И вот ты сидишь уже четыре года. А впереди еще три. И три года ссылки. И нелегко тебе. Но знай, Славик, не было бы вас, не было бы тебя, Володи Буковского, Валентина Мороза, Эдика Кузнецова, Анатолия Марченко, Мустафы Джемилева, а скольких мы еще не знаем, - мы давно потеряли бы веру в народ. Потому что народ - это не Корнейчуки, во всех падежах клянущиеся его именем, не Софроновы и Чаковские, не сверкающие зубами с первых полос "Правды" Герои Соцтруда от забоя, трактора, коровы, а именно вы. И Сахаров, которого ждут не дождутся, когда ж его хватит наконец инфаркт, а еще лучше инсульт. И ребята, вышедшие на Красную площадь, чтоб крикнуть на весь мир: "Не верьте! Мы с вами, чехи!" - и получившие за это по зубам.
Вы за решеткой, и вас, может быть, не так уж много на двести пятьдесят миллионов. Но вы есть! Вас наказывают, морят голодом, бросают в карцер, но вас боятся. Боятся, потому что вы оказались сильнее. Сильнее духом. А трусливые всегда боятся сильных. И ей-Богу, стоит для этого жить, Славик!
Лидия Корнеевна Чуковская сказала, когда ее исключали из Союза писателей, - я знаю, мы, может, и не доживем, но будет время, когда в центре Москвы появятся проспект Сахарова и площадь Солженицына. А я добавлю: и улица Буковского. А в Симферополе - Мустафы Джемилева…
В Киеве же - до этого ты, Славик, правда, не доживешь, это делается посмертно - улица, на которой под охраной двух милиционеров жил лучший комедиограф страны, будет носить имя прекрасного мойщика окон и несостоявшегося гипнотизера - Семена Глузмана.
* * *
Страна скал и озер… Так, кажется, была озаглавлена какая-то статья о Норвегии в старой, в сером переплете, с уютной картинкой, Детской энциклопедии. На западе и севере страны есть и высокие снежные горы, и удивительной красоты водопады, но я живу в этой самой "скалы и озера".
Живу один. Совсем один. Ну просто совсем один. Не с кем даже словом перемолвиться. Разве что с соседями, у которых беру молоко. Да и перемолвка эта больше условная - приношу бутылку, ее наполняют, я говорю "такк", первые дни говорил "мерси", но теперь знаю, что надо говорить "такк". Уходя, говорю "адье", по-норвежски - как по-французски.
И выяснилось, что жить в одиночестве очень приятно. Делай, что хочешь. Вставай, когда хочешь (именно поэтому я начал вставать в семь утра, чего раньше никогда не наблюдалось). Ешь, что хочешь. Никто тебе не говорит: "Ну, попробуй этого, очень вкусно, вот увидишь. Ну, кусочек, маленький… Вот упрямый какой". Никто мне этого не говорит, и я ем, что хочу. Впрочем, нет, я хочу парижского багета, длинного, хрустящего, снаружи золотистая корочка, внутри блаженство. Этого нет, а остальное все есть. Яйца, мясо, молоко, картошка, к чаю крекер, но главное - копченая макрель. Это уже сверхблаженство. Велено мне привезти ее в Париж в неограниченном количестве. И селедку. (Поправка к Детской энциклопедии - страна скал, озер и селедки.)
