Но иногда обстоятельства менялись, и уже все они, притихнув, наблюдали, как за окном в уральских непредсказуемых сумерках приближался к школе молодой немец по имени Отто. Он приближался медленно и неумолимо, широко, нагло ухмыляясь, прижимался к стеклу носом, шевелил расплющенными губами, и с них слетало: "Гутен абенд, фрау Нина!.. Их либе дих, фрау Нина! - и пальчиком манил: - Ком хер... ком, ком, битте..."
Этот молодой немецкий инженер приходил часто. Иногда дожидался окончания уроков, встречал учительницу и шел рядом с ней у всех на виду.
Ванванч рассказал дома об этом инженере. Папа долго смеялся. "Немец-перец", - приговаривал он и смеялся. Потом посерьезнел и спросил: "Ну, Кукушка, что тебе известно о немецких фашистах?" - "Фашисты - наши враги", - провозгласил Ванванч с интонациями Нины Афанасьевны, а затем спросил прерывающимся шепотом: "А он что, немецкий фашист?.." - "Ну что ты, - сказал папа с укоризной, - он наш, он красный немец, ты понял?" Стало легче дышать. Что-то даже симпатичное вспомнилось в долговязой фигуре инженера. Когда же за стеклом возни-кало расплющенное его лицо, Нина Афанасьевна покрывалась краской, чуть приоткрывала рот и так, не двигаясь, тяжело дыша, сидела за своим столом. Стояла тишина, и в этой тишине неведо-мые каркающие слова пробивались с улицы вперемежку со знакомыми: "Карашо, Нина... Зер гут, Нина... Кара-шо, кара-шо..."
В эти минуты Ванванч поглядывал на Лелю. Темно-русая челочка, зеленые глаза, множество веселых веснушек, и все это вместе - Леля Шамина, смысл его сегодняшней жизни. На переменках они не общались. Она играла с девочками, он - с мальчиками и даже успевал забывать о ней. Но стоило погаснуть свету, и благословенный мрак воцарялся в классе, и неведомая сила снова срывала его из-за парты, толкала к вожделенной скамье, вдохновляла на подвиг. И вновь на какое-то мгновение сливались две руки и два плеча, и два дыхания... А слов не было. Да и что было говорить? От ее гладких волос пахло хлебом, и слышно было, как часто она дышит.
...Итак, Ванванч заглядывает в папину комнату, где стоит диванчик с казенной жестяной биркой, книжный шкаф канцелярского образца, письменный стол у окна, и над письменным столом - портрет Ленина в овальной рамке, а папа сидит за столом под портретом с чем-то маленьким и черным в руках...
...После уроков начиналось медленное разбредание по домам. Домой гнал голод, но расстава-ться не хотелось. Когда б не голод, можно было бы медленно и вечно шествовать в окружении ребят, среди бараков и гниющих пней былой тайги, всласть повырубленной. Да еще среди своих ребят оказывались пришлые. И все так славно собирались в стайку, и среди пришлых особенно был мил сердцу Ванванча долговязый, уже совсем взрослый тринадцатилетний Афанасий Дергачев, с такими пронзительными синими глазами, словно они вонзаются в тебя, и позабыть их уже невозможно, Афонька Дергач. Он работал на стройке, но обязательно к концу второй школьной смены вливался в их поток и слушал их освобожденное чириканье с наслаждением и подобием лукавой улыбки на малокровных губах. Впрочем, что уж в ней было лукавого? Так, одна растерянность, ей-Богу...
Почему он в свои тринадцать лет работал на стройке, Ванванча не очень заботило. Просто Афонька был старше на три года, он был из другого племени, он был из тех, таинственных и чумазых, что по-муравьиному суетились в громадных котлованах и взбегали по деревянным настилам на свежие кирпичные стены, толкая тачки с кирпичом и цементом, и брызги раствора растекались по их худым лицам и бумажным ватникам. Гудящие, постреливающие костры окружали их в ранней уральской темени, и длинные тени пронзали эту темь...
Теперь, когда детский романтический бред давно уже рассеялся и канул в прошлое, я вижу над кострами распластанные жестяные листы, на которых дымятся и шипят травяные лепешки, вижу, как землистые жадные губы ухватывают их, распаляя наш собственный, благополучный школьный аппетит. И Афонька, оттрудившись, перехватив травяного хлебова, торопился к школе подкарауливать счастливые мгновенья. Чаще всего он предлагал Ванванчу поднести портфель и брал его в руки, словно ребенка в обнимку, и нес, поглаживая, и спрашивал нетерпеливо: "Ну, чего было-то?" Они принимались, перебивая друг друга, рассказывать ему, как баловались на переменках, как играли в салочки, как Настька Петьку поборола, как Карась на Егоре всю большую переменку ездил... "Ну, а учителка чего рассказывала?" - спрашивал он и впивался синими глазами. "Ну, чего, чего... про Африку..." - "А чего про Африку?.." - "Ну, как там негры живут..." - "Ну и чего?.." - "А у них снега не бывает. Они голые ходят..." - "Вот мать их... - поражался Афоня, а едят чего?" - "Антилоп". - "А кто это??." И тогда Ванванч рассказывал ему об антилопах, поглядывая в благодарные, пронзительные Афонькины глаза, и еще в тетрадке рисовал - и антилопу, и копье, и негра с перьями на голове...
