Распутин. Правда о Святом Чорте - Владимирский Александр Владимирович 14 стр.


"Григ. Еф., – сказала я. – Как же это война-то, долго ли еще она продолжится?" Р. тяжело вздохнул: "Што делать, дусенька, враги ищут, такое уж дело стряхнулось, теперь ничего не поделашь, кончать надо". – "Не надо было начинать", – вырвалось у меня. Р. сокрушенно покачал головой: "Все они тута без меня настряпали тако дело тута подошло врагам на руку. Не было бы ничего, пчелка, кабы я к тому случаю здесь был, а ведь тогды какой грех стряхнулся, когды меня та безноса-то пырнула ножом? Небось помнишь? Подлюка та эта Гусева, штоб ей издохнуть – все от нее и пошло. Помнишь, раз было тоже начиналась хмара из-за болгарушек, наш-то хотел их защитить, а я ему тогда и сказал, царю-то: "Ни, ни, не моги, в кашу не ввязывайся, на черта тебе эти болгарушки?" Он послушался, а посля-то как рад был, и теперь с немцами то же было бы, кабы не эта безноса сука! Уж я молил, молил бога: Господи, не дай погибнуть от безносой: от красивой да складной и смерть принять хорошо, а от безносой стервы – тьфу (он плюнул). Телеграмтов я им сюда, царям-то, пока больной лежал, много давал, да што бумага – подтирушка, слово живо – только одно и есть. Да еще вот ежели так!" – заключил он, обхватывая меня. Я посторонилась: "Ну а что же долго ли еще воевать?" Р. покачал головой: "А Богу весть, пчелка, крепко держатся колбасники. Да, делов много эта война настряпала и, пожалуй, еще боле настряпат. Одно хорошо, винополку мы эту уничтожили. Уж я просил, просил царя – все не хотел, наконец сдался, оттого и Коковцев тогда полетел: нешто мыслимо слезой народной казну наливать? Русскому человеку пить не надо – он слезу свою пьет" (очень скоро своим дебошем в "Яре" Григорий Ефимович наглядно доказал, что на себя самого распространять "сухой закон" он не собирается. – А.В.). – "Сколько народу погибло и еще погибнет на войне!" – сказала я. Р. разгорячился: "Вот то-то и оно, пчелка, не замолимый грех война эта, понимашь? все делать можно, а убивать нельзя!" – "Так надо поскорей ее кончать!" – воскликнула я. Р. сощурился: "Молчи, знай, горло нам с тобою за слова такие перервут, понимашь?" И, притягивая меня к себе на колени, он, внезапно меняя разговор, шепнул сладострастно: "Когда же ко мне ночевать, все, што хоть, тебе за это сделаю!" – "Помните, как вы мне обещали показать ад?" Он наклонился совсем низко: "И покажу, и покажу, спроси у франтихи (Елена Францевна Джанумова, московская поклонница Распутина. – А.В.), хошь? Вот я ей ад-то казал". – "А какой же это ад вы показываете?" – спросила я, дразня. "Да ты што, не веришь, што ли? – закричал он, приходя в какую-то бешеную похотливую ярость. – Вот постой, доберусь я до тебя, такой ад увидишь, што на ногах не устоишь!" Его глаза, налитые кровью, сощуренные, жуткие, теряли всякое сходство с человеческими, а зубы хрустели уже совсем по-звериному. С трудом освободившись из-под его рук, я быстро отступила к двери и крикнула ему: "А что же дух?!" Р. внезапно весело захохотал: "И хитрая же ты, змеюка, пчелка! – сказал он, отдуваясь. – Ну што с тобой делать, идем чай пить!" Едва мы вошли в столовую, как зазвонил телефон, и Р. поспешил туда; вглянувшись, я увидала несколько знакомых лиц около чайного стола и между ними Люб. Вал. и Муню. Они ласково кивали мне, подзывая к себе. Я села на свободный стул рядом с Люб. Вал., около меня очутилась с другой стороны тоже старая посетительница Р. Шаповальникова, владелица одной из петербургских гимназий.

За самоваром сидела сдобная Акулина Никитишна с елейным своим взглядом и таким же голосом. Около нее сидела какая-то мне совсем незнакомая молодая дама в соболях и еще две-три незначительные женские фигуры".

