Земли было не только мало. Была она еще и малоплодородна: заболоченная, супесчаная. Раскиданы были мужицкие наделы нашей деревни в сорока семи участках чересполосного пользования: там кусочек, тут кусочек. Иные из этих полосок такие узкие, что на них еле могла поместиться деревянная борона; при обработке земли борона заскакивала за межу, задевала "владения" соседа. Земля для крестьян главная кормилица. И поэтому даже между добрыми соседями вспыхивали ссоры, завязывалась вражда. Случалось, и у родных братьев дело доходило до жестоких драк, до увечья, а вгорячах и до убийства.
Лишь два зажиточных мужика во всем нашем Заградье имели в наделах более пятнадцати десятин каждый да еще не менее чем по десяти "купчей" в лесах. Они же владели и тремя мельницами, что обслуживали все окрестные деревни. Оба отличались большой набожностью. Ходили они важно, никому первые не кланялись, а все мужики ломали перед ними шапку. Если кто из подростков не отдавал им поклон, они останавливались, сердито спрашивали:
- Чей?
И, случалось, драли за ухо:
- Уважать надо старших. Я вот скажу твоему батьке, чтобы не жалел на тебя, поганца, хворостину.
Сапоги они носили добротные, смазанные берестяным дегтем, со скрипом, и этот скрип нам тоже казался обязательной принадлежностью богача.
Среди узеньких крестьянских полосок - "ремешков" - выделялись широченные волоки церковных земель - попа и дьяка малевичскои церкви. Конечно, духовные отцы на земле сами не работали, она исполу засевалась деревенской беднотой либо обрабатывалась батраками. Высокий, крытый гонтой дом попа Страдомского стоял на пригорке против церкви между нашей деревней и Малевичами и был виден издали. Его окружал огромный фруктовый сад, обнесенный высоким забором. Мы любили разглядывать через этот забор груши разных сортов, невиданные в наших местах "райские" яблоки, огромные сливы. Однако лазить в сад за фруктами мы боялись: "бог накажет".
Иногда мы бегали смотреть помещичий дом Цебржинских, это в полукилометре от нашей деревни, за железной дорогой. "Замок" был высокий, с башней. Из-за вековых лип выглядывала его островерхая крыша. Многочисленные службы, огромный сад со стройными рядами фруктовых деревьев, роскошный парк - все это было ограждено живым забором из колючих кустарников. Близко подходить к поместью Цебржинского нам не разрешалось. Поговаривали, будто пан собственноручно стегал плеткой залезших в сад мальчишек, а то спускал на них собак.
Кроме поместья у Цебржинского был кирпичный завод с высокой трубой, крытыми дранкой навесами для сушки готовой продукции. Управлял заводом выписанный из Германии немец Шрейтер. Многие мужики гнули на заводе спину, чтобы заработать сотню-другую кирпичей и сложить в хатенке печку.
Видали мы изредка и самого Цебржинского, и жену его, и нарядных паненок, когда они на чистокровных рысаках, запряженных в великолепные фаэтоны, или верхом, в сопровождении слуг, выезжали из своего родового "замка" и вихрем проносились по шляху. О роскошной жизни пана Цебржинского много было разговору на деревне. Говорили, что еду панам подают на серебряных блюдах, что в подвалах замка не счесть бочек с дорогим вином, что коровы у Цебржинского выписаны из Голландии, а свиньи - из Англии.
Здесь, в поместье, Цебржинские жили только лето, да и то не каждое, а на зиму они возвращались в Варшаву, в свой особняк.
Перед паном Цебржинским гнулась вся округа, одно появление его приказчиков нагоняло ужас на окрестных крестьян.
Из-за малоземелья, из-за постоянных недородов многие парни и мужики нашего малевичского прихода покидали родные края и искали хоть какой-то заработок в Гомеле, Могилеве, Вильно, Екатеринославе, в Питере, а то и на далеком Урале. Очень многие, в том числе и мой отец, работали на Жлобинском железнодорожном узле, на ближайших станциях, блокпостах, разъездах перегона Гомель - Бобруйск.
