* * *
Днем, во время страшной суматохи, когда распределяли по койкам очередную партию раненых, примчался дежурный.
- Господин унтер-офицер! Внизу вас спрашивает какая-то женщина. Проводить ее к вам или вы сами спуститесь?
- Я спущусь сам, чтобы тебе не выписывать пропуск.
Кто бы это мог быть?
У ворот стояла Ольга.
Я испугался: не выдаст ли она себя чем-нибудь в присутствии дежурного. Но она заговорила по-деловому, как с абсолютно незнакомым человеком.
- Господин унтер-офицер, вчера вы забыли в отделе расквартирования какую-то бумажку. Я живу здесь поблизости. Решила прихватить ее. Вот она, пожалуйста.
С этими словами Ольга передала мне сложенный листок бумаги. Я поблагодарил ее с кислой миной на лице и поспешил уйти. В записке было написано: "Прошу срочно достать для доктора наркотики. Умоляю помочь. Ольга".
Я задумался. Сейчас как раз подходящий момент. Все это можно достать у Отто Вайса. В госпитале царит неразбериха. Идет размещение большого количества раненых.
Я сунул коробку с наркотиками в карман и отправился в ателье. Молодой человек со шрамами на лице взял у меня коробку и тотчас исчез.
Ольга объяснила мне:
- У нас несчастье. Молодой крестьянин, которому вы дали патроны, затеял перестрелку с полицией. Двое из наших тяжело ранены. Один из них - брат этого крестьянина. Его привезли сюда на телеге. Его надо срочно оперировать. Сейчас придет доктор.
Я присел. Вдруг Ольга, неожиданно для меня, торжественно проговорила:
- Господин унтер-офицер! Нет ли у вас какого-нибудь сугубо личного желания? Вы нам так помогаете. Хотелось бы чем-нибудь отблагодарить вас.
Я почувствовал себя неловко, хотя и понимал, что разговор о благодарности затеян от души. Я ответил полушутя:
- Есть у меня одна просьба. Не найдется ли у вас кофейной мельницы? Я очень люблю кофе, а мельницы у меня нет. - И я протянул ей кулечек с кофейными зернами.
Ольга ушла на кухню, и вскоре оттуда раздался треск кофейной мельницы.
Доктору не пришлось оперировать тяжелораненого. Парень скончался. Пришел знакомый мне молодой крестьянин и сказал, что тело брата в повозке. Надо его тайком похоронить в лесу. Крестьянин рассказал нам, как все случилось:
- Полицейские подожгли три хаты. Им показалось, что их оттуда обстреляли. На следующий день мы перерезали телефонный кабель, напали на патруль и подожгли здание, в котором они размещались. Но кто-то из патрулей заметил пламя, и нам не удалось скрыться незаметно.
- А полицейских в здании вы уничтожили?
- Уничтожили, уничтожили, - ответил крестьянин. Он встал, взял меня за плечо и сказал:
- Мой брат погиб. Теперь ты будешь моим братом. И попросил меня снова достать патроны.
* * *
Я был настолько занят, что мог заходить в ателье только по вечерам.
На днях я отнес им несколько коробок с патронами, завернув их в бинты.
Ольга переложила патроны в коробки из-под фотопластинок и куда-то вышла, попросив меня минуточку подождать.
Вернулась она со свертком в руках.
- Вот, пожалуйста, нам удалось исполнить вашу просьбу.
В свертке была кофейная мельница. Я смутился, поблагодарил и ушел. Это меня тронуло. Комитет сделал мне подарок, как это дорого для меня.
* * *
Раненых много, транспорт не успевает вывозить их в тыл, а наши санитары - перевязывать. Если льет дождь - совсем плохо: машины застревают, а нам негде укрыть эвакуируемых. Здание школы забито до отказа, мест нет, приходится оставлять раненых под дождем. Командование приказало срочно развернуть промежуточный эвакопункт, чтобы ускорить отправку и обеспечить быструю перевязку раненых.
* * *
Настал наконец и наш черед отдохнуть. Три дня мы грузили оборудование эвакогоспиталя. Днем и ночью у вагонов стояли посты, охраняя имущество.