Через несколько дней Афонька принес копье, которое сам соорудил по рисунку Ванванча, обточил его, прошкурил, приспособил к нему наконечник и стоял у школьных дверей, потряхивая в руке африканским оружием. А в это время Нина Афанасьевна как раз завершала африканскую тему, подбрасывая бересту в раскаленную крышку от бачка. Она успела сообщить, что капиталис-ты эксплуатируют негров, как вдруг смешалась, и даже в полутьме было видно, как ее щеки покрылись густым румянцем, и все по привычке повернули головы к окну: там, прижавшись к самому стеклу лицом, стоял Отто и подавал учительнице все те же таинственные сигналы. Ванванч, конечно, уже сидел рядом с Лелей. Треск бересты заглушал срывающийся голос учительницы. Всё выглядело значительным в отсветах красно-белого пламени... И вот, наконец, задребезжал колокольчик, и все кинулись вон из школы, туда, где Афонька Дергач подпрыгивал на месте, потрясая копьем, а в сторонке прогуливался насмешливый немецкий инженер.
Был ли он коммунистом? Наверное, думал Ванванч, а кем же еще, если приехал в тайгу помогать советским рабочим... Он был, наверное, одним из тех, что приехали в Москву совсем недавно как гости партийного съезда. Об этом съезде папа Ванванчу почти не рассказывал. Он был делегатом этого съезда и, вернувшись из Москвы, привез всем подарки: маме - кожаные перчатки, бабусе - шерстяную кофточку, Ванванчу - коричневые полуботинки и "Приключения Тома Сойера". Потом он извлек из чемодана небольшую коробку, и Ванванч выкрикнул радостно: "Печенье?!." Папа засмеялся, откинул картонную крышку и показал всем двенадцать тоненьких книжечек. На каждой было вытеснено: Ленин. "Это наше большевистское печенье, - сказал папа, - ты отгадал..." У папы было веселое лицо, веселое и усталое, а мама и бабуся очень суетились, чтобы его накормить и дать ему отдохнуть, и Ванванча отправили спать, и он пошел, но нехотя и медленно. Сначала пощупал тонкие книжечки, потом примерил мамины перчатки, постоял, посмотоел, как бабуся собирает со стола, и вдруг до него донёсся едва слышный папин шепот: "Представляешь, за Кирова было отдано больше голосов, чем... представляешь?.." - "Не может быть!.." - прошелестела мама. "Да, да, потом как-то некрасиво суетились, пересчитывали и объявили, что при подсчете допущена была ошибка. Вот так..." - "Но это же невероятно!" - прошептала мама. - "Да, - сказал папа, - что-то во всем этом отвратительное, а? Что-то нечистое, а?.." - "Ну и ну..." - сказала мама и тяжело вздохнула. Ванванч оглянулся. Папа жадно курил папиросу. Мама тоже курила и, прищурившись, смотрела в сторону, как бывало, когда ей что-то было не по душе.
...Да, и вот Ванванч заглянул в папину комнату. Подошел к самому столу и вдруг увидел, что в папиных руках - револьвер! "Интересно?" - спросил папа. Ванванч кивнул и кончик языка высунул, благоговея. "Он настоящий?" спросил он шепотом. "Конечно, - сказал папа, - это дамский браунинг, видишь?.. Видишь, какой он маленький? Маленький, да удаленький, видишь? Шестизарядный, - папа и сам говорил по-мальчишьи, с придыханием, - ты видишь? Тут такая маленькая штучка - это предохранитель, видишь? Если его опустить, вот так, он будет стрелять..." - "А если не опустить?.." - "А вот, - сказал папа с восхищением и нажал спусковой крючок. Щелчка не последовало, - хорош?" - "А зачем он тебе? - спросил Ванванч с дрожью. Войны-то ведь нет..." - "Ну, мало ли,- засмеялся папа снисходительно, - мы ведь окружены врагами... мало ли... - потом он вгляделся в лицо сына и сказал: - Смотри, не дотрагивайся, слышишь? Чтобы не случилось беды. Ты слышишь? Пожалуйста, я тебя очень прошу, очень прошу... никогда..." Он вложил браунинг в коричневую кобуру и спрятал в ящике стола. Потом Ванванч не раз видел, как папа демонстрировал браунинг кому-то из гостей, потом он даже сам, когда никого не было дома, проник в ящик стола и дотронулся до прохладной коричневой замши.
