красная гроза!"
Дописав передовую, Кузьмин принялся за статью о пятидесятилетии Парижской коммуны.
Эту статью он писал для того номера, который должен был выйти послезавтра, восемнадцатого марта.
Кузьмин торопился: до трех часов утра оставалось совсем немного времени, а никто из сидевших в смертной камере, кроме него, статью о Коммуне написать не мог.