В полночь я решил проверить посты. Надел каску, взял пистолет, рассовал на всякий случай по карманам несколько пачек патронов и зашагал по Быховке, мимо знакомого мне ателье.
На душе у меня становилось легче, когда я шел по этой улице. Сквозь закрытые ставни фотоателье на улицу проникал слабый луч света. Надо обязательно зайти и предупредить их, чтобы лучше маскировались. Вот и повод есть лишний раз навестить друзей. Меня всегда тянуло к ним. Я почему-то был уверен, что застану в фотоателье людей из комитета, людей, которым я по мере сил помогал, но которые были со мной не так откровенны, как мне хотелось бы. Конечно, они доверяют мне, да и глупо было бы не доверять после всего, что я сделал, после того, как, с точки зрения наших воинских законов, я стал преступником. Но о своей деятельности они мне не рассказывают, и я не расспрашиваю. Я только знаю, что патроны, гранаты и все, что мы с Рейнике и Вайсом отдаем туда, идет в настоящее дело.
Ворота были заперты, доступ к дверям ателье отрезан. Я прислушался. Тишина. Но в любую минуту может появиться патруль, увидит свет в окне и, конечно, проверит, кто и по какой причине бодрствует там в полночь. Так из-за пустяка может нагрянуть беда.
Я постучался в ставни. Свет тотчас погас. К окну никто не подошел. Я снова постучался, теперь условным стуком: один длинный, три коротких. Так всегда я стучался по вечерам, когда ворота или дверь были заперты. Снова никто не ответил. Может быть, Ольга, прежде чем подойти к окну, выпускает товарищей через черный ход? Зачем же она так быстро погасила свет? Это очень неосторожно.
На улице по-прежнему было тихо и пустынно. Я подождал минуту и снова постучал. Кто-то осторожно приоткрыл ставни. В окне показалась женщина с растрепанными волосами, словно она только что встала с постели. Это была Ольга, она спросила:
- Что вам угодно, господин?
- Это не патруль, - тихо произнес я, уверенный, что Ольга узнает меня по голосу.
Спустя несколько секунд заскрипели ворота.
- Вы еще ни разу не приходили в каске, - объяснила Ольга, - я очень испугалась.
- Надо тщательнее затемнять окна,- сказал я.- А то любой патруль вас накроет.
- Пошли, пошли. - Ольга потянула меня в ателье.
Она была не одна. В каморке для проявления стояли двое. Они явно нервничали. Это были доктор и еще какой-то незнакомый мне человек. Увидев меня, незнакомец сунул руку в карман.
Доктор что-то сказал ему по-польски, тот сел на скамью возле мощной лампы. Оказалось, что это раненый член комитета; доктор специальной лампой облучал его рану.
Я был недоволен собой. Люди эти измучены и вечно насторожены. А тут еще в ночной час ввалился неожиданный гость в ненавистном стальном шлеме оккупанта. Я механически сунул руку в карман, нащупал пачку патронов, вынул ее и протянул не Ольге, не доктору, а именно этому незнакомцу:
- Подойдут?
Партизан вскочил и буквально схватил патроны. Он завернул их в какую-то тряпку и сунул в карман. Затем вернулся к нетерпеливо ожидающему пациента врачу.
Я был потрясен: раненый дорожит патронами больше, чем своим здоровьем. Для него важнее всего получить в руки оружие, главное - оружие. Эти люди живут только борьбой.
До меня донесся голос Ольги:
- Товарищ спрашивает, не опасаетесь ли вы давать нам патроны? Ведь мы загоним их в брюхо какому-нибудь мерзавцу немцу?
- Мерзавец есть мерзавец, где бы он ни родился, - произнес я, всегда готовый к этому неприятному для меня вопросу: разве я не думал об этом сам изо дня в день?
Борьба с мерзавцами - для меня давно решенный вопрос, еще с тех пор, когда они разгромили мою квартиру и стали гоняться за мной по следам, когда перевернули вверх дном всю Германию.
От себя Ольга добавила, что я должен понять состояние раненого, этот товарищ видит меня впервые. Он тоже рабочий, коммунист.
