Достоевский - Людмила Сараскина 17 стр.


Литературное поведение еще не начавшего серьезно писать Достоевского удивительным образом было лишено той самой "неги шекспировских мечтаний", которой корил его опекун. Скорее, тут виделись ростки молодого и очень непрактичного авантюризма. "Судьба благословила меня идеею, предприятием, назови, как хочешь. Так как оно выгодно донельзя, то спешу тебе сделать предложение участвовать в трудах, риске и выгодах", - торопился порадовать он брата. Предприятие выглядело весьма заманчиво: втроем (с братом и бывшим товарищем по училищу О. П. Паттоном) нужно было перевести "Матильду", роман Эжена Сю, только что взволновавшего русского читателя авантюрными "Парижскими тайнами". Учитывая, что Е. Н. Серчевский, начавший два года назад переводить роман, успел опубликовать только малую часть, имело смысл перехватить инициативу. "Мы разделяем перевод на 3 равные части и усидчиво трудимся над ним. Рассчитано, что ежели каждый может переводить по 20 страничек Bruxell-ского маленького издания "Матильды", то к 15 февраля кончит свой участок. Переводить нужно начисто... По мере выхода перевода он будет цензорован. Паттон знаком с Никитенко, главным цензором... Чтобы напечатать на свой счет, нужно 4500 руб. ассигнациями. Цены бумаги, типографии нами узнаны".

Ему нравилось ощущать себя профессионалом - договариваться о печатании тиража, обсуждать стоимость одного экземпляра, просчитывать наиболее выгодные способы реализации издания. Ему казалось, что успех обеспечен - роман разойдется, тираж покроет все издержки печати и на руках останется чистый барыш. Нечего и говорить, что затея (или, как называл ее сам предприниматель, афера) с треском провалилась - из-за "странных обстоятельств" с третьим переводчиком, обещавшим, но не давшим начальный капитал для издания. "К крайнему прискорбию моему, бесценный друг мой, - писал Ф. М. брату, - скажу тебе, что дело, кажется, не пойдет на лад; - и потому прошу тебя повременить до времени и не переводить далее, доколе не получишь, милый мой, от меня более верного уведомления..."

Провал предприятия Достоевского не обескуражил. Рождались новые дерзновенные проекты, и Ф. М. все так же прилежно изучал типографское дело (бумага, шрифты, полоса набора), знакомился с издателями и так азартно агитировал брата поддержать новое "несомненное" начинание, будто до этого им удалось хоть одно из них. Успех - неизбежен, а неудача - случайна, считал он; когда же один за другим сорвались перевод "Дона Карлоса", издание всех переводов Шиллера, перевод романа Жорж Санд "Последняя Альдини" (заканчивая работу, Ф. М. обнаружил, что его опередили), так и сказал:

"Случился со мной один неприятный случай... Суди же о моем ужасе - роман был переведен в 1837 году" (в 1838 году "Библиотека для чтения" поместила его сокращенный пересказ).

Однако среди арифметических подсчетов ("бумага плюс обертка плюс печать"), между восклицаниями, все еще полными энтузиазма ("за успех ручаюсь головой", "малейший успех - и барыш удивительный"), рядом с сообщениями о разбогатевших конкурентах ("Отчего Струговщиков уже славен в нашей литературе? Переводами... нажил состояние") как-то затерялись, а потом вышли наружу две удивительные новоcти - одна за другой. Собственно, даже и не новости, а так, безделки, о которых Достоевский сообщал брату задним числом, мельком, едва ли не в постскриптуме. Ибо, пока оборачивалась "афера" с Эженом Сю, и еще до "ужаса" с романом Жорж Санд, случилась первая неожиданность. "Нужно тебе знать, что на праздниках я перевел "Евгению Grandet" Бальзака (чудо! чудо!). Перевод бесподобный. Самое крайнее мне дадут за него 350 руб. ассигнациями. Я имею ревностное желание продать его, но у будущего тысячника нет денег переписать; времени тоже", - и Достоевский просил у брата 35 рублей на переписку.