Когда Жуковская засобиралась домой, произошел следующий диалог: "Я встала и начала прощаться. Р. поспешно вскочил: "Идем ко мне в хату, пчелка, посиди со мною, хушь маленько потолкуем. Эка ты торопыга, и куда тебя все носит?" Взяв меня за руку, он прошел со мною в соседнюю со столовой свою спальную, плотно прикрыв за собою дверь. Здесь была такая же неуютная пустота, как и в других комнатах, хотя всюду и стоят самые необходимые вещи, но и здесь так же, как в квартире на Английском, казалось, что в комнатах пусто, вероятно, потому, что нигде не видно мелких вещей домашнего обихода, ничего, что бы указывало на интимную жизнь и привычки обитателей. Кровать, застланная тем же шелковым лоскутчатым одеялом и горой подушек в несвежих цветных наволочках, стояла у левой стены, рядом прелестный ореховый дамский туалет с большим зеркалом. На стене висела шуба и ватное пальто Р., а внизу под ними боты и палка с набалдашником. "Зачем вам туалет, Гр. Еф.?" – спросила я. Р. отмахнулся: "Да это нешто мой? дочки Вари он, некуда ей было поставить, вот ко мне и втискала, ну иди сюда, иди, – хлопал он ладонью по кровати. – Сядь, потолкуем". Подходя к кровати, я увидала на столике в изголовье большую корзину ландышей, а рядом большой кабинетный портрет царицы в профиль с низкой прической, в углу ее рукой написано: "Александра". Заметив мой взгляд, Р., равнодушно почесывая под мышками, сказал: "Это царица прислала!" – "Очень красивые", – любуясь цветами, заметила я. Поглядев на цветы, Р. равнодушно зевнул: "На што они зимою. Это хорошо, когда они в лесу по весне цветут, дух-то какой от них, пчелка, благодать-то какая, лесная! А зимой отрада одна вот тута", – и он расположился тискать. "Неужели вам все это не надоело, Гр. Еф.?" – спросила я. "А чему тут надоесть-то? – отозвался он. – Ты думашь може: я так со всеми и живу, кои ко мне ходят? Да вот хошь знать: с осени не боле четырнадцати баб было, которых… А зря-то можно што хошь наболтать, вон которые ерники брешут, што я и с царицей живу, а того, леший, идолы, не знают, што ласки-то много поболе этого есть (он сделал жест). Да ты сама хошь поразмысли про царицу? коли хотя видал я ее одну-то? Дети тут, а то Аннушка, а то няньки, и того ли она у меня ищет? На черта ей мой…, она этого добра сколько хочет может взять. А вот не верит она им, золотопупым, а мне верит и ласку мою любит. Эти, лешие, норовят только кус урвать и все им, прости господи, мало и все врут, наредь слова правды от них услышишь, а я всю правду всегда говорю. Поглядела бы ты на ихне житье, хоша и царей, ни в жисть так тут бы жить не стал! Один он и она одна, и никому веры дать нельзя, и всяк продать готов, а я поласкаю ее, утешу, и спокоится она. Ласка моя непокупана? Ласку мою ни с чьей не сменишь, такой они не знали и боле не увидят, понимашь, душка?" – "Ну а Лохтину как вы ласкали?" – спросила я. Р. даже весь затрясся от ярости: "Ах дуй ее горой, подлюку, как она мне за всю мою любовь отплатила, сука проклята! От себя это она с ума сошла, не моя вина, коли ласку мою не разобрала она. Хошь покажу тебе как ни то, как я Ольгу ласкал, помни всегда, – продолжал он, наседая все ближе, – через тело дух познается. Это ничего, коли поблудить маленько, надо только, чтобы тебя грех не мучил, штоб ты о грехе не думал и от добрых дел не отвращался. Вот, понимашь, как надо: согрешил и забыл, а ежели я, скажем, согрешу с тобой, а посля ни о чем, окромя твоей… думать не смогу – вот то грех будет нераскаянный". – "Значит, делать можно все, а только не думать?" – сказала я. "Во, во, пчелка, мысли-то святы должны быть, через то я и тебя святою сделаю. А посля в церкву пойдем, помолимся рядышком, и тогда грех забудешь, а радость узнаешь". – "Но если все-таки считать это грехом, зачем делать?" – спросила я. Р. зажмурился: "Да ведь покаяние-то, молитва-то – они без греха не даются, – заговорил он быстро. – Мысли-то святы как сделать без греха. Не будут они святы!" – "А у вас святы?" – "Ну да, святой я, – просто сказал Р. и, наклонившись близко, заглянул в глаза. – Согрешить надо! без этого не наешь". Все ниже склоняясь, он налегал грудью, комкая тело и вывертывая руки, Р. дошел до бешенства. Мне всегда кажется, что в такие минуты он, кроме этого дикого вожделения, не может чувствовать ничего, и его можно колоть, резать, он даже не заметит. Раз я воткнула ему в ладонь толстую иглу и, вытащив, заметила, что кровь не пошла, а он даже не почувствовал. Так было и на этот раз. Озверелое лицо надвинулось, оно стало какое-то плоское, мокрые волосы, точно шерсть, космами облепили его, и глаза, узкие, горящие, казались через них стеклянными. Молча отбиваясь, я решила наконец прибегнуть к приему самозащиты и, вырвавшись, отступила к стене, думая, что он кинется опять. Но он, шатаясь, медленно шагнул ко мне и, прохрипев: идем помолимся! – хватил за плечо, поволок к окну, на котором стояла икона Семена Верхотурского, и, сунув в руки лиловые бархатные четки, кинул на колени, а сам, рухнув сзади, стал бить земные поклоны, сначала молча, потом приговаривая: "Препод<обный> Семен Верхотур<ский>, помилуй меня грешного! – через несколько минут он глухо спросил, – как тебя зовут?" – и, когда я ответила, опять стал отбивать поклоны, поминая вперемежку себя и меня. Повторив это раз пять-десять, он встал и повернулся ко мне, он был бледен, пот ручьями лился по его лицу, но дышал он совершенно покойно, и глаза смотрели тихо и ласково – глаза серого сибирского странника. Взяв мою руку, он провел ею по себе: "Вота, пчелка, понимать, што значит дух-то? дай поцелую", – и он поцеловал бесстрастным монашеским ликованьем.