- Значит, мы настоящие товарищи по духу, - сказал я, протягивая партизану руку.
Мы сердечно обнялись.
Ольга и доктор проводили меня до дверей. Я не знал, вернется ли наш эвакогоспиталь в этот город, увидимся ли мы снова. Они сказали мне на прощание много добрых слов, и я ушел.
Прежде чем выйти за ворота, я прислушался. Откуда-то издалека доносилась стрельба. Я загнал патрон в ствол, спустил предохранитель, сунул пистолет в кобуру и вышел на улицу.
Сперва я шел медленно и бесшумно, а отойдя от ателье подальше, громко затопал сапогами, чтобы меня было слышно издалека.
На углу стояли четверо патрульных, как говорят у нас, "с венком и шлейфом": вооруженные пулеметом, гранатами и осветительными ракетами.
- Стой! - окликнул меня фельдфебель и посветил карманным фонариком прямо мне в лицо. - Куда идешь?
- На вокзал. Проверить охрану эшелона.
- Солдатскую книжку!
Я предъявил. Фельдфебель долго разглядывал ее, или мне это только казалось, однако чувствовал я себя очень напряженно.
Вдруг раздались выстрелы. Указывая вниз по Быховке, фельдфебель спросил меня:
- Далеко до ваших казарм?
- Нет, недалеко. Вон там, освещенное здание, видите - это наш эвакогоспиталь. Там стоит наш пост. А за ним дом, он уже относится к Майданеку. "Концертный" лагерь. Если вы не прочь немного прогуляться, проводите меня до вокзала. А то тут все время стреляют. Одному не очень-то приятно.
Фельдфебель насмешливо посмотрел на меня и самодовольно произнес:
- Ну ладно, проводим тебя немного. То ты бродишь один, словно высматриваешь невесту, а теперь струсил?!
Я только этого и хотел. Лучше разыграть труса и оттянуть их к вокзалу, лишь бы они не пошли к ателье.
На вокзале все было в порядке. Все наши посты, что называется, сосредоточились в одном месте: охраняли небольшой стол, уставленный пивными бутылками.
Заметив патруль, они хотели было очистить "объект охраны" от бутылок, но, разглядев с патрульными своего унтера и зная, что я человек снисходительный, предложили мне присоединиться к ним. Патрульные сразу ушли.
Я выслушал несколько анекдотов, что-то рассказал сам и собрался было уходить.
Солдат Бергер попросил:
- Скоро смена, господин унтер-офицер. Побудьте с нами еще немного. В казарму пойдем все вместе. Сегодня стреляют на всех углах.
До смены оставалось полчаса, и я решил подождать.
Рядом с вагонами, в которые грузили оборудование госпиталя, на путях стояли особые эшелоны со своей охраной и даже с бронепоездом, у которого пока не было команды. Очевидно, готовился какой-то важный маршрут. В закрытых вагонах - военное оборудование. Поблизости - отдельные вагоны, предназначенные для отправки по разным маршрутам.
На правах поверяющего я прошелся вдоль нашего эшелона, поговорил попутно с охраной других эшелонов, перелез через какую-то платформу, на которой валялись мотки колючей проволоки, миновал вагоны, наполненные всякой живностью, - оттуда доносился поросячий визг; ясно, что все это идет на фронт, на Восток, для продолжения войны.
Никто ни в чем не мог заподозрить немецкого унтер-офицера, поверявшего несение службы его подчиненными. Я беспрепятственно прошелся по путям, вынул накладные из ящичков, прикрепленных к вагонам, и переложил их в ящички других вагонов. Недурно, если этот вагон с капустой или свиньями, предназначенный в Берлин, пойдет на фронт, а полевые кузни, подковы, цепи и, быть может, боеприпасы попадут на центральный рынок в Берлине. При первой же возможности надо будет повторить такую перетасовку.
Лишь раз я услышал окрик:
- Стой! Кто идет? Пароль!
Я знал пароль и назвал его.
- Проходи, - буркнул охранник.
Я подошел к нему, поздоровался и спросил:
- Где тут вагоны с санитарным оборудованием, которые мы отправляем? Я ищу их уже битый час.