Один…
И не в пещере, не в шалаше, а в домике с такими удобствами и такими излишествами, что не знаешь, чего бы еще захотеть. Холодильник - это раз. Душ, ванна, горячая и холодная вода - это два. Электроплита - три. Ламп всех видов - люстр, бра, торшеров, настольных под абажурами - и не сосчитаешь. Розетки в каждом углу. И в каждой тройничок. Я все зажигаю, во всех комнатах - в Норвегии электроэнергию не экономят, жги сколько хочешь. И комнат у меня четыре. И на втором этаже тоже четыре, поменьше. На стенах картины, не очень красивые, но много. Красивые у Миколы, моего хозяина, в Осло - там и Шагал, и Пикассо, даже с дарственной надписью… На полу у меня ковры. На комодах вазоны с дубовыми, кленовыми, березовыми и даже каштановыми ветками. Я люблю цветы, но вот этого как раз нет, пусть стоят ветки. Везде пепельницы, и никто не уносит их мыть и не оставляет на кухне. "Где пепельница? Сколько раз просил…"
Но главное - библиотека. В ней как раз то, что мне надо… "Испания" - пудовый труд некоего Теодора Симонса с иллюстрациями (и какими, на всю страницу, гравированными Теодором Кнезингером на дереве в Мюнхене!) профессора Александра Вагнера. Другая Испания - "Espana incognito" - с фотографиями таких Толед, Альказаров и пещерных городов в Сьерра-Кадикс, что, дочитав до конца, начинаешь все сначала… "Норвегия", два роскошных тома в красных с золотом переплетах. "Парижский салон" 1898 года, начало той самой, прельстительной Belle epoque… Прекрасное английское издание "Женщины-художницы мира, от времен Катерины Вигри (1413–1463) до Розы Бонэр и наших дней". Святая Катерина Вигри - это болонская школа XV века, Роза Бонэр - французская, XIX века, великолепно изображала быков, коров, овец и лошадей. Неплохо работала и императрица Германии Фредерика, но увлекалась больше пейзажами. Много путеводителей - по Лувру, Тэйтс-галери, музеям Осло. Но вот от чего я действительно оторваться не могу, все листаю и листаю, это от "Славного царствования королевы Виктории (1837–1901)". Ну, там все… И сама Queen Victoria, бывшая когда-то, оказывается, красавицей, нежной и величественной, если судить по портрету, изображающему ее в день коронации, 28 июня 1838, - взгляд вдаль, рука на библии, а плечи… Она же на троне, в парламенте, в коляске, в опере, открывает выставки, посещает бедных - тут уже немолодая, в черном капоре, руки протянуты к несчастному, бьющемуся в лихорадке ребенку на руках бедной матери (вспоминаются замечательные картины из жизни великого и уважаемого вождя Ким Ир Сена - журнал "Корея", - подсаживающего к себе в машину старушку, повстречавшуюся на дороге, дарящего тапочки босому мальчику, прикрывающего своей шинелью заснувшего у себя за столом от усталости комсомольского работника, и еще много, много не менее человечных…), принимает королей, шахов и султанов, скачет на коне перед своей гвардией, живописует, сидя на раскладном стульчике, какой-то мостик и водопад (ай-ай-ай, а в той книжке ее нету, то ли скромность, то ли не потянула! Но и не это доводит меня до дрожи, окунает в детство, в "Природу и люди". Доводят и окунают лихие атаки шотландской конной бригады под Балаклавой, битвы под Касасином против восставшего египетского Араби-паша, под Футтеабадом в Афганистане, под Джинжилово с зулусами, у Имбембези-ривер, славные "блуджекеты", моряки в Судане, Трансваале, Индии, Китае… Лихо, лихо, лихо! Бегут, кричат, подымают на штыки, добивают, иногда умирают… Ни дать ни взять штурм Мамаева кургана (которого никогда не было, в ночь на 31 января немцы сами ушли), каким его вскоре увидят, а может, уже и видят, экскурсанты на панораме в Музее обороны Сталинграда. Там тоже бегут, кричат, протыкают, но там еще много-много танков (их было всего шесть штук на весь фронт) и самолетов в небе… В общем-то батальная живопись мало изменилась. Студия Грекова отнюдь не новатор.
Кончается фолиант (сто страниц, тысяча иллюстраций!) воцарением Эдуарда VII и Александры, принцессы Датской. Тут страниц и картинок поменьше, король только что воцарился, войн еще нет, пришлось ограничиться охотничьими успехами монарха - сидя на слоне в какой-то странной корзине, стреляет из двустволки в разъяренного, прыгающего на него тигра. Есть и дата этого события - 21 февраля 1876 года, тогда он еще был принцем Уэльским. (Как жалко, что никто из наших Налбандянов не запечатлел Никиты Сергеевича стреляющим в Крыму в оленя, того самого, который, умирая сказал: "Прошу считать меня коммунистом!")
Книга захлопнута. Иду искать другую, другие - норвежцы, норвежцы, норвежцы… Ибсен, Бьёрстерне-Бьёрнсон, Гамсун… О! "Норвегия в период царствования Хокона VII" - отложим, сравним… Еще одно собрание Ибсена, Сельмы Лагерлёф (я был в ее поместье, в Швеции, Боже мой, до чего уютно, патриархально), Кьеланд, Сигрид Унсет, словари, словари… О! "Нива" за 1893 год, отложим… Так, подобрался к украинским книгам - мой хозяин по происхождению украинец, галичанин… Опять словари, "Украинская кухня", "Комары Украины", путеводитель по Киеву на английском языке, Павло Тычина. Стоп! Издание советское, Киев, 1956 год. А рядом "Расстрелянное возрождение" Юрия Лавриненко антология, 1917–1933. Издано польским издательствим "Культура". Интересно. Сравним. К тому же, уезжая из Парижа, я забежал в магазин "Глоб" и купил несколько номеров "Литературной Украины". Там отмечается сорокалетний юбилей "Чуття единоi родини" Павла Тычины. Очень все это интересно.