Это были кузнецы, слесари, столяры, стрелочники, сцепщики, составители поездов, кондукторы, смазчики, кочегары, машинисты. Некоторые работали грузчиками, путевыми обходчиками, сторожами на переездах, на дровяных, угольных складах, в интендантских пакгаузах. Практически их уже нельзя было назвать крестьянами, хотя и жили они в деревнях. Скудный клочок земли, огородик при хате у большинства имели только подсобное значение. Весь уклад жизни становился другим - поселковым. У них и моды были другие - городские, и привычки, и слова, и песни. Главную роль в жизни играло "жалованье", от него зависело - будет предстоящий месяц сытным или голодным. И мы, мальчишки, уже с малых лет мечтали попасть в депо, в мастерские, стать кузнецом или слесарем, носить картуз с лаковым козырьком, ремень вместо домотканого пояса, пиджак, сапоги и завести балалайку, а то и гармонику.
В дни получек деревеньки наши гуляли: захлебывались от визгливой музыки, пьяных залихватских песен. Редкая получка обходилась без драки.
2
Босиком по снегу. - Земская школа и уроки родителей. - Империалистическая война. - Тетка Марута помогает бедноте. - Беженцы.
Больше всего в родной хате я запомнил русскую печку, огромную, занимавшую треть всего помещения, с беленым челом. Несмотря на то что жили мы вблизи леса, дров и хворосту зимой не хватало, мать экономила их. Уже к вечеру нашу худую хатенку выдувало. Поэтому мать обычно сажала нас, малышей, на печку:
- Сидите тут, детки, только смотрите не свалитесь.
Тепло на печи, уютно. Но уж очень скучно. Слезу я, сяду у маленького окошка и с завистью гляжу на предвечернюю, заваленную сугробами улицу. Мне слышны веселые звонкие возгласы: это соседские ребятишки, мои товарищи, катаются у реки Белицы на санках. А то и прямо с крыш занесенных снегом сараюшек.
Как мне хочется к ним! А выйти не в чем. На всех ребят у нас одни истоптанные валенки и один латаный-перелатанный кожушок. Их всегда захватывают старшие: брат Федор или сестра Маша. А ни мне, ни тем более меньшим, Володе и Павлушке, они не достаются.
Вспоминаю: на мне одна рубашонка до пят из грубого домотканого полотна. Я прижался лбом к окошку и зачарованно смотрю на розовый в блеске закатного солнца снег. Он кажется мне совсем не холодным, даже теплым.
Вот мимо нашей избы, по той стороне улицы, волоча за собой санки, пробежал мой товарищ-одногодок Михейка Бойкачев. За ним, весело помахивая хвостом, трусит Пушок - желтая дворняга с рваным ухом. Я забарабанил в окно, но Михейка то ли не слышал, торопясь на Белицу, то ли не посчитал нужным оглянуться.
И тогда, поддаваясь непреоборимому желанию, я вдруг сорвался с лавки и, как был в одной рубашонке, босой, без шапки, выскочил за порог избы, припустил по улице. Летел так, что только голые пятки сверкали. Добежал до угла - почувствовал, что обжег глотку и ноги. Сел на дорогу, подобрал под себя длинную холщовую рубаху, пытаясь согреть заледеневшие ноги, стараясь отдышаться. До речки еще неблизко. Но очень уж хочется хоть раз прокатиться с веселой горки! Вскочив, я решительно рванулся вперед, с разбегу налетел на чьи-то ноги в лаптях, онучах, перевитых оборами, и чуть не упал.
Поднял голову - передо мной стоит дед Костей, живший возле лавки Менделя. Прокуренные рыжие усы под носом заиндевели. Он удивленно уставился на меня:
- Ты чего голяком бегаешь? А ну домой! Погляди-ка на него… кавалер!
Меня как ветром повернуло, и я помчался к дому. Не оглядываясь, влетел во двор, ухватился за железную, словно бы липкую, скобу двери, вскочил в избу - и на печь.
Сердце колотится, как у зайца, ноги распухли, и я их не чувствую.