- Это запасные пути, - ответил солдат. - А пути отправления - на противоположной стороне.
Я вернулся к своему эшелону.
Вскоре пришла смена, и вместе с солдатами я отправился в казарму. Так окончились последние сутки моего пребывания в Люблине.
* * *
В лесу вблизи Бяла Подляска наш санитарный батальон расквартировали в барачном лагере. Здесь мы передохнем, пока нас снова не введут в дело. Правда, "планомерное завоевание земель" несколько застопорилось. Говорят, заминка на день - два. Вот уже три дня, как мы слушаем сообщения о позиционных боях. Никак не удается подавить советскую артиллерию. Не хватает боеприпасов. И вот их везут, везут, везут.
По обе стороны шоссе - картофельные поля и пшеничные посевы. Вернее, то, что от них осталось. Боев здесь не было, танки шли по дорогам. Но было решено очистить фронтовую полосу от местного населения, и толпы людей, подгоняемых солдатами, хлынули в панике на дороги и поля, вытаптывая сотни гектаров посевов.
* * *
В лесу каждая просека и прогалина занята пленными, попавшими в окружение под Белостоком и Минском. Здесь каждый клочок земли дышит смертью. Даже солнце в лесу возле Бяла Подляска и то кроваво-красное. Вытоптанные поля опутаны колючей проволокой. За проволокой угасает жизнь тысяч людей. Сотни трупов по обочинам дороги до самого Бреста. Это - "шталаг", стационарный лагерь для военнопленных.
Немилосердно печет солнце. Дождя не было уже много недель. Шоссе искорежено танками и тягачами тяжелой артиллерии. Беспрерывно идут машины с боеприпасами. Песок истерт в мельчайший порошок. Лица, руки, сапоги, фуражки, кителя, жестяные кружки, вещевые мешки - все покрыто серой пылью. Только белки глаз сохраняют свой естественный цвет.
Из Белостока и Минска колонной бредут пленные. Жажда мучит и косит людей. Вот падает один, второй… Те, что покрепче, стараются поддержать ослабевших товарищей. Но это не всегда удается. Многие падают, чтобы никогда больше не подняться. Еще живых, их отбрасывают умирать в сухую траву, и вскоре белки их глаз становятся серыми, как и все вокруг.
Я видел, как четверо пленных подхватили одного упавшего товарища и с трудом понесли его, держа за руки и за ноги. Точно на погребение. Сами они едва держались на ногах, но старались не нарушать колонну. А их товарищ умирал. Через минуту они волочили труп.
Колонны смертников безостановочно втягивались за колючую проволоку лагерных ворот. Эти несчастные люди умудрялись собирать по пути втоптанное в пыль недозревшее зерно. Но воды, воды нигде не было. Еще задолго до наступления ночи тысячи людей выкрикивали в отчаянии одно слово: "Воды!" Крик этот доносился до наших бараков, и я никогда не забуду его.
Пленные роют маленькие колодцы в земле - кружками, ложками, консервными банками и просто руками. Это труд от отчаяния, подвиг отчаяния. Метр за метром они вгрызаются в сухую землю. Сухая земля обваливается, засыпает только что отрытую яму, иногда заживо погребая людей.
В очереди возле наспех сооруженных параш стоят, корчась от боли, больные дизентерией. Кругом ни землянки, ни крыши, ни барака, ни дерева - ничего, что давало бы тень. Рядом с врытыми в землю парашами - мертвецкая, под открытым небом, на голой земле.
Целая команда шпиков - "ищеек" лагеря выискивает комиссаров, офицеров и евреев, которых помещают в особый закут. Это кандидаты на верную смерть. Если кто-либо из них отказывается отвечать на вопросы, он немедленно попадает в "треугольник". Треугольником называется особый участок возле входа. Кто попадает туда, тот будет расстрелян вечером, в половине десятого. Двенадцать, четырнадцать, двадцать, сорок, до пятидесяти человек ежедневно отправляют в треугольник.
