* * *
Мы подходим к развилке, где встречаются пять или шесть тропинок.
– Пойдем вдоль Бреде? – предлагает режиссер.
Мы переходим через деревянный мост и идем дальше между деревьями.
– Я не то, чтобы ходил и думал, я помню просто свою взаимосвязь с этой чертовой рекой, и помню, какой она была красивой. Абсолютно прозрачной, и полной таких… я не знаю, ты смотрел "Солярис" Тарковского? Там водоросли танцуют под музыку Баха. Я всегда считал очень – очень! – красивой проточную воду. И водоросли тоже. Да и вообще, как только ты опускаешься на этот уровень, оказывается, что все растения красивые. В реке жила огромная щука, которую я так никогда и не поймал. Она плавала в огромном пруду, и даже если ты бросал ей в спину блесну – она вообще не шевелилась. Но мое самое любимое место… – начинает он. – Я как-то гулял однажды по лесу, мне тогда было четырнадцать. Река текла сквозь лес, спускалась к озеру и исчезала дальше в направлении болот Омосен. Я бродил в поисках реки, и вдруг упал со склона – просто покатился вниз. Я поднялся, прошел сквозь какие-то заросли, такие высокие, что я не видел толком, куда иду, и наконец вышел в совершенно священное место… – Она останавливается на тропинке и смотрит куда-то между деревьев, рассказывая дальше: – Там был маленький луг, поросший высокой-высокой травой и лесной земляникой. К лесу поднимался склон, я был на самом дне. Светило солнце, и прямо передо мной бежала река. Прежде чем течь сквозь лес, она пробегала через бетонную трубу, и тогда было слышно… – говорит он и трижды щелкает языком, – знаешь, такой внутренний пространственный звук, когда сквозь что-то протекает вода. А потом она выбегала из трубы и в несколько водопадов текла дальше в лес. И это было совершенно… там я был счастлив. Именно там… когда я только нашел это место.
– Что ты сделал тогда?
– Просто лег на спину, грелся на солнце и ел землянику. Лежал и смотрел на солнце несколько часов, – смеется он. – На берегах реки было немного песка. Мне очень нравилось, как вода пробегала по камням в лесу. И там была рыба, и все это было в глубине, глубине, глубине леса. Где абсолютно, абсолютно тихо. Я как будто оказался в природном чреве, – говорит он и добавляет с застенчивым смешком, призванным, наверное, смягчить общий пафос: – Я не думаю, что я когда-то был счастливее.
Меланхолия
После съемок в "Тайном лете" Триер всерьез начал снимать короткие фильмы. Собрал в окрестностях речки Мелле шайку соседских мальчишек, которые выступали в качестве статистов и техников, и командовал ими, бегая рядом, сидя на багажнике велосипеда или лежа на земле.
Одним ноябрьским днем я иду по лужам на бетонной дорожке, ведущей к пороховому складу, и в сумке у меня лежат две копии его ранних киноопытов, но, как оказывается, у режиссера на этот день другие планы. У крыльца нет его гольф-кара, и никто не открывает на мой стук. Вдруг откуда-то выскальзывает машина.
– Я только что купался с Петером Ольбеком, – говорит режиссер, принимаясь возиться с сигнализацией на двери. – Хочешь с нами во вторник?
– Нет, спасибо, слишком холодно.
– Да ну, перестань. Я именно поэтому и стал заниматься зимним плаванием – потому что мне в разгар лета казалось, что холодно. Потом я понял, что это просто психологический барьер – купаются же остальные как-то зимой. И тогда я еще до того, как войти в воду, стал представлять, что я уже в ней. Что я уже это сделал. И это здорово, как оказалось. По-настоящему пробирает.
Я киваю и надеюсь, что до вторника он успеет об этом забыть.
– Даже Могенс Руков со мной как-то купался тридцать первого декабря. Уже если Могенс Руков выжил, с тобой тоже ничего не случится.