Идя домой, я думала, а что если это и была та ласка, о которой он говорил: "Я только вполовину и для духа", – и которой он ласкал Лохтину? Ведь не все же относились равнодушно к нему? Наверно, его неудержимая чувственность, его больное сладострастие действовали на женщин. А если он с Лохтиной и поступал так: доведя ее до исступления, ставил на молитву? А может быть, и царицу так же? Я вспомнила жадную ненасытную страсть, прорывавшуюся во всех исступленных ласках Лохтиной – такою может быть только всегда подогреваемая и никогда не удовлетворяемая страсть. Но узнать это никогда не узнаешь наверно, а догадок и предположений можно создать тысячи. Во всяком случае, так просто все, что касается нелепого, кошмарного влияния Р. на Вырубову и царицу, в руках которых, в сущности говоря, сосредоточено правление, объяснено быть не может, и к каким хитростям, к каким чудовищным уверткам прибегает он – это, может быть, узнается много позже, когда никого из них не будет в живых".

Жуковская вспоминала: "Неизменная Дуня, в своей обычной зеленой кофте и белом платочке, внесла большую корзину ландышей. "Вот тебе цветочков, отец!" – ласкаясь, проворковала Пист., целуя Р., потом попросила его благословения, и все сели к столу. Я подошла к Муне, а около Р. с обеих сторон уселись Пист. и ее спутница – места почетные, но не очень приятные: любимая манера Р., съехав вниз на своем стуле, класть локти на живот своей соседки, иногда придавливая его и поскрипывая зубами, так и теперь он расположился на животе Пист., пренебрегши тощими прелестями ее спутницы. Началась обычная духовная беседа. Любопытное зрелище представляет Р. за чайным столом (кстати, не лишнее будет заметить, что чайная беседа является любимейшим видом хлыстовских собраний, у которых без чая не обходится ни одно радение). Сидя во главе стола, окруженный восторженно ловящими каждое его слово поклонницами, Р., чавкая, невнятно роняет перлы своих духовных наставлений, в которых по большей части ничего нельзя разобрать. Обыкновенно это фразы из Писания, не связанные друг с другом, и в них вставлены его собственные размышления вроде: "солнце-то, вот оно светит, ну и радость, а кто многомнитель, тот себе враг", "в жизни греха рай, а нет той мочи погрешить, тому нудно", или: "кто миром облепит дорожку, затемнит, а враги доспевают и казнят" и тому подобные, мало связные и понятные рассуждения, но княгини и графини с жадностью ловят эти перлы сибирской облепихи и, томно вздыхая, переглядываются, с довольным и важным видом участвуя в духовной беседе.