Кстати, предупреждая Ванванча, Шалико заглянул в карие глаза сына и вдруг удивился этому взгляду. В нем были напряженность, восхищение, даже восторг, но ничего, кроме этих детских эмоций. О чем он думал, этот десятилетний мальчик? Что его беспокоило? Придет ли такой день, думал Шалико в этот момент, когда он сможет выложить сыну свои радости и свои сомнения? Пока же ведь все на уровне игрушек... Этот маленький мальчик, влюбленный в Робинзона Крузо и в кавалерийский гений Семена Буденного, вот он стоит, затаив дыхание, еще не утаивая своего простодушия. "Мой сын", подумал Шалико.
Потом Ванванч незаметно выплыл из комнаты, и Шалико вспомнил недавний вечер, когда закачался на пороге вернувшийся из Тифлиса Вано Бероев, вошел, шумный, насмешливый, в обнимку с громоздким пакетом, из которого вывалились, позванивая, бутылки с кахетинским вином, головка маслянистой желтоватой гуды, увядшая киндза, засохший лаваш, маринованный перец-цицака. Все забегали, засуетились. Запахло Тифлисом. Мария сунула лаваш в духовку, чтоб оживить его. Из комнаты доносился грохочущий голос. Ах, этот тридцатилетний холостяк с черным чубом, с плутовской улыбкой поднимающий стакан вина с удальством бывалого тамады и восклицающий, восклицающий с иронической многозначительностью, ну, просто нет спасения!.. Нет спасения, Вано, от твоих пронзительных прозрений, от твоего смеха, от всего этого, такого почти неуместного здесь, в уральской тайге, где мы сидим за столом с вытянутыми лицами, почти утратившие вкус к южному застолью, раздавленные заботами великого строительства, растерявшие навыки плавной, ленивой, празднолюбивой речи, отрывисто лающие друг на друга на каком-то угрожающем воляпюке...
"Ничего, ничего, - кричит Вано, расплескивая вино, - я вас вылечу, научу! Ашхен, сбрось маску! Сбрось!.. Ты такая красивая! У тебя такой Кукушка!.. Он еще умеет улыбаться!.. - внезапно он перешел на грузинский и сказал Шалико: - Что делать, Шалико? Здесь, наверное, такой климат, что все время руки дрожат..." Мария сказала ему по-армянски: "Ты много пьешь, Вано, оттого и дрожат..." - "Товарищи, - поморщилась Ашхен, - давайте говорить на языке Ленина..." Ванванч радостно проголосил: "Ура!", и Мария погладила его по голове. "Ну, ладно, - согласился Вано, переходя на русский... - Сейчас расскажу анекдот... Один Мегрелидзе проснулся утром и спрашивает жену: кто я? Она говорит: ты что, с ума сошел? Ты же Мегрелид-зе... А он спрашивает: а это что значит?.. Она говорит, плача: вайме, это же твое имя! Он говорит: ааа, а я думал, это профессия..."
Шалико хмыкнул. Ванванч задумался. Мария учтиво улыбалась. Ашхен сурово молчала. Потом спросила: "Он что, полный идиот был?.." - "Ашхен, улыбнись! Это же анекдот, - сказал Вано. - Так давайте выпьем за то... Ашхен, улыбнись... за то, чтобы быть людьми!.." "А анекдот все-таки дурацкий!.." - подумал Шалико.
Тифлисские ароматы вздымались над столом, кружили головы и не сочетались с сумеречными заоконными пейзажами, со всей этой развороченной глиной, повырубленной тайгой, с серыми лицами ударников и очередями за хлебом... "Скоро отменим карточки, - подумал Шалико, - какой скачок!"
А за столом царил веселый шалопай, напичканный анекдотами, легкомысленный, вальяжный, шокирующий своим хохотком и Ашхен, и Федора Крутова. Шалико спросил как-то главного инженера строительства Тамаркина о своем тифлисском протеже. "Феноменальный специалист, - вдохновенно отчеканил Тамаркин, - я доволен". - "Настоящий коммунист, еще бы", засмеялся Шалико. "Ну, это ваша прерогатива, - сказал Тамаркин, сверкнув очками, - я же имею в виду его профессиональные навыки..."
Вано был переполнен кахетинским. Он крикнул через стол: "Ашхен, прогуляемся по Головинскому! А?.." Ванванч затопал ногами, предчувствуя очередную шутку. Шалико сказал сыну: "Кукушка, а не пора ли тебе спать?" "Да, да, - подтвердила ледяным голосом Ашхен, - завтра рабочий день". "Ну, хоть улыбнись!" - крикнул ей Вано. Ашхен осуждающе посмотре-ла на его раскрасневшееся лицо и вдруг улыбнулась. "Вах, - сказал Шалико, - вот это да!" Улыбка ее была мгновенна и так не соответствовала затейливым уральским обстоятельствам, но она смогла так величественно проявить красоту этой строгой молодой гражданки, выбравшей себе из многообразия женских склонностей самую безжалостную.