– Он небось свернулся в маленький волосяной шарик.
– Да ничего подобного. Стоял в воде и все повторял: "Ах, как же здорово". Пока я не сказал: эй, ну ладно, пора тебе выходить.
– Я, наверное, предпочитаю все-таки ванну температуры человеческого тела в изоляционной капсуле. Как там все продвигается, кстати?
– Мы уже подготовили для нее место – тут, рядом. Но всю комнату нужно сначала выложить плиткой, иначе она не выдержит соленого пара.
* * *
Мы усаживаемся на старый кожаный диван, и я спрашиваю о его новом фильме, о котором только что официально объявила "Центропа", – главным образом для того, чтобы другие не могли использовать идею.
– Я сейчас на этапе собирания идей и представления отдельных сцен. Я не то чтобы сумасшедше доволен тем, что есть, но у меня появился новый педагогический помощник, который держит меня в ежовых рукавицах.
– Как история выглядит сейчас?
– Первая часть фильма – это свадьба меланхоличной сестры, во время которой она всех – вернее, мужа и начальника – от себя отталкивает, потому что ей становится все хуже и хуже. Но потом я, как мне кажется, придумал отличную штуку – в самом конце, когда всем понятно, что Земля сейчас столкнется с другой планетой.
Он рассказывает, что сестра-меланхолик слышит, как плачет ее шестилетний племянник от того, что негде укрыться, – здесь Триер посылает мне плутоватый взгляд. И тогда сестра-меланхолик становится между мальчиком и катастрофой, рассказывая ему, что есть волшебное убежище, где можно быть в безопасности. Похоже на детские заклинания самого Триера – его укрытие под столом в маминой комнате и систему волшебных передвижений безделушек на подоконнике, которая не смогла бы противостоять ни атомной войне, ни аппендициту, но крайне действенно помогала против страха. Большего я сказать не могу во избежание спойлеров, все остальное зрители должны увидеть в кинотеатре.
Мы празднуем рождение новой идеи. Я восторженно ее хвалю, он как будто отступает на пару шагов назад и смотрит на нее со спокойной удовлетворенностью.
– Ну правда же хорошо? – спрашивает он. – Мне просто пришло это в голову, пока я вел машину и думал о чем-то другом.
– А вторая сестра, которая не меланхолик, она какая?
– Нормальная!
– Тьфу ты!
– Да, нормальные обычно довольно неприятные, – смеется он. – Но суть в том, чтобы следить за Жюстиной в решающем приступе меланхолии. И большим преимуществом будет описывать это в ситуации, когда она должна быть счастливой и хотя бы для приличия веселой: на ее собственной свадьбе.
– А когда мир вот-вот провалится в тартарары, она веселеет?
– По крайней мере, ей становится лучше.
– Тебе это тоже свойственно?
– В какой-то мере. Я очень жду возможности это попрактиковать, когда случится катастрофа.
События фильма разворачиваются в загородном доме, рассказывает он, на это Триера вдохновила "Филадельфийская история" с Кэтрин Хепберн и Кэри Грантом, которую он считает прекрасной, повышающей настроение комедией. Дом будет окружен полями для гольфа, одолженными из "Ночи" Антониони.
– По-моему, это интересно, потому что это цивилизованная природа, – говорит Триер, но добавляет: – Просто обычно дело продвигается гораздо быстрее. А на этот раз я как будто сливные стоки дома прочищаю, на это у меня всегда уходит полгода. К тому же это не так уж увлекательно. Мне чисто терапевтически необходимо что-то делать. Как когда ты собираешь пазл и испытываешь настоящий триумф, когда пятьдесят третья часть попадает на свое место, но я пока по-прежнему вожусь с краями пазла, а это ведь самое простое.
Он встает с места и идет к маленькому угловому столику.
– А, да, – говорит он оттуда. – Я знаю, что я пишу фильм для Пенелопы. Это я определил себе как правило игры.
– Какой Пенелопы?