"Ах, отец, – заговорила Пист. (Ал. Ал. Пистелькорс, или Сана, сестра Вырубовой. – А.В.), склоняясь к пощипывающему и подтискивающему ее Р. – Ах, отец, ты не поверишь, до чего я рада теперь, когда мы с нею, – она кивнула в сторону девицы, – только теперь я поняла, что значит совместная молитва, а дети как ее полюбили! Я так была одинока, с тех пор как Бодя на войне, всякий покой потеряла. Мы с нею целый день вместе, а вечером крестим друг друга". – "Во, во, хорошо так, да, понимашь? – невнятно отозвался Р., прожевывая баранку. – Вот я и говорю, любовь-то хорошо, жить хошь в духовной, хошь в плотской, вот тута, – он нажал ей локтем на живот, – а которы говорят грех, те сами блудят, грех-то как на его глядеть: может, он и очисточка, а смирение и кротость к покою ведут, а покой к Богу, понимашь?" Окончив этим своим обычным "понимашь?" поучение, такое же неясное и малопонятное, как все остальные, он прищурил глаза, спрятав в них того лукавого, который ехидно посматривает из них. "Ах, отец, отец, святые твои слова!" – покорно вздохнула Пист., а Муня, сложив на коленях свои худенькие ручки, в каком-то экстазе молча глядела на Р. Взяв из сахарницы горсть сахару, Р. протянул руку – мгновенно все чашки подвинулись к нему, и он стал оделять сахаром почитательниц. По долгом наблюдении во время моих частых посещений Р., я скажу, что, очевидно, этот сахар имел какое-то тайное символическое значение – слишком уже стремились все получить хотя один лишний кусочек в пододвинутую чашку и пили этот переслащенный чай, замирая от наслаждения. Я спросила как-то раз Муню, зачем все так кидаются на сахар из рук Р., но она сказала туманно, что вообще все ценно, что исходит от Гр. Еф. На этот раз больше половины всего сахара попала в чашку Саны Пист., и я, не преувеличивая, скажу, что она выпила свою чашку кусками с шестью, то и больше сахара.

Опять позвонили, пришла кн. Шаховская – высокая, довольно полная, брюнетка с медлительными движениями, ленивыми и манящими. Она была в платье сестры милосердия, работая в госпитале Царск<ого> Села. "Не сердись, что я опоздала, отец, – начала она еще с порога. – Только что собралась уходить – пришла царица и задержала". – "Ну знаю, знаю без тебя, всегда отговорки найдутся, – недовольно забормотал Р. – Сознавайся лучше, какой-такой ерник сманил? у кого ночевала?" Шаховская, придвинув стул, села сбоку, между Р. и спутницей Пист. При последних его словах она весело рассмеялась: "Да что ты, отец, бог с тобой, до того ли мне: целую ночь не спала, два тяжелых там у нас, так устала, только и думаю, как бы поспать, а к тебе, видишь, приехала". – "Ну смотри-ка у меня, – сказал Р., упираясь локтем ей в живот. – Знашь, кака сладка, ух ты моя лакомка, – он гладил ее по груди, залезая за воротник. – Да ты кака-то колюча стала, все от меня отгребаешься, тоже, почитай, как пчелка, – он кивнул в мою сторону, – така супротивна, раскалит и уйдет, – и, сжимая ее колено, он добавил, щурясь, – так ты уж по-ейному не делай, а то вы мой дух-то весь съедите, когда сказал раз – приезжай, то значит приезжай – понимашь? от юности моей мнози борят мя страсти, так оно и есть, глыбоко купаться надо, чем глыбже нырнешь – тем к Богу ближе. А знашь, для чего сердце-то человеческо есть? и где дух, понимашь? ты думашь, он здеся? – он указал на сердце, – а он вовсе здеся. – Р. быстро и незаметно поднял и опустил подол ее платья. – Понимашь? Ох трудно с вами!.. Смотри ты у меня, святоша, – он погрозился, – а то вот как перед истинным задушу, вот те крест!" – "Я сейчас домой поеду, – кладя голову на плечо Р., сказала, ласкаясь, Шаховская, – ванну возьму и спать, или нет, вот лучше как я сделаю: отдохну после ванны и приеду к тебе, поговорить надо по душе, а вечером спать, спать… весь день завтра я свободна и буду спать". – "Нет, дусенька, не так, – проглатывая сухарь и поглаживая ее по животу, сказал Р. – На кой тебе… (он удержался) – ванна? коли хошь спать – ступай – спи, а мне звони опосля, хошь?" – он, прищурясь, низко наклонился к ней. "Ах нет, не выйдет, отец, – вздохнула Шаховская, совсем по-кошачьи жмурясь и потягиваясь, – опять не высплюсь!" Внимательно в нее вглядевшись, Р. сказал медленно: "Ну как хошь!" – и стал пить чай, дуя на блюдечко. "Отец, ну не сердись, давай помиримся, отец? – умильно просила Шаховская, подставляя лицо для поцелуя. – Ты ведь знаешь, отец!" – "Ну, ну, лакомка, – благодушно отозвался Р., тиская ее грудь. – Захотела". Пист. встала: "Отец, мне пора, пройдем к тебе, поговорить надо, отец!" – "Ну ладно, ладно! – отозвался Р., идя за ней и похватывая ее сзади, – а она… – указал он на спутницу Пист., – пущай ждет, – та скромно потупила свои мышиные глазки. "Про мужа не хнычь… – скрываясь в спальной, говорил Р., – придет он, я говорю, понимашь?"

Назад Дальше