Все это происходит рядом с нами, у нас на глазах. Мы видим каждый шаг в треугольнике, мы знаем все, что творится в лагере. Из уст в уста солдаты передают различные истории о пленных, об их поведении, не выражая открыто своего отношения ко всему этому. Но, по-моему, не всем такое нравится. Молодым людям, мозги которых засорены разглагольствованиями офицеров пропаганды, есть над чем задуматься.
Рассказывают про одного пленного юношу. Его допрашивал немецкий майор. Пленный не отрицал, что он комсомолец, и не отрекался от комсомола. Когда его спросили, не жалеет ли он о вступлении в комсомол теперь, видя такое быстрое продвижение германских войск, он решительно ответил: "Нет!" Майор обещал ему райскую жизнь, если он поможет выявить в лагере комиссаров. Комсомолец плюнул майору в лицо, за что тотчас попал в треугольник, так и не узнав, чего он добился своим поступком: наши солдаты с восхищением говорили о нем.
Попавших в треугольник мы видели издалека. Они не походили на людей, которые в ужасе ждут своей смерти. Одни, лежа на спине, самозабвенно наблюдали за охотой ястреба в небе. Другие спали, лежа ничком на земле. Кто-то, сидя на ведре, напевал что-то печальное, отбивая такт по жести. Мимо треугольника проходили люди, военные, гражданские. Какой-то "шутник", из наших, крикнул по-русски, обращаясь к тем, что находились за проволокой:
-- Сколько вам осталось жить?
- До захода солнца, - донесся ответ.
Это было сказано с полным спокойствием.
Охранник, стоявший на посту, спросил вдруг офицера Красной Армии, отлично говорившего по-немецки:
- За что вы, собственно, боретесь?
- Прежде всего мы боремся не за, а против, - ответил офицер. - Против вас, фашистских варваров. А из этого уже следует, за что мы боремся; за мирную жизнь.
Охранник не ожидал такого ответа и не понял его до конца. Гитлеровский солдат не приучен мыслить и рассуждать так разумно и логично. Тем более он не ждал такого ответа от приговоренного к смерти. Советский офицер попросил этого солдата принести для пленных ведро воды. Солдат отказал ему. Советский офицер махнул рукой и отвернулся. Он даже не выразил гнева, возмущения. Обреченный на смерть, он был выше своего палача и отлично разбирался в его психологии.
Около девяти часов вечера у треугольника начиналась суета. Специально отобранный для экзекуции отряд приступал к исполнению своих повседневных обязанностей. Слышались команды, как перед парадом. Шла раздача патронов, проверка обмундирования: хорошо ли вычищена обувь, в порядке ли мундиры, все ли подтянуто и застегнуто. Палач должен иметь образцовый воинский вид. Сначала открывали загородку треугольника, затем главные ворота. Звучала команда на русском языке. Смертники вставали, отряхивали с одежды песок, застегивали гимнастерки, как будто готовились к перекличке. Они сами вставали в колонну по два. Снова - русская команда, за ней - немецкая, и колонна через ворота выходила в сторону леса.
А у колючей ограды молча стояли их товарищи и смотрели им вслед. Изредка доносился короткий, непонятный выкрик, возможно кто-нибудь увидел знакомого, друга, обещал передать родным что-то или просто хотел ободрить товарищей перед смертью.
Миновав ограду, приговоренные подтягивались в строю. А за колючей проволокой обязательно, изо дня в день, звучала траурная мелодия. Мелодия без слов. Но я знал слова этого революционного траурного марша:
Вы жертвою пали в борьбе роковой…
- Коммунисты! - кричал кто-то из охраны.
Раздавались окрики, одиночные выстрелы. Но мелодия траурного марша росла в полутьме летнего вечера, сквозь сомкнутые губы ее пел уже весь лагерь, провожая ею смертников до самого леса.
Колонна смертников подходила к опушке. Это уже совсем рядом с "местом отдыха" нашего эвакогоспиталя. Мы слышали отрывистые, истеричные слова команды. Выстрелы палачей тонули в гуле траурного марша. Затем все стихало. Толпа у колючей проволоки продолжала стоять молча; каждый, опустив голову, смотрел в землю.