– Крус, – отвечает он. – Мы немного переписывались эсэмэсками, потом она приезжала поговорить. Она согласилась у меня сниматься, и я пообещал написать что-то, что, по моему мнению, ей бы подошло. Мне кажется, что меланхолия ей пойдет – мы столько раз видели ее гламурной, темпераментной южанкой, но я уверен, что в меланхолии она сможет найти красоту и простоту. – Он снова садится на диван, подбирает ноги и кладет шею на подлокотник. – Интересно, что все то искусство, которым мы себя окружаем, меланхолично. Брейгель и Гойя, например, тоже меланхолики. Все на свете меланхолично. Я думаю, что каждый, кто пишет какую-то веселую картину, в глубине души этого стыдится. Вон в столовой у нас тоже висит картина, изображающая поражение. Я попросил своего хорошего друга, Пера Киркебю, прочесть мне несколько лекций по меланхолическому искусству. Мой психолог, кажется, писал, что пятнадцать процентов людей являются меланхоликами.
– Ничего себе, то есть, весельчаков все-таки ТАК много?
– Да, в это сложно поверить, – смеется он. – Но человек, конечно, может предаваться меланхолии, не будучи меланхоликом. Чтобы наслаждаться блюзом, например, меланхоликом быть не обязательно.
– Ну, знаешь, все эти любители блюза – это туристы в меланхолии, которые приезжают днем на автобусе и уезжают до захода солнца.
– Да, всерьез мы их, конечно, не рассматриваем. – Он отвинчивает крышку на маленькой бутылке с водой и делает несколько глотков. – Чисто биологически это чувство тоже сложно объяснить. Какая радость может быть от людей, которые сидят, качают головами и говорят, что все ужасно?
– Многие писатели, наверное, должны быть меланхоликами.
– Я бы сказал, многие деятели искусства. И ученые. Творцы, если в общем.
* * *
Я тянусь за своей сумкой, чтобы достать оттуда детские фильмы Триера, но уже слишком поздно. Режиссер встал с места, дошел до письменного стола, ухватил тяжелую картонную коробку и притащил ее по полу обратно к дивану.
– У меня здесь куча фотографий, – говорит он и опускает голову, разглядывая хаос из фотографий, писем, вырезок и другого своего юношеского наследия.
Он запускает руку глубоко в коробку и вытаскивает старую черно-белую фотографию.
– Мама, еще до моего рождения, – объявляет он. – Она вообще предпочитала фотографироваться голой. Ну что, что тебе показать? Как далеко ты готов зайти?
Я довольно скептически настроен по отношению к скачкообразному путешествию в детство режиссера, где остановки на пути определяются только тем, что он случайно выудит из коробки, но не подаю вида и вежливо молчу.
– А вот это из документального фильма о… – начинает он, но потом бросает предложение на полпути, так что оно затихает, переходя в неразборчивое внутреннее мычание.
Я не совсем понимаю, что именно он ищет, и отдает ли он себе сам в этом отчет, но я однозначно впечатлен тем, как много неоконченных предложений может выговорить подряд один человек. Он продолжает рыться в коробке дальше, достает что-то из прозрачной папки, сует это обратно и начинает перебирать смешанную кучу фотографий, в которой четкие черно-белые контуры пятидесятых соседствуют с размытыми красками шестидесятых, сменяющимися мечтательной подростковой улыбкой в окружении бежево-коричневой домашней утвари семидесятых.
Несколько месяцев спустя я беру этот ящик домой на пару дней и самостоятельно отправляюсь в путешествие по истории нескольких поколений – здесь есть постановочные и слегка самовлюбленные подростковые фотографии Триера, отпускные кемпинговые снимки всей семьи и внушительное количество юношеских фотографий его матери, на которых она частенько одета только в ту естественную наготу, горячей приверженкой которой была всю свою жизнь.