Пока Ф. М. уговаривал Михаила переводить всего Шиллера, ожидал отставки, выяснял отношения с опекуном, произошло (в сентябре 1844-го он писал об этом осторожно и мимоходом) нечто и впрямь из ряда вон выходящее. "У меня есть надежда. Я кончаю роман в объеме "Eugе'nie Grandet". Роман довольно оригинальный. Я его уже переписываю, к 14-му я наверно уже и ответ получу за него. Отдам в "Отечественные записки". (Я моей работой доволен.) Получу, может быть, руб. 400, вот и все надежды мои. Я бы тебе более распространился о моем романе, да некогда (драму поставлю непременно. Я этим жить буду)... Я чрезвычайно доволен романом моим. Не нарадуюсь. С него-то я деньги наверно получу, а там...".

Впервые в жизни наряду с мечтами, прожектами и отвлеченной верой в себя появилось реальное сочинение. С ним он и шагнет в большую литературу, определившись не как драматург и даже не как переводчик, а как романист.

В том упорном молчании, каким Достоевский обставил писание первого романа - ни полслова о планах и намерениях, ни строчки о ходе работы, - таилось, скорее всего, суеверное желание спрятать от посторонних глаз (даже от брата!) своих первенцев, Макара Девушкина и Вареньку Доброселову, заслонить их до времени декорациями шиллеровских и жоржсандовских сочинений, которые он хотел взять для перевода. Вряд ли он сам мог бы тогда объяснить, почему на фоне романтических героев и поэтических героинь из тех громких книг, которые волновали воображение, пригрезилась ему эта пара сирых горемык - немолодой чиновник-письмоводитель и живущая по соседству бесприданница-сирота. Кажется, чтото менялось и в самом чтении. Книги, опыт писателей переставали быть источником романтических восторгов и исподволь становились вполне практическим пособием для собственного творчества. В разгар работы над "Бедными людьми" Достоевский в письме брату сообщил: "Ты, может быть, хочешь знать, чем я занимаюсь, когда не пишу, - читаю. Я страшно читаю, и чтение странно действует на меня. Что-нибудь, давно перечитанное, прочитаю вновь и как будто напрягусь новыми силами, вникаю во всё, отчетливо понимаю, и сам извлекаю умение создавать".

Извлекаю умение создавать - такова была новая читательская установка теперь уже не только читающего, но и пишущего Достоевского. Работа над "Бедными людьми", романом, который автор сначала "закончил" (ноябрь 1844-го), затем "вздумал весь переделать: переделал и переписал" (декабрь 1844-го), потом "начал опять снова обчищать, обглаживать, вставлять и выпускать" (февраль 1845-го), - эта работа, перемежавшаяся с напряженным чтением и перечитыванием книг, довершила процесс превращения Достоевского-читателя в Достоевского-писателя. "Брат, в отношении литературы я не тот, что был тому назад два года. Тогда было ребячество, вздор. Два года изучения много принесли и много унесли".

Обе новости - и перевод, и роман - стали "вещественными", а не "пузырными" фактами бытия начинающего литератора. Оказалось, что его вращение около литературы ("Мы обегали всех книгопродавцев и издателей") было не досугом графомана, а вполне рабочим интересом пишущего человека, самостоятельно пробивающего себе дорогу. Ф. М. обнаружил, что профессия литератора требует не только умения создавать, но и сноровки находить издательское прибежище своему созданию. Убеждение, что готовая вещь подразумевает немедленную публикацию, выработалось у него с первых шагов на писательском поприще - так что он пытался договариваться о печатании еще не написанной вещи. "Я пошел к Песоцкому и Межевичу. Канальи жмутся. О помещении в своем журнале всего Шиллера и думать не хотят; они не постигают хорошей идеи, они спекулируют. Отдельно "Разбойников" взять не хотят, боятся цензуры... Подожди, к нам как мухи налетят, когда в руках наших увидят переводы. Не одно будет предложение от книгопродавцев и издателей. Это собаки - я их несколько узнал". Речь шла о журнале, где он хлопотал о переводах брата и где суждено было появиться его первой публикации.