Я думаю, перебираю в памяти, и кажется мне, что в литературе, возможно даже мировой, нет трагедии больше, падения глубже, чем трагедия и падение Павла Тычины. Горький, Алексей Толстой, Николай Тихонов? Нет, первые два остались все-таки писателями ("Клим Самгин", "Булычев", многое из в общем-то подлого "Петра Первого"), третий, "солдат мира", никогда выдающимся поэтом не был.
Не мне, человеку в общем-то далекому от поэзии, судить-рядить, но, когда читаешь и ставишь рядом "Соняшнi кларнети" 1918 года, "Замiвць сонетiв и октав" 1920-го и написанные во время войны "Кию", "Пюня про Хрещатик" или лет за десять-двенадцать до этого "Miй друг робiтник водить мене по мiсту i хвалиться", становится страшно. Именно страшно.
Мы с детства знали и учили "На мандат бiля церкви революцiя iде", знали, хотя и не учили:
Одчиняйте дверi -
Наречена йде!
Одчиняйте дверi -
Голуба блакить!
Очи, серце и хорали
стали,
Ждуть…
Одчиняйте дверi -
Горобина нiч!
Одчиняйте дверi -
Bci шляхи в кровi!
Невзриданними сльозами
Тьмами
Дощ…
Меня, воспитанного на "По небу полуночи ангел летел…" и "Ночевала тучка золотая…", для которого трагедией были другие тучки, вечные странницы, или парус одинокий, эти "Одчиняйте дверi - Bci шляхи в кровi…" пугали. И, как все страшное, притягивали.
Это воспоминания детства. Сейчас перечитываю. Не знаю, великий ли, но большой поэт. И поэт, это главное.
Очевидно, двадцать седьмой год его сломил. Влас Чубарь, сам потом загремевший, обрушился тогда на Тычину в газете "Коммунист" за его "Чистила мати кортоплю" - "националистический опиум под флагом пролетарской литературы". И вспомнил Тычина, что было у него стихотворение "Пам'яти тридцяти":
На Аскольдовiй могилi
Поховали i'x -
Тридцять мучнiв украiнцiв,
Славних молодих, -
и испугался. Это про бойцов киевского студенческого куреня, погибших в неравном бою с Красной Армией под Крутами в январе 1918 года. Испугался на всю жизнь. И появилась "Партiя веде":
…Bcix панiв до'дноi ями,
Буржуiв за буржуями
Будем, будем бить!
Будем, будем бить!
Или ставшая пародийной:
Люба сестренько, любий братику
Попрацюемо на Хрещатику! -
Ви з того кiнця, ми з цього кнiця,
Труд освiтить нас, наче тi сонця!
И совсем уже трагичные для человека, по-настоящему любившего свою Украину:
Ворота боротьби тебе ведуть
На шлях свободи, на правдиву путь
Через ворота Спасскиi до Кремлю…
Поверг ти звiра-ворога на землю…
И кончается:
…А вiд Москви - ой сонця! сонця! сонця!
Я знал немного Тычину. Как-то сидел с ним в одном президиуме. Он "головував", вел собрание. Бог ты мой, как он волновался, как не знал, начинать или не начинать, кому давать слово, пора ли кончать или нет. Я в жизни не видел более перепуганного человека. А он был уже лауреатом всех премий, министром, кажется, просвещения, назывался не иначе как "наш улюблений, вельмишановний". Человек он был, кажется, мягкий, очень образованный, знал кучу языков: грузинский, армянский, тюркские языки Средней Азии, турецкий, арабский, еврейский, никому никогда не вредил, но поэтом он быть перестал.
Хотя:
"Тычина - давнишний мастер поэтически обозначать своими стихами целые исторические эпохи - сумел и на этот раз сказать какое-то на самом деле новое слово, слово очень нужное и вроде бы ожидаемое всем обществом. Животворная дружба народов советской страны и, как органичное ее выражение, все укрепляющееся единство их культур - вот что стало темой стихотворения Тычины, когда в стране разворачивалось всенародное обсуждение новой Конституции СССР, провозглашавшей интернационализм (или русификацию? - И. Дзюба) и дружбу народов высшими законами жизни советского общества".