– Ну и бардак тут, – доносится из коробки, куда режиссер залез всем туловищем, вылавливая длинную ленту черно-белых открыток, которую он потом разворачивает передо мной гармошкой.
И тут вдруг он меняет тему. Довольно круто меняет, надо признать.
– Ты никогда не задумывался о том, что бывают песни, которые начинаются… Ну, как эта детская, например: "Я знаю, где ласточкино гнездо, но больше я ничего не скажу". По идее, она должна была бы на этом и закончиться, – довольно смеется он. – Или песня группы "АББА", "I don’t want talk". Ну и прекрасно! Молчи себе тогда! Или вот строчка из песни Сес Фенгер "В глубине души", которая всегда меня завораживала: "Мне сложно понять бессмысленную жестокость". – Он выпрямляется на диване, отрывает наконец-то взгляд от своей коробки и смотрит на меня. – То есть, казалось бы, кто с ней не согласится, да? Однако она не исключает, что бессмысленную жестокость можно понять. Это просто сложно.
* * *
Почти всю жизнь, начиная со школьных лет, Ларс фон Триер периодически чувствует себя бездомным, когда жизнь хоть немного отступает от привычных схем. Особенно ярко это чувствуется среди незнакомых людей – в больших компаниях, поездках, когда что-то идет не так, как обычно. Он считает, что это чувство родом из школы.
– Может быть, это потому, что дом для меня всегда символизировал защищенность. Дома я мог делать все, что мне вздумается, но каждый раз, когда я оттуда выходил – и, кстати, я до сих пор именно так и чувствую себя в компаниях, – я должен был подчиняться каким-то нормам, и чувствовал себя как будто… захваченным врасплох всеми этими людьми.
Он сидит, глядя в коробку, как будто история прячется где-то в ее глубине. Снова запускает туда руку и долго разглядывает что-то, напоминающее конфирмационную песню, пока не бросает это обратно.
– Я же очень рано заполучил эту свою боязнь авиаперелетов, и после этого я практически никуда не летал. Я был в некоторых восточных странах, и в Шотландии вот – это, кстати, было прекрасно.
Однако боязнь авиаперелетов – не единственная причина того, что он предпочитает сидеть дома.
– Если бы я мог убедить себя сесть в самолет, я, наверное, хотел бы посмотреть разные места на Земле. Новую Зеландию, например. Канаду. Но вообще вся эта атмосфера вокруг путешествий для меня никогда не была выраженно приятной. Я всегда тосковал по дому.
Так было уже в самом раннем детстве, когда Ларс ездил на каникулы с родителями в их старом кемпере, с крошечной кухонькой и откидывающимися сиденьями, – предке того современного кемпера, которым Триер сам пользуется теперь, когда ему нужно попасть куда-то за границу, а лететь он не отваживается.
– Маме очень нравилось все, что связано с кемпингами, так что мы останавливались в кемпингах или в лесу, а иногда жили в нудистских лагерях, потому что мамин первый жених, Вагн, очень увлекался кемпингом и нудизмом.
Сам Ларс обычно сидел на заднем сиденье их старенького кемпера, который с грохотом мчался по дорогам Германии или Швеции.
– Мне это всегда давалось нелегко и вгоняло в меланхолию, потому что взрослые постоянно считали, что я должен знакомиться с какими-то другими детьми, а я стеснялся. Где бы я ни был, я всегда чувствовал дискомфорт от того, что я не дома, далеко от своей комнаты. Наверное, часть моей боязни больниц объясняется тем, что я боюсь находиться вдали от дома.
Однажды, когда Ларсу должны были удалять миндалины, он лежал в полузабытьи, ждал, когда его отвезут в операционную, – и тут его вдруг пронзило чувство, что ему придется пройти через узкий тоннель, прежде чем он сможет выйти с той стороны и уйти наконец домой.
– И я помню, что я почувствовал тогда физическую боль от того, что я вдали от дома. Меня тогда, как ни странно, почти не мучили страхи, так что это было просто чувство, как будто дорога домой мне… закрыта.