"Репертуар русского и Пантеон всех иностранных театров", ежемесячный театральный журнал, выходивший в Петербурге, едва ли не каждый год уточнявший свое название ("Репертуар русского театра", "Пантеон русского и всех европейских театров", "Репертуар русского и пантеон иностранных театров") и менявший своих редакторов (Ф. А. Кони, Ф. В. Булгарин, В. С. Межевич, И. П. Песоцкий и др.), в летних номерах 1844 года поместил "Евгению Гранде" в переводе Ф. М. Достоевского на условиях анонимности переводчика и с досадными редакционными сокращениями. Неизвестно, получил ли переводчик ожидаемый гонорар, но, кажется, никаких новых предложений ему не последовало и, как мухи, издатели не налетели.

Тем не менее это была удача. Дебют Достоевского в амплуа переводчика стал благодарной данью домашнему воспитанию и полученному образованию - обязательным языковым урокам от француза Сушарда и именинным французским приветствиям; строгой отцовой латыни - гимнастике ума, средству развития интеллекта, ключу к пониманию европейских языков; пансиону Чермака, где, сверх расписания, добродушный надзиратель-гувернер m-r Манго, бывший барабанщик наполеоновский армии, говоривший на правильном французском, много и мастерски читал с воспитанниками; Инженерному училищу, где Ф. М. мог совершенствовать свои языковые способности; увлеченному чтению французских авторов и дружескому общению, например, с Григоровичем, для которого французский был первым (от матери-француженки) родным языком.

Факт удачи с переводом сочинения именно Бальзака тоже относился к разряду высшей справедливости. "Бальзак был любимым нашим писателем; говорю: "нашим" потому, что мы оба одинаково им зачитывались, считая его неизмеримо выше всех французских писателей", - вспоминал Григорович, имея в виду и себя, и Достоевского. "Почти весь Бальзак" был прочитан в Петергофе, в учебном лагере, и произвел на семнадцатилетнего кондуктора роты застрельщиков неизгладимое впечатление, оставшееся неизменным на всю жизнь.

Выбором "Евгении Гранде", романа, изданного во Франции еще в 1833-м и выдержавшего несколько изданий (хвалебная рецензия была напечатана в "Библиотеке для чтения" за 1835 год), Ф. М. попал в точку, избежав конфуза, случившегося с жорж-сандовским сочинением: за десять лет русского перевода бальзаковского романа так никто и не сделал, и Достоевский вошел в историю литературы уже тем, что стал первым переводчиком "Евгении Гранде" на русский язык. Неизвестно, видел ли Ф. М. Бальзака воочию, когда летом 1843-го его кумир побывал в Петербурге, посещал, встречаемый овациями, концерты и театральные представления в Павловске и Петергофе, о чем восторженно писала русская пресса; но если и не видел, то вряд ли мог не слышать и не читать о петербургском вояже любимого романиста, и это обстоятельство тоже могло подстегнуть переводческий азарт дебютанта. Условно говоря, Бальзак благословил своего преданного читателя рискнуть - и риск был оправдан.

Л. П. Гроссман, изучая русский перевод "Евгении Гранде" и испытывая непреодолимую антипатию к отцу переводчика, соблазнялся мыслью о его сходстве с папашей Гранде и называл М. А. "старым скупцом, дрожавшим над сломанными ложками, видевшим воров во всех окружающих и совмещавшим, подобно герою Бальзака, сентиментальность с жестокостью". Вряд ли, однако, роман о богатой невесте-провинциалке и ее отце, безжалостном скряге и корыстолюбце, вызывал у переводчика какие-то личные ассоциации: бочар-простолюдин, скупавший за бесценок конфискованные церковные владения (виноградники и фермы), наживший миллионы франков, и образованный медик-отец, учивший сыновей бережливости, боявшийся разорения и таки разорившийся под конец жизни, - какое неоправданное сближение! Впрочем, на отсутствие "каких-либо доказательств" своей мысли (кроме употребления стариком Гранде слова "жизнёночек" из писем отца писателя к его матери) указал и сам Гроссман - ведь очень скоро это редкое словечко войдет в лексикон Макара Девушкина: "Спешу вам сообщить, жизнёночек вы мой, что у меня надежды родились кое-какие..."