И тут только я заметил, что окошко-то наше все в морозных узорах, снизу льдом затянуто. Почему же мне показалось, что на улице тепло?
Все же я и на другой день устроил такую пробежку: она мне понравилась. Только вот кашлять стал.
- Что-то наш Василек забухал, - взволновалась Маша. - Иль в хате простудился?
А в сумерках, придя из лавки Менделя домой и развязывая платок, мать сказала:
- Теперь я знаю, чего Васька кашляет. Вот возьму веник да как следует полечу!
Я насторожился, готовясь шмыгнуть на печку: там я всегда прятался от родительского гнева. Отец, куривший у окна самокрутку, поднял голову.
- Встречаю деда Костея, он говорит: "Чего вы своего Ваську выпускаете голым?" И соседка Иванчиха видала. - Мать погрозила мне пальцем. - Вот я до тебя доберусь!
- Да я еще ремнем добавлю, - сказал отец.
Вся деревня узнала о моих "прогулках". Люди качали головой, а дьяк Еремей, сын которого рос хилым, чирястым, вздохнув, сказал:
- У порядочных родителей дети ни с чего болеют, а у голодранцев и холоду-морозу не боятся. Архаровцем, видать, вырастет этот Васька Козловых.
Детство мое было босопятое, полуголодное, но шумное, веселое. Компанию, конечно, я водил с такими же, как и сам, ребятами из бедноты: с тем же Михейкой Бойкачевым, подвижным задиристым Федькой Губаревым, замкнутым и вспыльчивым Павлухой Старостенко, однофамильцем Павлухой Козловым - всех не перечтешь. Ватага наша была дружная, сплоченная. Случались, понятно, и у нас ссоры, драки, однако тут же наступал и мир. Мы бегали в лес, на болото по ягоды, по грибы, драли лозовое лыко, из которого сами же потом плели лапти. Сколько я этих лаптей износил за свои юные годы - и счесть нельзя! Зато не бегал уже босой.
Я не помню, с каких лет я втянулся в домашнюю работу. В многодетных крестьянских семьях малыши всегда посильно помогают родителям. Так и у нас. Сестра Маша и меньшой Володька больше были заняты хлопотами по дому, ухаживали за коровенкой, нянчили Павлушку. А я ходил на болото: то нарву травы скотине, то насобираю ольхового хвороста. Иногда мы с ребятами забирались с саночками и в панский лес, сухостоя там было пропасть. Во время этих поездок надо быть все время начеку: поймают лесники - уши надерут.
На болото за травой отправлялись мы обычно по нескольку человек, для страховки: ненароком провалишься, может и засосать.
Восьми лет меня отдали в земскую церковноприходскую школу. Помещалась она в обыкновенной хате возле церкви. Училось в ее четырех классах не больше полусотни ребят.
Мать надела мне новую домотканую свитку, дала лапти с новыми онучами, расчесала волосы, благословила в путь-дорогу. Я и радовался и волновался. В нашей ватаге, не сливаясь со всеми, шел в школу сын мельника Захарка. Он отличался ото всех нас - был в сапожках, в голубой сатиновой рубахе, перехваченной расшитым самотканым пояском. Был он важный и какой-то полусонный, с надутыми щеками, точно держал там по райскому яблочку. На всех он косился подозрительно, а если кто к нему приближался - сторонился. Наверное, отец наказал ему с "шушерой" не баловаться, не перемазать обновы. На ходу Захарка все что-то шептал.
- Молитву, что ль, читаешь? - поинтересовался Павка Старостенко.
- Это он колдует, - засмеялся Михейка Бойкачев. - Чтобы учитель не надрал за волосья.
В школе расселись по партам. Передние парты заняли самые бойкие. Вошла учительница Ольга Степановна Богданович с журналом и стала всех спрашивать: как звать, сколько лет, где живет, кто родители.
Очередь дошла до Захарки.
- Как тебя зовут? - ласково спросила Ольга Степановна.
Захарка молчит.
- Ну, чей ты будешь? Как твое имя?
Захарка опять молчит, лишь шевелит губами. Ребята стали шуметь, смеяться.