* * *
Он изможденно смотрит в коробку:
– Черт бы побрал! Это же просто невозможно! Мне казалось, что где-то тут должна была быть папка, в которой я пытался хоть как-то навести порядок… – Он вытаскивает из коробки очередную фотографию. – О, это Подлиза. Это она в конце концов женила на себе маминого архитектора. Оно и понятно, она милее. Был бы у меня выбор, я бы тоже с удовольствием предпочел ее моей маме.
– Зачем твоя мать вообще жила с твоим отцом?
– Слушай, это лучший вопрос из всех, которые ты задал, – смеется он. – Я совершенно не понимаю зачем. Ну назло, наверное, вроде – ах, так? Тогда я тоже выйду замуж!
Он возвращается с очередным уловом – на сей раз с большой черно-белой фотографией.
– Это отличный кадр из моего выпускного фильма в Институте кинематографии. Мы поставили стол, к которому подъехала камера, посеяли траву для кошек, разбросали камни, наложили поверх какие-то эффекты. Земля потрескалась, изнутри проступила вода, и мы установили много лампочек патронами в траве, так что казалось, что там какие-то проблемы с проводкой…
Он рассматривает фотографию, держа ее в вытянутой руке.
– Так жалко, что потом никогда не бывает времени устраивать что-то подобное.
Были времена, когда студия Диснея выпускала новый мультфильм каждые пять лет, и тогда-то, по словам фон Триера, можно было быть уверенным, что они работали над ним "как проклятые".
– Так что когда ты смотришь на то, как Питер Пэн вместе с остальными летит сквозь облака с эффектом 3D, ты думаешь: "Да! Как же это невероятно хорошо сделано". Теперь же это делается одним нажатием на компьютерную клавишу. Поэтому и "Барри Линдон" интереснее "Властелина колец", хотя в последнем вместо пятнадцати простуженных статистов стоит полмиллиона.
Во время съемок "Барри Линдона" вся съемочная группа месяц ждала правильного света, прежде чем главный герой выезжал из дома. И такие вещи не стоит недооценивать, считает фон Триер, потому что зритель чувствует, когда на сцену было потрачено много усилий. Он снова смотрит в коробку и сдается:
– Ладно, тебе не интересно… – И он и отталкивает ее ботинком.
– Да нет, неправда… я просто…
– Когда мы в кои-то веки говорим о чем-то, что интересует меня… – добавляет он дрожащим голосом, еще раз толкает коробку, поднимается и идет к письменному столу. – Ну понятно, тебя же не должно все это интересовать.
– Я думал, может, мы посмотрим...
– Тогда оказывается, что для тебя это недостаточно интересно.
Несчастная утка
Первый фильм Ларса фон Триера был продемонстрирован семье и друзьям на экране, натянутом в его комнате, рассказывает режиссер, вставляя фильм в проигрыватель. И, насколько он помнит, мама всячески поощряла его продолжать заниматься этим дальше. Экран за ним оживает, и на нем колеблется картинка. Фонарные столбы и зебры с пешеходных переходов водят хоровод, чуть ниже рукописная надпись: "Зачем убегать от того, от чего все равно не убежишь?"
Это первый игровой фильм Ларса фон Триера, снятый, когда ему было двенадцать лет. Режиссер откидывается назад на диване, погрузившись в гору подушек и закинув руки за голову. На экране появляется белая легковая машина, которая подъезжает к самой лестнице дома на Исландсвай, 24, и новая надпись: "Зачем бежать от картинки, которой так нужна моя сетчатка?"
Фон Триер лежит и смеется, порционно выпуская воздух носом. С другой стороны приближается красный грузовик. Появляется третья надпись, на сей раз машинописная: "Потому что ты трус". На проезжей части рядом с перевернутым велосипедом лежит мальчик, другой мальчик подбегает к потерпевшему, наклоняется над ним, снова выпрямляется и удирает.