Иное дело - мама… "Мир, и все, кто в нем живет" продолжали потрясать нас на каждом шагу, но если, к примеру, была у матери в руках в это время тряпка или швабра или она занята была стиркой-мойкой, а то даже и просто книгой (вот ведь где, кажется, отвлекай-не хочу!), она без обиняков и околичностей указывала нам прямо в глаза на всю несвоевременность наших утомительных приставаний и решительно прогоняла нас прочь. Так что в следующий раз мы уже не смели приступаться к ней, заведомо не обдумавши всех положений и не взвесивши предварительно всех обстоятельств.
Правда, и тут не всегда всё было так плохо. Именно благодаря своей неровности, порывистости мать весьма неожиданно могла сменить гнев на милость, да так, что даже худший случай здесь выглядел хорошо. Нет, наше "спрашивай - отвечаем" могло всё равно не состояться. Но были всё-таки мы довольны. И не потому даже, что мать прогоняла нас теперь более приветливо, а потому, что при этом она примолвливала словечки, - всегда какие-нибудь интересные!
К примеру, вместо: "Идите, играйте" - она говорила: "Идите, играйтесь!" К тому времени мы уже отлично знали, что слово это не так произносится, и я хорошо помню первую оторопь своего удивления. Но ведь при усилии можно было догадаться, что мама так странно говорит - "понарошке". Так или иначе, а ни у кого из детей не было - в их семьях - такого словооборота, а у нас - был! Следовало принять его и оценить.
Явно под влиянием этого маминого "играйтесь" (вместо "играйте") мы с сестрою и сами изобрели вскоре новое словоупотребление: "живется" вместо "живет". И однажды, вернувшись с улицы, к немалому, видно, удивлению матери, грянули "хором" - прямо с порога - песню нашего собственного изготовления и следующего глубокого содержания (петь размеренно, четко):
Пьяный дурак живется в тряпке!
Пьяный дурак жи-вет-ся в тряпке!
Грянули именно "хором", мощным и торжествующим, так как не понимали ещё, что такое "дуэт", и даже совершенно бесповоротно были убеждены, что вдвоем-то и осуществляется всего успешней могучее хоровое исполнение! Даже не берусь теперь разобраться и рассудить внятно, кто из нас был первый поэт-зачинщик. Скорее всего, мы и сложили-то его "хором" - это произведение, состоящее из единственной, но с жаром повторяемой строчки! И "музыка" у нас тоже была своя ; тоже являлась конечно же результатом внезапного, как нападение, коллективного вдохновения нашего. И этот никем как следует не предвиденный вклад наш в песенно-исполнительское искусство не может сейчас не напомнить мне "Петрушку и вора" - небольшую поэму Ивана Киуру и то место в ней, где Петрушка взывает к вору:
Пой, братец, пой! Искусство душу
Тебе немало облегчит
И всколыхнет моря и сушу, -
Злодеев мира обличит!
И хотя речь тут идёт всего лишь о блатной песенке вора, которую наивный Петрушка воспринимает слишком серьёзно, - что с того?! Ведь главное - энтузиазм! Переходящее, так сказать, знамя энтузиазма, - если уж не исполнительского, то слушательского…
Подобно отцу, мама никак не чуждалась ребячливости, игры, проявлений веселости. И всё, конечно, кончилось тем, что она… подхватила напев (здесь разумею напев "Пьяного дурака"). Скроив себе другое лицо, а голосом - негромко изображая безобразную уличную громкость "исполнения", она оказала-таки поддержку нашему начинанию! Лицо она "сделала" себе, как сейчас помню, нарочно-заспанное, я бы сказала, дерзко-невыспавшееся, взгляд - вызывающей-тусклый и (пользуясь её выражением) рот "кошельком". Московская квартира огласилась разудалыми звуками. Теперь "хором" пел уже не дуэт, а целое трио!