Это пишет в "Литературной Украине" об одном из самых псевдоискренних стихотворений Тычины "Чуття единоi родини" умный, все понимающий, хитрющий и нечестный даже перед самим собой Леонид Новиченко. Нечестный, потому что всему знает цену, с трибуны говорит вот это самое, а выпивши, наверняка уж вздыхает: "Эх, Павло Григорович, Павло Григорович… Були Ви поетом, i яким поетом…"
И пускает слюни в своей статье:
"Прямо перед верандой небольшого старого домика - широкая луговая пойма Ирпеня, серебряная змейка речки, высокая стена леса на противоположном холме… Тут хорошо думается, хорошо работается. Так, вероятно, было тут и сорок лет тому назад, в погожие июльские дни 1935 года… Тут жил Павло Григорьевич Тычина. Глядя в ирпенские дали, он писал свое новое стихотворение и, очевидно, сам чувствовал, что получится произведение и новаторское, и масштабное по содержанию, и программное по значению - таким стремительным был полет мысли, такие необыкновенные, никем не сказанные мысли просились на уста…"
Да, никем не сказанные мысли о чужом языке, "чужiй мовi" заканчиваются таким четверостишьем:
И позичаешь тую мову
В свою - чудову, пребагату,
А все зноходить це основу
У силi пролетарiату.
Бедный, несчастный Тычина. Были у него строки:
Белий, Блок, Есенiн i Клюев
Pocie, Pocie, Pocie моя!
…Стоiть сторазтерзаний Киiв
I двiсторозiп'ятий я.
И еще, и еще распинали его, но не с креста, а из министерского кабинета твердил он:
Есть рiднi на cвiтi i теплi слова,
Iз них найтеплiше - це слово Москва.
…Ти сяешь у Всесвiт, ти свiт на землi
Червониi 3opi вгорi на Кремлi.
Другой, тоже в свое время прекрасный и тоже раздавленный поэт - Максим Рыльский - после написания таких, допустим, строк, как "Моя Москва! Мiй Кремль! Мое життя!" - напивался вусмерть. Тычине было хуже - он не пил. А Рыльский пил…
Ну как, ей-Богу, не напиться, написав следующие стихи?! Или, наоборот, написал их напившись? В них повествуется о том, как, вернувшись из поездки домой, в Киев, он встретился с друзьями, стал рассказывать им о Москве и Ленинграде, а сын его, жадно слушая рассказы,
…Враз показав менi газети фото,
Пишаючись i Киiвом своiм
И тим, хто був на фото. Я нiзнав.
Хрещатик свiй iту свою людину:
То працював на вшlбудовi мiста,
Москви и Ленiнграда брата й друга,
Хрущев Микита - бiльшовик незламний!
Трудно понять, как и почему это было написано таким тонким, думающим и глубоким человеком, каким был Рыльский. Тогда его еще не били - стихотворение было написано в 1945-м, а бить стали в 1947-м, как раз после "Моя Москва! Мiй Кремль! Мое життя!" Били, конечно, не за это, а за "Мандрiвку в молодость" ("Путешествие в молодость"), в которой он, умиляясь своей молодостью, "подменил пролетарский гуманизм либерально-буржуазным" (А. Белецкий, "Максим Рыльский"). Ох и издевались тогда над несчастным Максимом Тадеевичем, ох и топтали его, а он, "не заметивший в украинском селе классовых противоречий, не показавший рабочий класс и деятельность Коммунистической партии" (там же), стоял, подавленный, красивый, седой, на трибуне и тихо, тихо признавал, признавал, признавал и… написал потом "Мости", где "выступал как активный творец и певец коммунистического общества" (там же).
Я его тоже немного знал. У меня есть даже книга с его дарственной надписью. Но меня он, кажется, не любил. На мою тягу к нему (когда его били) он ничем не ответил. Потом даже печатно раскритиковал меня в связи с моей статьей о "Поэме о море" А. Довженко. И все-таки я его любил. Ну как не любить человека, у которого была та же учительница русского языка, что и у меня, только немного пораньше, - Надежда Петровна Новоборская. К тому же я сам был свидетелем, как он, поздоровавшись с одной дамой и начав с нею разговор (она сидела у окна в трамвае, а он стоял на остановке), когда вагон тронулся, ухватился за окно и продолжал разговор, стоя одной ногой на подножке. И так проехал целую остановку. Ну как не полюбить такого человека…
Обоих их нет уже в живых…
Оба покоятся на Байковом кладбище, там, где и мои родители. Мир праху и твоему, и твоему. Ушли из жизни два больших поэта. Они умерли задолго до своей смерти. И привела их к этой преждевременной смерти Коммунистическая партия, та самая, которую они воспевали и членами которой были.