Захарка заревел, выдавил сквозь слезы: "Я забы-ыл!" - и вдруг сорвался с места, выскочил из класса.
- Зачем вы смеетесь? - пристыдила нас Ольга Степановна. - Дразнить человека, издеваться над ним очень плохо. Запомните это раз и навсегда…
Так началось мое ученье.
Буквы я усвоил легко, нравилось мне и читать по складам. Так же без труда дался мне счет. За все время ученья в церковноприходской школе меня ни разу не наказывали, не ставили в угол. Уроки я готовил охотно, озорством не отличался.
Уже на второй год ученья из нашего класса отсеялась чуть не третья часть школяров, особенно девочек: у кого одежонки не было ходить из другой деревни за несколько верст в школу, кого родители отдали в подпаски или няньки, посчитав дальнейшую учебу излишней роскошью, а кто и сам ленился.
Меня же дома никогда не упрекнули, что "лишь зря лапти бью"; и отец и мать были довольны, что я учусь старательно. Только старший брат Федор как-то насмешливо сказал:
- В писаря, Васька, метишь? Аж потеешь над уроками.
Федора я недолюбливал. Рос он чванливым, заносчивым, и от нас, мелюзги, и от товарищей держался особняком, явно льнул к зажиточным односельчанам. Федор был парень форсистый, на него заглядывалась не одна девушка; он же на вечерках выбирал только богатеньких, с ними плясал, провожал их домой. Над беднотой ехидно посмеивался, крестьянской работы чурался. "Парень себе на уме", - недовольно говорил про него отец. Мать поджимала губы и грустно качала головой: "Только о себе думает. На этого надежда плохая…"
Не раз родители принимались урезонивать Федора, стыдить за лень, за бахвальство. Он хватал шапку и уходил из дома.
Вскоре Федор поступил в железнодорожное депо и перешел на самостоятельные хлеба. В то время ему едва исполнилось шестнадцать лет. Мы поняли, что он уже отрезанный ломоть.
Воспитывали нас, как и обычно в деревнях, сурово: попробуй только ослушаться старших. Кодекс был простой: растите честными, работящими, уважайте кусок хлеба, который едите, достается он великим потом, внимайте старшим, худому вас они не научат. Обычно мать поучала: держите себя так, чтобы перед людьми не было стыдно. Богомольная бабка все время грозила: "Украдешь чего - бог накажет. Он все видит". Я не раз в детстве пытался проверить слова бабки: возьму - и вдруг быстро обернусь назад, не подглядывает ли бог? Может, увижу. Боязливо косился на темные иконы в красном углу.
Всем известно, что воспитание идет как бы по трем линиям: первая - дома, вторая - в школе и третья - на улице. Вот эта третья линия, я бы сказал, самая "вольнодумная".
Старшие ребята, имевшие среди нас непререкаемый авторитет, откровенно и цинично объясняли нам, малышам, что такое жизнь и отношения полов, как надо вести себя дома и на улице, чтобы стать "настоящим парнем". Здесь, в компании старших, я тайком сделал первые едкие затяжки из цигарки, научился играть в карты, освоил ходовые соленые шуточки. Но вот раз на улице ребята подговорили меня: курить нечего, возьми у отца махорки. "Что, иль боишься?" Меня это задело. Не хотелось, чтобы считали трусом. Какой же я тогда буду "настоящий парень"? Взял тайком полпачки "Трезвона", принес им.
На второй день отец хватился:
- Где махорка?
Мы только что пообедали, все были в сборе. Сестра Маша спокойно отошла к печке. С нее спрос короткий. Федька был парень самостоятельный, с собственной копейкой. А Володя и Павка смотрят отцу прямо в глаза - сразу видно, они тут ни при чем.
- Значит, Васька? Твоя работа?
Я было с лавки в дверь; отец меня поймал и так выдрал - на всю жизнь запомнилось. В другой раз никакие уговоры ребят на меня не действовали, навсегда зарекся брать чужое без спросу.