А надобно вам сказать, что в ту эпоху совсем неизвестно было такое явление, как (лишенное истинной детскости и настоящей - честертоновской - Игры) массовое паясничанье взрослых. Мать и отец никогда не паясничали, они были попросту веселы . Они были слишком благовоспитанны для того, чтобы ёрничество и возмутительное немилосердное кривлянье (какое мы видим сегодня вокруг) считать очаровательным и приличным. Не имея к таким вещам никакой охоты и склонности, никогда не разрешили бы они кривляться и детям своим. Обладая хорошим вкусом, оба они отлично понимали разницу между природным артистизмом и развязностью, между безобидным озорством и вульгарностью, между искусством весёлости и эстетикой бесчинств. Но их собственный природный артистизм, но их собственная живость, весёлость, непринуждённость выглядели - при тогдашних формах жизни - точно какой-то одинокий и опасный подвиг. И это вот надо особенно отметить!
Теперь, время спустя (большое довольно время!), я, кажется, начинаю постигать: почему родители мои не нравились ни мелко-среднему преуспевающему обывателю, ни покровительственно рокотавшему совбуру высоких рангов. В обществе свирепствовала тогда ханжеская благочинность, так же, как, впрочем, и коровья мода на светскость. Куды! Даже ещё и на чопорность. Конечно, и то было хорошо, что люди у вас на глазах не кривлялись. Но зато они сильно ломались , то есть необыкновенно важничали! Всё это, разумеется, была только внешность, рваная маска; поминутно падая, весьма плохо прикрывала она образину лукулловых пиров, разнузданных оргий. Но моим родителям от этого было не легче (даром, что они и вообще тут были ни при чем!). Свобода и простота, с какой держались они, пролетарии разэтакие, необеспеченные, всерьез верившие (даже мама!) в великое донкихотское пролетарское счастье впереди, - не могли не приносить им всё новых и новых неудач. Сколько помню, родителями моими всегда были остро недовольны как власть предержащие, так и восторженные прихлебатели оных.
Бесконечная творческая фантазия моей матери распространялась часто и на быт - сказывалась в ухищрениях, применяемых ею к домашнему хозяйству. И нередко скучная житейская польза ("Ему бы пользы всё!.."), приходившая к нам не просто так, а через хитроумную выдумку матери, - тем самым становилась для нас и веселой и праздничной. (В худшем случае - сносной и не такой противной!)
Мы жили на улице Кирова. (Отец и мать, правда, продолжали называть эту улицу по старинке: "Мясницкая".) Жили на четвертом этаже, но мне казалось, что мы располагаемся где-то очень, очень высоко. И я этим была вообще-то довольна. Наша квартира, лишённая вспомогательной площади - (все подсобные службы вынесены были за скобки коммунального житья, в колоссальный тусклый коридор, в общую кухню), - состояла из двух комнат. В светлой, сильно продолговатой задней комнате была наша с сестрой детская, она же и спальня. А в квадратной (и темноватой) другой комнате, снабжённой выходом в широкий мир - в коридор то есть, находилось всё остальное. (Запомнившееся больше всего как папин кабинет.) Подозреваю теперь, что в наших окнах тогдашних… не было форточек! (Или не везде они предусматривались по архитектуре?) Во всяком случае мы, во время нашего самого раннего детства, форточек не видывали. Иначе, с нашей наблюдательностью, мы бы их на всю жизнь запомнили! Не потому ли и Надежде Тимофеевне, нашей матери, для того чтобы "открыть форточку", приходилось отворять всё окно целиком? И даже, кажется, выставлять обе зимние рамы враз - в зимнее время! Чтобы как-то подготовить нас к столь разительной перемене климата в доме, а главное, чтобы не простудить нас, мама придумала следующий фокус. "Вы будете сейчас дома гулять", - обращалась она к нам, детям. Или ещё так: "Сейчас на домашнюю прогулку пойдём". Быстро и решительно она одевала нас тут в тёплые зимние пальто, в тёплые шапки-капоры, обматывала вокруг наших воротников тёплые шарфы ("Шарф ты носишь, как хомут!" - говаривала она в других случаях папе) и даже варежки не забывала всучить нам для завершающего штриха. И только тогда начиналось проветривание, чем-то похожее на тайфун…