Женщины убрали со стола. Ванванч спал. Шалико заглянул на кухню. Там, уставившись неподвижным взглядом в черное окно, стоял Бероев и лениво жевал квашеную капусту. "Вано, - сказал Шалико, - ты слишком громко веселился... Наверное, тебе плохо?.."
- "Да, генацвале, - пробормотал Бероев, не оборачиваясь, - тебе как партийному вождю скажу... что-то не получается у меня на Урале: этот климат, эта глина под ногами, эти бараки, эти голодные глаза... Потом все спрашивают, когда социализм будет? Так спрашивают, будто хотят узнать, когда обеденный перерыв наступит!.. Я обещаю, обещаю... Что такое?!."
- "Возвращайся в Тифлис, - сказал Шалико насмешливо, - там сейчас самый разгар овощей и фруктов, и мачари много..." Вано сказал: "В Тифлис нельзя: Лаврентий сожрет. Ты разве не знаешь?.. Между прочим, меня пригласили в Москву строить метрополитен... все-таки Москва..." - "Ага, сказал Шалико, - это, наверное, интересно... Москва!.."
"Ашхен, - сказал он жене, когда они остались вдвоем, - Вано едет в Москву, будет строить метрополитен". - "Как?! - изумилась она. - Он что, с ума сошел? Полгода здесь проработал..." - "Не знаю, Урал его угнетает, это все вокруг угнетает, - сказал Шалико, - он хороший парень, ты ведь знаешь, но это все вокруг..." - "Эээ, - сказала Ашхен, подражая Сильвии,обыкновенный трус! Разве он большевик? А мне что, легко? Трус! Противно!.."
Шалико смотрел на свою красавицу, на ее полные, обиженно опущенные губы, которые она еще пыталась поджимать, словно боялась, что эта соблазнительная полнота позволит окружаю-щим усомниться в ее суровом и непреклонном отношении к происходящему. Конечно, не сладко, думал он, глядя на нее, как это все видимое не соответствует тем картинкам, которые рисовались в юности, думал он, но ведь движение продолжается. "Скоро карточки хлебные будем отменять, представляешь?" - сказал он Ашхен без энтузиазма. Главное, думал он, не поддаться соблазнительному отчаянию. Глубже вдумываться не хотелось. Он усмехнулся и дотронулся ладонью до ее щеки... Как она вздрогнула! Как приникла к нему, зажмурившись! Как мгновенно расплавилось ее неодолимое железо...
...И вот уже укатил Вано Бероев и написал из Москвы, как он трудится на строительстве метрополитена, а Шалико в один из вечеров отправился по хлебным магазинам, чтобы присмотреть, как идет подготовка к бескарточной торговле хлебом. Уже лежал снег. Он прихватил с собой Ванванча. В магазинах было людно и шумно, и ярко сияло электричество, но были приготовлены и свечи на случай его внезапного, привычного уже исчезновения. Грузчики разгружали машины и сани. Пахло горячим хлебом. Приход парторга повышал оживление. Все почему-то становились крикливее, что-то такое восклицали задорное, лихое: "Ничего, ничего!.. Вон оно как!.. Теперь уж пошло, пошло!.. Давай, давай!.." Ванванчу вручили мягкую горячую ватрушку. Папа сказал: "Надеюсь, к открытию магазина вы управитесь..." Все громко подтвердили это. Прошли еще по нескольким магазинам. Везде было то же самое. Шалико сильно волновался. Сын твердо ступал рядом. "Ну, мы с тобой хорошо поработали, да?" - спросил отец. Ванванч кивнул, но мысли его были далеко. Он шел и видел, как Нерсик бежит по тифлисскому дворику, утирая рукой нос, как Жоржетта ест на кухне коричневое печеное яблоко маленькой серебрянной ложечкой и еще наполняет ложечку и протягивает ему. Вкусно. Покойно. За окнами - зимний Арбат. Жоржетта в туманной дымке. Ни грусти, ни сожаления. А вот Нинка Сочилина - чуть четче. Мокрый нос. Слюнявая горбушка в руке. Валенки на босу ногу и хриплый смех. Четче, конечно, но тоже что-то искусственное в ее слипшихся волосах, и смеющийся большой рот словно нарисован. "Да ну тебя!.. Да ну тебя!.."
Зато горячее плечико Лели Шаминой, вот оно, совсем под боком. Плечо. Рука. Локоть. И ни одного слова.