…Школу я окончил хорошо. Вместе со мной свидетельства получили всего восемь человек, то есть меньше четверти поступивших. Слишком трудно бедноте было тянуться к свету, даже начальное образование было по тому времени редкостью.
Мне было одиннадцать лет, когда началась империалистическая война, или, как ее тогда называли, "германская".
Впервые я услышал слово "мобилизация".
Всех здоровых мужчин начиная с восемнадцати лет стали забирать в армию, отправлять на "позиции". В деревне поднялся надрывный женский плач. Матери, жены, сестры, невесты провожали в дальний путь, на кровавую битву с врагом сыновей, мужей, братьев, женихов. Молодые парни хорохорились, лихо сбивали картузы набекрень, выпячивали грудь и хвастливо обещали с ходу разбить германца и вернуться с победой. Отцы семейств не скрывали своей печали, озабоченности, а мужики, побывавшие в боях с японцем, в Маньчжурии, покачивали головами:
- Мы тоже так думали в девятьсот четвертом. А немцы-то подюжее будут, чем японцы. Надолго, видать, проклятущая…
Поп Страдомский заказал пышный молебен в церкви, благословлял "христово воинство" на ратный подвиг. Деревенские богатеи надели праздничные рубахи и вместе с полицейским принимали самое деятельное участие в проводах новобранцев.
Плакавших баб строго одергивали:
- Чего ревете? Нетто об себе мы думать должны? Об великом нашем отечестве. О царе-батюшке. Гордиться должны, что ваши сыны станут защищать веру христианскую.
По гужевому Варшавскому шляху мимо нас на запад теперь день и ночь везли пушки с длинными хоботами стволов, тянулись запыленные обозы. Часто шли поезда, больше красные товарняки, до отказа набитые солдатами; в середине всегда был зеленый, классный, вагон для офицеров. На платформах везли орудия, зачехленные брезентом, а иногда в открытые двери теплушек за перекладинами из досок мы видели разномастных лошадей.
Смотреть было очень интересно. Хотя мы, ребята, и чувствовали что-то грозовое, тревожное в воздухе, хотя и видели слезы женщин, но настроены были очень воинственно. Мы вооружились "шашками" - палками и устраивали бои между "русскими" и "немцами". Помню, в одном из таких боев ребята объявили меня генералом. Для игры это было в порядке вещей, но толстый Захарка запротестовал:
- Какой ты генерал, Васька? Они, которые генералы, сапоги носят со шпорами, а ты в лаптях. Будешь… ефлейтором…
Ребята переглянулись. Никто из нас не знал, кто такой "ефлейтор". Мне было все равно, но я почему-то заартачился. Если кто носит сапоги, то ему только и быть генералом?
- А вот буду генералом, и все, - сказал я. - А ну, защищайся, германец пузатый, не то башку отрублю!
- Ура! - закричал мой младший брат Володька. - Бей кайзеров!
Гордыми победителями вернулись мы с братом домой.
- Что это у тебя, Васька, щека расцарапана? - спросила мать; она мыла чугун. - И штаны опять порвал. Латать не успеваешь.
- Я был генералом, - важно сказал я. - Эх, и задали мы нынче немцам!
Мать насмешливо покачала головой:
- Вояки!
Надо сказать, что ребята, отцы и старшие братья которых шли на фронт, вызывали у нас почтение. Мы с завистью смотрели на своего товарища Андрюшку Будника: из его семьи уходили сразу двое. Мы с братом Володькой очень жалели, что Федька наш по возрасту еще не подходил под набор. И за отца мы немного стыдились: он был единственным кормильцем большой семьи и мобилизации не подлежал.
Все это Володька сейчас вдруг и высказал матери. Та от изумления оторопела и замерла с тряпкой в руке. Потом замахнулась на него этой тряпкой, Володька еле успел отскочить.
- Да-а, - захныкал он, - у всех на фронт идут, у них пампушки пекут, кисель варят.
Мать уже отошла душой, смеялась…
Вскоре мне довелось услышать о войне и совсем другое. Я сидел на бревне под окном и плел из конского волоса леску для удочки. Окошко было открыто, и я слышал, как отец негромко сказал матери: