Драма "Короли", по собственному признанию писателя, была написана им за три дня, и она содержит в себе многое из того, что было характерно для Кортасара раннего периода. "Замысел книги был собирательного свойства, он зародился во мне, когда я однажды вернулся к себе домой; я жил на окраине города, далеко от центра. И вдруг, во время обычной занудной дороги домой, я почувствовал присутствие рядом чего-то такого, что уходит корнями в греческую мифологию, то самое, я думаю, что может объяснить только Юнг и его теория архетипов, то есть что мы вобрали в себя все прошлое, что наша память как бы содержит в себе образы всех наших предков и что иной раз можно почувствовать присутствие кого-то из своих прапрапрародителей, кто жил на острове Крит за 4000 лет до Рождества Христова, и через гены и хромосомы тебе передалось нечто такое, что соотносится с его временем, а не с твоим".
Казалось бы, ничего общего с рассказом "Захваченный дом" ни по содержанию (разве что, если захотеть, можно увидеть что-то общее в использовании лабиринта как средства при описании коридора, галереи или запутанности экзистенциального характера, которая проявляется задним числом, или в использовании понятия мятежного сопротивления перед тем неведомым, что заполняет дом: Тесей и Минотавр), ни по форме – язык рассказа для этого слишком гармоничен и музыкален. Однако тема рассказа не что иное, как миф о Тесее и Минотавре, но с заметными изменениями, ибо Кортасар перерабатывает все, что читает. Тесей воплощает в себе символ подавления, он защитник существующего порядка (Тесей находится в услужении у Минотавра, "он что-то вроде гангстера при короле"), тогда как Минотавр служит воплощением свободного существа, поэта, человека, непохожего на других, и потому "такого, как он, общество, система немедленно сажают в темницу".
Книга "Короли" разошлась по рукам узкого круга друзей и кое-каких знакомых, и стоит сказать, что в 1955 году двести экземпляров сборника остались лежать на дальней полке книжного шкафа в доме автора в Буэнос-Айресе, и, конечно, она не могла произвести переворота в литературном мире, несмотря на то, что несла в себе некую новую модификацию общепринятых литературных установок. Спустя несколько лет Кортасар как-то упомянул, что книга вызвала скандал в академических кругах, однако, будучи реалистами, мы должны признать, что Кортасар в те годы был практически неизвестен в широкой литературной среде. Он опубликовал сборник стихов "Присутствие", несколько отдельных стихов и пять рассказов, некоторое количество статей, причем все это, за исключением журнала, где работал Борхес, увидело свет через полунелегальные каналы, из-за чего его произведения попадали в категорию не просто незамеченных, но как бы и несуществующих. Даже после того, как издательство "Судамерикана" выпустило сборник "Бестиарий" благодаря усилиям Ургоити, которого писатель знал по Книжной палате Аргентины, прошло еще какое-то время, прежде чем его имя возникло и утвердилось на том уровне, какого он заслуживал.
Надо сказать также, что его деятельность как литературного критика, которая началась, как мы уже говорили, несколькими годами раньше и ограничивалась публикациями почти исключительно в журнале "Юг" (1948–1953), упрочилась, хотя он продолжал печататься в журналах скорее тихих, чем шумных. Среди них наиболее известными являются статьи, написанные в середине и в конце сороковых годов, часть из которых увидела свет только в девяностые годы, посвященные размышлениям о жанре романа и его эволюции, его теории туннеля или уже упоминавшимся исследованиям творчества Китса, которые появились в журнале "Эклога". В эти же годы Кортасар опубликовал в журнале Виктории Окампо шесть статей о поэзии под общим названием "Масаччо", рецензии на произведения Октавио Паса, Сирила Конолли, Виктории Окампо и Франсуа Порше; одну статью о кино, весьма sui generis, текст некролога на смерть Арто и заметку, посвященную танго и Карлосу Гарделю. Отношения с редакцией журнала поддерживались до тех пор, пока пути журнала и Кортасара не разошлись, поскольку обе стороны совершенно не совпали во мнениях относительно романа Маречаля "Адам Буэнос-Айрес", и пока он не выступил в защиту детективного романа, отстаивая преимущества этого жанра, в унисон полемике, развернутой Борхесом и Бьой-Касаресом на страницах уже упоминавшегося журнала.
Как мы уже говорили, в это время Кортасар начинает заниматься оформлением официальных прав на открытие собственного бюро переводов. С этой целью в марте-апреле 1948 года он напряженно занимается изучением вопросов гражданского права в самых разных областях, а также практической деятельностью в этом плане, пробуя свои силы на этом поприще и готовясь, таким образом, к решающему экзамену, письменному и устному, на выбранном им языке. Писатель вспоминает эти два месяца как время непрестанной тревоги и томительного ожидания; вообще, весь 1948 год он называет проклятым. Со временем он будет вспоминать о том, как помогал ему в ту пору психоанализ, что позднее отразится в нескольких его рассказах и что всегда служило для него оздоровительной терапией.
В середине апреля он приступил к официальным занятиям и зимой 1948 года их закончил, получив звание переводчика с французского языка, а в начале 1949 года – звание переводчика с английского языка, что давало ему возможность профессионально заниматься переводом с обоих языков. Однако, несмотря на первоначальный замысел открыть собственное бюро, он в 1951 году поступает на службу в бюро переводов венгра Золтана Гаваса, располагавшееся на улице Сан-Мартин, 424, где и работает вплоть до своего второго путешествия во Францию. Таким образом, в период между 1948 и 1949 годами Кортасар работает переводчиком; по утрам он приходит в контору, где под руководством директора-венгра постигает тайны мастерства в области перевода, и во второй половине дня продолжает свою работу в Книжной палате, которую оставляет только в конце 1949 года.
Кортасар и Гавас всегда поддерживали вполне корректные отношения, однако дружеской привязанности между ними не возникло, как, впрочем, и человеческой близости, скорее, эти отношения основывались на взаимном уважении. Особенного взаимопонимания между ними не было, но оба достаточно высоко ценили друг друга и потому ладили. Говоря о Гавасе, писатель неоднократно называл его джентльменом, но никогда другом, в эмоциональном смысле этого слова. Гавас был человеком коммуникабельным, со своими представлениями о жизни, он отдавал работе все свое время, у него была сложившаяся клиентура и установившийся распорядок работы. Кроме того, что они не совпадали в своих литературных пристрастиях и жили каждый в своем мире, чуждом другому, Гавас был почти на четверть века старше Кортасара, и, кроме деловых отношений на профессиональной основе, трудно было предположить между ними глубокое внутреннее общение, хотели они того или нет, так что они оба поддерживали скорее поверхностный контакт, мало помогавший установлению атмосферы товарищества и личной дружбы. Кроме всего прочего, в те самые времена, как следует из комментариев Кортасара, у Гаваса начались проблемы в области душевного здоровья – он страдал неврастенией. Однажды у него родилась идея предпринять путешествие на Таити, где он надеялся обрести рай, как рассказал Кортасар их общему другу, поэту Фреди Гутману, немецкому еврею, человеку весьма образованному, который унаследовал солидный ювелирный магазин на улице Флориды в Буэнос-Айресе.
Гавас собирался предпринять путешествие с познавательной целью, объездить весь остров, чтобы найти ответы на вопросы экзистенциального характера, накопившиеся у него с течением жизни, которые, судя по всему, крайне обременяли его сознание. Эти планы, которые он все-таки воплотил в жизнь, закончились полнейшим провалом, и венгр возвратился в Буэнос-Айрес, пробыв три месяца в Полинезии, в результате чего его душевное состояние только ухудшилось. Кортасар отмечал в разговорах с Гутманом, что Гавас после своих неудавшихся опытов все более погружался в себя. Однако после скоропостижной смерти Золтана в 1954 году (Кортасар тогда был в Париже), которая произошла после вторичной попытки обрести душевный покой, на этот раз в Индии, Кортасар всегда вспоминал о том, как хорошо относился к нему венгр, поскольку в 1952 году, после возвращения с Таити, тот предложил ему стать совладельцем фирмы.
В тот период, в ноябре-декабре 1948 года, Кортасар настойчиво обдумывает возможность совершить первое путешествие в Европу, чтобы провести два месяца в Италии и еще месяц в Париже. Эта поездка, которая в конце концов осуществилась (именно тогда он встретил Магу), закончилась во Фландрии, откуда он и вернулся в Аргентину, испытывая устойчивое желание претворить в жизнь ностальгическую идею – вернуться в Париж и поселиться во французской столице. Не как временный турист, а как постоянный житель. В том же году произошла его встреча с Ауророй Бернардес, молодой лиценциаткой буэнос-айресского университета, в будущем блестящей переводчицей (в ее переводах вышли произведения Итало Кальвино, Жан-Поля Сартра, Лоренса Даррелла), галисийского происхождения, вместе с которой писатель разделил свой первый опыт европейской жизни.
Бернардес, которая была на шесть лет моложе него и отличалась, по словам писателя, "прекурносым носом", стала для Кортасара тем человеком, с которым он приобрел опыт совместной жизни. Она была ему примерной женой, они поженились в Париже, были необычайно близки духовно. Их совместная жизнь и отношение друг к другу казались сказкой и вызывали всеобщее восхищение на грани удивления. Варгас Льоса, который общался в Париже с ними обоими в шестидесятых – семидесятых годах, так рассказывает о впечатлении, которое производила эта пара везде, где бы они ни появлялись:
Я познакомился с ними обоими четверть века назад, в доме одного из наших общих друзей, в Париже, и с тех пор, до самого последнего раза, когда я видел их вместе, в 1967 году, в Греции – где мы все трое работали официальными переводчиками на международном совещании по хлопку, – я не переставал восхищаться этим прекрасным зрелищем: видеть и слушать их тандем – Аурору и Хулио. Казалось, все остальные тут просто ни к чему. Все, о чем они говорили, отражало блестящий ум, образованность, остроумие, живость мысли. Я много раз думал: "Такого не может быть. Они готовят эти разговоры специально у себя дома, чтобы после блеснуть перед собеседниками незатасканными анекдотами, блестящими цитатами и остроумными шутками, которые, будучи сказанными в нужный момент, служат разрядкой интеллектуальной атмосферы". Они по очереди подхватывали тему, словно два артиста, жонглирующие словами, и заскучать с ними было невозможно. Полное взаимопонимание, невидимое соединение их интеллекта и сознания – вот что вызывало мое восхищение и даже зависть; уже не говоря о том, что оба они были увлечены литературой и занимались ею – казалось, они поглощены ею исключительно и целиком; и, кроме того, их отличало великодушие по отношению ко всему миру, особенно к тем, кто еще учился своему ремеслу, то есть к таким, как я. Было трудно сказать, кто из них двоих прочитал больше литературы и лучше и кто из двоих высказывает мнения о прочитанных книгах и их авторах более остро и неожиданно" (9, 13).
Хулио и Аурора с самого начала представляли собой "любовную пару, которая, как никто, владела способами беспрестанного обогащения своего духовного союза", сказал о них Саул Юркевич.
Аурора была (и есть) женщиной с мягким взглядом, приятными манерами, решительным голосом и ангельским выражением лица. Общение с ней всегда непринужденное и приятное, но не слишком легкое, хотя, возможно, с ней и не было так сложно, как с Хулио (в круг ее знакомых входили поэт и переводчик Альберто Хирри и другие писатели Буэнос-Айреса, как, например, родной брат Ауроры Франсиско Луис, который в свою очередь тесно общался с Марио Пинто, Рикардо Молинари, Хорхе Ласко и Эрнесто Арансибиа), тем не менее она ревниво оберегала и свое время, и свой внутренний мир. Но между собой они ладили. Союз с Бернардес – это наименее политизированный этап в жизни писателя, и это тоже работало на еще большее их сближение. Лучше сказать так: политика в их союзе была наименее ярко выражена. Иными словами, писатель заключил с собой компромисс, целиком отдав себя литературному творчеству и достижению высокого профессионального уровня (речь идет именно о совершенствовании стиля, уже присущего тогдашнему Кортасару, а не о борьбе с формализмом, типичным для его раннего творчества).
В письмах Кортасара к Франсиско Порруа есть фрагменты, где он весьма эмоционально описывает то, что мы могли бы назвать словесными портретами Ауроры и его самого в эти первые годы вина и роз, в годы их парижской жизни, когда рос его профессиональный успех как писателя:
О самой книге я тебе ничего говорить не буду. Не будем о ней говорить вообще, и, раз уж я по этому вопросу онемел, имей терпение. Но я нуждаюсь в твоих критических замечаниях и знаю, что они будут, уж такой ты человек. Пока что у книги только один читатель – Аурора. По ее совету я перевел на испанский большие куски, которые поначалу предполагал оставить на английском и французском. Ее мнение о книге в целом я смогу, наверное, передать тебе, если скажу, что, закончив чтение, она расплакалась (7, 483).
Мы с Ауророй, укрывшись в нашем стогу, целиком отдаем себя работе, читаем и слушаем квартеты Альбана Берга и Шёнберга, пользуясь тем преимуществом, что здесь никто не колотит нам в потолок (7, 465).
Со своей стороны, Луис Харсс после первых встреч говорил, что "Кортасар и его жена, Аурора Бернардес, прежде всего ценили свободу, они подолгу бродили, блуждая по неведомым закоулкам. Они предпочитали провинциальные музеи, маргинальную литературу и затерянные переулки. Они не выносили какого бы то ни было вмешательства в их частную жизнь, избегали посещать литературные круги и очень редко шли на уступки, соглашаясь на интервью: они предпочитали ни с кем не видеться".
Однако все это происходило несколько позже. В 1949 году, когда поездка только обдумывалась, единственное, что входило в планы Кортасара, было достичь своей цели – оказаться в Париже.
"Я утверждаю, что Париж – это женщина и что в чем-то это женщина моей жизни", – скажет писатель в зрелые годы. Этот город, к которому его неудержимо тянуло, словно к женщине, как и многих других аргентинцев и американцев Северной, Центральной и Южной Америки, чего, впрочем, они и не скрывали. Топография города, который он тщательно обследовал за время своего первого пребывания, была призвана укрепить эту страсть, ибо обогащала его новым опытом, несмотря на скудные 1500 песо в месяц, на которые он вынужден был жить в одном из самых дорогих, на ту пору, городов Европы. Деньги для него стали настоящей проблемой.
Как ее решить, исходя из имеющего количества? Укрыться в университетском городке, предпочтительно в "какой-нибудь комнатке": легкий обед, состоящий из фиников, мягкого багета с хрустящей корочкой, грюйерского сыра, плюс вино и "бочковой" кофе. Далеко от центра. Зато было метро. Подземка, разветвленная до бесконечности (15 линий, более 300 станций, где движение начиналось в 5.30 утра и заканчивалось в 0.30 ночи), которую писатель будет предпочитать и в будущем, во время своего второго, и уже постоянного, пребывания, когда он вместо туристского паспорта получит вид на жительство, а позднее паспорт гражданина Франции.
Впечатление, которое произвел на писателя Париж, было гораздо сильнее того, что осталось у него после пребывания в Италии, несмотря на то что Флоренция, Веккьо, Рим, Пиза или Венеция были наполнены реминисценциями в духе Байрона. Париж – совсем другое дело. Это был город, расчерченный, как и Буэнос-Айрес, большими бульварами (Севастопольский, Сен-Мишель, Елисейские Поля), но где были и затерянные уголки (в районе квартала Марэ, площади Дофин, неподалеку от библиотеки Арсеналь), улицы (Ломбар, Верней, Вожирар), крытые галереи, тоже похожие на буэнос-айресские; мосты (мост Искусств, Новый мост), каналы (Сен-Мартен), площади (Сен-Жермен-де-Пре, Сен-Сюльпис, Контрэскарп), букинисты на набережной Сены, весь Латинский квартал, музеи (Лувр, Музей современного искусства и Музей искусства Африки на авеню Домениль, музей Родена), сады (Ботанический, Люксембургский, парк Монсо, парк Бют-Шомон), фасады домов (от архитектурных изысков Гектора Гимара до обычных окон, за которыми можно было различить цветы в горшках и потолочные балки и, может быть, кого-то, кто сидел за чашечкой кофе), кафе ("Флора", "Дё Маго", "Ле Дом", "Ротонда", "Куполь", где витал дух экзистенциализма Сартра и Камю и где воздух был наполнен воспоминаниями о Г. Стайн и Хемингуэе, о Джойсе и Пикассо.
После четырех недель пребывания Париж стал для него источником постоянного притяжения, местом, куда все время хочется вернуться и куда он непременно вернется. Так и случилось, и писатель всегда говорил, что Париж – это не столько город, сколько каждодневный миф. "Мой парижский миф сослужил мне хорошую службу. Он побудил меня написать книгу "Игра в классики", где город, являющийся в некотором смысле одним из персонажей, предстает перед читателем как нечто мифическое. Вся первая часть, действие которой происходит в Париже, дана глазами латиноамериканца, несколько потерявшегося в собственных снах, который бродит по городу, похожему на огромную метафору. Напомню, там есть персонаж, который говорит, что Париж – это огромная метафора. Метафора, но чего именно? Я этого не знаю. Но Париж не изменился, он остается для меня все таким же городом-мифом. Ты хочешь узнать Париж, но он непознаваем; в нем есть уголки, улицы, которые можно обследовать целыми днями и даже ночами. Этот город затягивает; и он не единственный… есть еще Лондон… Но Париж похож на сердце, которое бьется бесперебойно, всегда; я не могу сказать про него: это место, где я живу. Тут другое. Я поселился в таком месте, где существует что-то вроде диффузии вещества, где есть какой-то живой контакт, биологический".
В первый свой приезд, когда он не только ощущал биение сердца города, но еще и ходил в кино, в театры и посещал многочисленные выставки живописи, он встретил, как мы уже говорили, Магу, которая станет, наряду с Оливейрой, центральным действующим лицом романа "Игра в классики", главным образом парижской части романа, который тогда еще даже не был задуман – в какой-то момент этот замысел существовал в виде темы для доклада, который превратился бы скорее в антидоклад, – но, так или иначе, его зародыш возник в одном из произведений Кортасара, написанных в то время (зима 1950 года), а именно в романе "Экзамен", о котором мы до сих пор не упоминали; поговорим о нем сейчас.