Гулять - а дома! Дома, а - гулять! Вначале это было ново, свежо, а при повторениях - всё равно свежо, во всех смыслах свежо! и всегда интересно ! Опять-таки я догадывалась, что не у всех такие порядки, что это только у нас , и (почти ещё подсознательно) гордилась изобретательностью нашего рода, чуждого низости предрассуждений! И вот мы начинали расхаживать вперед и назад по комнате, закутанные, как снеговики, и, вероятно, очень серьёзные, - делая вид, что "гуляем". И в первые минуты было весело (не по-бытовому, а по-событийному!), однако же сравнительно скоро я начинала уставать от какой-то, что ли, малосодержательности и недоконченности приключения, от неизбежного "ну и что", уже видневшегося - так ясно! - в конце "путешествия" нашего. Всё это было, конечное дело, прекрасно, превосходная "дома - а прогулка", но не хватало "изюминки", "соли", "искры", "гвоздя" и "зерна", и "чего-то", а главное - новых, ещё не известных достопримечательностей по сторонам. Не было чего-то, из-за чего стоило пускаться в Путь, и как ни был он быстр, короток, а наскучивал мне ещё быстрее. А ведь и то ещё следовало учесть, что при всей оригинальности наших домашних прогулок их нельзя было назвать даже уютными. Слишком свистало бесприютностью из большого окна в конце длинной, как чулок, детской комнаты; слишком открыто несло морозом, шумело, бубнило и как-то буднично ослепляло изнуряющей белизной бессолнечно-яркого (так мне запомнилось) - дня. Приходилось радоваться, когда мама закрывала окно, и воздух в комнате успокаивался.
Но предпочитала ли я той, до каких-то минут всё же интригующей, домашней прогулке - прогулку уличную, настоящую? Нет, как ни странно! Покуда сестра моя мало-помалу (а лучше сказать, много-помногу) превращалась в неуёмную добровольную бродягу, я, коли случалось выглянуть, выйти в широкий мир, - в тот же миг торопилась убраться восвояси, то есть обратно домой. Далее - ужас и смятение становились моим уделом, если дома шла уборка и мама прогоняла меня опять на улицу! Дело в том, что я сызмалетства была всегда человеком сугубо замкнутым и львиная доля моего "утра жизни", особенно раннего, была буквально отравлена нахальным присутствием во дворе и на улицах - разных "чужих" людей. Моя немыслимая застенчивость, нестерпимая дикость, как сейчас помню, делала для меня заведомо ненавистным всякое проявление внимания взрослых ко мне - на улице. (Почему-то именно - на улице. Дома - не так. Дома благодаря защитному присутствию родителей, а также их смелости, естественности и природному такту, я даже успела привыкнуть к некоторым из наших взрослых гостей.)
Правда, когда я была уж совсем, совсем мала, - меньше копейки, меньше, чем здесь говорится, - тогда я просто не догадывалась, что людей надо бояться. Об этом-то времени сейчас и рассказываю… но уж так получается, что всё забегаю вперед… В описываемый период я всего лишь закладывала фундамент своей невероятной застенчивости на будущее. Но всё-таки была уже где-то на подступах… А предлоги - почему я не хочу на улицу (один другого вдохновенней!) - придумывались как-то сами собой.
То есть они даже не придумывались, а как будто существовали всегда.
- Идите на песок! - приказывала мать и уже вдогонку нам кричала: - Пеките куличи из песка! Играйтесь! Далеко не уходите!
Для игры в песок были у нас даже "формочки", окрашенные снаружи красным, а внутри - натурального деревянного цвета (и даже с завитками бывших сучков), - бочонки, чашки, грубоватые рюмки - и всё для строительства песочных "куличей". Кто не знает нехитрой техники их изготовления?! Захватываете полную форму песку, перевертываете её, но не с воздуха, а к земле впритирку, - и вот вам, пожалуйста, - гладкий, очень красивый кулич… И все же я не любила быть ссылаемой к кому-то там "на куличики". Это казалось мне почти туда ссылкой, "куда Макар телят не гонял"! Ибо счастье пекаря-песочника - в любом смысле - строилось "на песке". Во-первых, из-за ведёрок. Ведь, кроме формочек и совочков, были у нас и ведёрки (железные, по ведру на брата). Голубые, с жёлто-красненькими цветками, на боку нарисованными, и сколько-то даже вместительные. Это, значит, чтобы песок носить. Ну, там, куда-нибудь. Вообще. Таскать и перетаскивать.
Но ведь не зря мы уже обмолвились о непрочности людского счастья. Как часто совочки терялись в песке, либо кто-то бессовестно отбирал их у нас! А чарующие ведёрки выдергивались из наших рук постоянно! (После чего, правда, только и обретали в моих глазах настоящую ценность.) Не помню, как было с формочками, - кажется, грабители их оставляли в покое ввиду почти всегдашней упёртости формы в песок. И потом, эти ярко-красные фетиши в игре были самыми главными и неотъемлемыми - не вдруг-то их у нас выхватишь! Другое дело - все остальные игрушки.
Помню, что за выяснением судьбы наших ведёрок мать даже ходила к соседкам, родительницам охальников-ведрокрадов. Было ли успешным это предприятие, - теперь запамятовала, но здесь была хотя бы какая-то познаваемость. Иное дело - потеря или покража мячей! В связи с ними впечатление глубины пропажи и широты панорамы обиды было гораздо острее и западало в сознание на более долгие времена. Ведёрко - всё где-нибудь там да зацепится. (Это почему-то слегка утешало, даже если ведёрка и не вернуть.) А мяч - он слишком скользкий и гладкий, - укатится - так уж, наверное, за самый горизонт! и ешё дальше… А даже если разыщется - то надолго ли? Иметь его было тревожно. Владеешь им - а всегда как будто не до конца… Ведь сама его форма - укатывающаяся! Так "думала" я. (Но по малости лет конечно же думала не словами, а представлениями , как во сне.)
Итак, выходить на улицу, в мир с игрушкой заранее укатывающейся формы, с игрушкой, заранее как бы замышляющей бегство, - повторю, было очень уж беспокойно. Это был, если не ошибаюсь, не имущественный страх (то есть не за имущество), а какой-то другой… Может быть, страх какой-то несправедливости, начинающей вкрадываться в план судьбы? Или недоразумения, более глубокого, чем кажется при поверхностном взгляде? Мать и отец были так добры к нам, что при всякой потере старой игрушки спешили купить нам новую. Почему же это не утешало? Или так необходим был именно тот, первый мяч? (Особенно, если - мяч ?) Давно заметила, что именно потеря мяча в детстве есть, может быть, лучший образ потерянности самого детства (но это-то нам ещё только предстояло!), а также и образ какой-то особой томительности раннего детства - то скучной, то страшноватой, а иногда даже и грозной. Во всяком случае для меня это было так.
С потерей мяча для меня было связано впечатление глобальности, великой округлости и необъятной (округлой) неуловимости, и отовсюду скатывающейся недоказуемости и ненаказуемости самой идеи воровства. "Глубокие переживания на мелком месте"? Да, но маленькому человеку (здесь я разумею и ребенка, и чаплинского Бродягу) нетрудно впасть в большое преувеличение. С потерей мяча для меня было связано всё, что заочно-дерзко, загоризонтно-враждебно, непонятно и непоправимо, горестно и невозвратно, и вызывает глобальную неутешность. И оттого, что нельзя было узнать и понять - кто вор (хотя иногда я это знала) и где он - за какими дворами, садами и городскими арками? - терялось понятие о том, где начинается, а где кончается Воровство… С пропажею мяча для меня было связано представление о Воровстве до горизонта и за горизонты простирающемся… Да, Воровство казалось не только пронизывающим всю округу, но и всю землю, всё небо! И - до горизонта и за горизонт - простиралась обида…
"Есть отчего в отчаянье прийти", - как сказал бы Ростан. Но маленький человек вынослив (не то что большой!). И сила, взявшаяся меня спасать, заодно сослужила мне и другую службу… (если это была служба, а не новый ущерб). То есть, вероятно, потеря мячей в детстве была связана с самым первым моим (и долгое время - лишь подсознательным) стихотворным замыслом. (До того ль первым, что, подозреваю, первей даже, может быть, и самого "Дурака, живущегося в тряпке", - вышеописанного однострочного произведения двух авторов, в котором я имею долю по крайней мере на целую половину строки!) Повторю: в малолетстве я не могла знать, что это у меня насчет мячиков - замысел , - тогда это была просто череда горестей. Но через много лет (а именно - к середине 50-х) они стали складываться в большую поэму "о не вернувшемся мяче" - из трех частей: I. "Мяч, укативший в будущее", II. "Мяч, укативший в прошлое" (то есть - обратно в детство) и III. "Мяч, оставшийся в небе".
Увы! Поэму, долго незрелую, до сих пор докончить не удалось. Но в продолжение многих и многих лет я, как-то невольно, - как железо к магниту, - всё возвращалась и возвращалась к теме потерянного мяча, - возвращалась и в стихах, и в прозе… Даже иногда в… интервью! Но в книги (а конкретно - в "Ласточкину школу") вошло только одно стихотворение с мячом: "За санаторием, что скован "мёртвым часом"" 1969 года:
…Не бойся странности, в душе хранимой свято,
Не бойся лестницы, с которой вниз когда-то
Скатился красный мяч, и укатился он
Туда, где страх весны…
(Кстати, единственный жанр, в котором - внутри которого - дозволено, я думаю, цитировать собственные стихи, это жанр мемуарный. В других случаях это, наверное, было бы не очень скромно, но в мемуарах бывает даже необходимо. Особенно если сильно придется к слову! Или… если в памяти у тебя застряли подсказанные прошлым опытом соображения будущей безопасности… Опасность в том, что иной твой стих могут "переосмыслить", а проще говоря, - переврать! Между тем, как ни мало ты ценишь свой стих, - ведь что-то в нем для тебя есть, или было, - а здесь тебе предоставляется, быть может, первый и последний случай добыть его из недр полузабвения вместе с приставшей к нему почвой - обломком его истинной предыстории! Иди же на это, поскорее цитируй собственные стихи, какие ни есть… Если не хочешь, конечно, чтобы кто-то другой, совсем неожиданный, вдруг начал тебе рассказывать: как, почему, где, зачем и в какой обстановке у тебя они возникли!)
О людях, занятых, по его мнению, пустым делом или пустым разговором, отец обычно говорил: "Они обсуждают внутреннее содержание футбольного мяча!" Боюсь, что и я обсуждаю на этих страницах нутро мяча! - разве что не футбольного. Однако же я до такой степени уже в этой теме увязла, что… не вижу возможности выбраться из неё сразу. (Кстати, мой муж, поэт Иван Киуру, называл это так: "Завертеть всё остальное вокруг чего-нибудь одного" .)
"Завертевши" вокруг мяча почти всё остальное, сошлюсь на то, что ведь и вся наша планета была когда-то не больше детского мячика! Покуда, вертясь и вращаясь, не навертела она на себя и "всё остальное", в том числе и всех нас, передвигающихся по её терпеливой поверхности. Нас - горюющих, воюющих, ворующих и опять горюющих, и ворующих снова… И, словом, как сказал - опять-таки - Ростан:
… в бильбоке ему попался
В конце концов весь шар земной.
Но… это-то уже не про нас. Я не знаю, существуют ли вообще дети, которые на одних находках воспитаны. Если так, то это были не мы. Что до нас, то мы росли, воспринимая детство как страну потерянных вещей.