Перевод Бальзака стал для начинающего литератора серьезной школой мастерства. "Учить характеры могу из писателей, с которыми лучшая часть жизни моей протекает свободно и радостно", - признавался Ф. М. в 1839-м, и, конечно, в первую очередь это относилось к французскому классику. Бальзак полностью отвечал той задаче, которую ставил себе молодой Достоевский - изучать человека и жизнь. Перевод текста - это внимательное, дотошное чтение; но переводчик-дебютант, стараясь избежать буквализма, пытался совместить точность оригинала с новым художественным воплощением (как заметила В. С. Нечаева, сличавшая французский текст и перевод, "почти каждую фразу Достоевский начинает по Бальзаку, но в его переложении она усложняется, обрастает новыми образами, новыми признаками образов, и бальзаковский текст тонет в плоти, которой одевает его Достоевский"). Углубление смыслов, обогащение бытовой палитры бальзаковского романа, усложнение психологии героев, обретавших повышенную эмоциональность речи и драматичность (порой даже мелодраматичность) переживаний, - таким путем шел Достоевскийпереводчик.

И все же верный кусок хлеба, который со временем вполне мог бы кормить "литературного пролетария", задержись он в переводческом цехе ("И с французского переводчик может быть с хлебом в Петербурге, да еще с каким"), был оставлен. Переводческий труд, обязывающий держаться рамок оригинала, сковывал потенциал сочинителя, жаждавшего гораздо больших степеней свободы, чем было дозволено на пространствах чужого романа. Зато работа по перечитыванию, переписыванию, обдумыванию каждого слова и оборота речи, выработка манеры повествования, техники диалогов и монологов, искусство создания художественного текста на родном языке разожгли творческий аппетит, высвободили перо из пут нерешительности и неуверенности.

Очередь была за романом собственного сочинения. После Бальзака, которым Достоевский овладел не только как читатель, но и как переводчик, писать "свое" было уже не так страшно.

Глава четвертая
РОЖДЕНИЕ ПИСАТЕЛЯ ИЗ ЧИТАТЕЛЯ

Впечатления для романа. - Герои-сочинители. - Искушения Девушкина. - Вероломство славы. - Хроника прорыва. - Великая минута. - "Новый Гоголь!" - Энтузиазм Белинского. - Среди "своих". - Сто тысяч курьеров. - Хвала и хула

Спустя три десятилетия после дебюта, имея за плечами "Преступление и наказание", "Идиота", "Бесов" и готовясь к "Подростку", Достоевский записал на полях черновой тетради формулу, которую вывел из своей писательской практики:

"Чтобы написать роман, надо запастись прежде всего одним или несколькими сильными впечатлениями, пережитыми сердцем автора действительно. В этом дело поэта. Из этого впечатления развивается тема, план, стройное целое. Тут уже дело художника, хотя художник и поэт помогают друг другу и в этом и в другом - в обоих случаях". Судя по первому роману, формула была безотчетно использована писателем уже тогда.

Рождение писателя из читателя - одна из волнующих загадок, равная чуду и тайне рождения новой жизни. Тот факт, что чаемое превращение может и не случиться, что писатель, потенциально присутствующий в каждом читателе, может так никогда и не реализоваться, сообщает этой тайне особую притягательность. Соблазн творчества, потребность в самовыражении, которая видится каждому читателю в сочинительстве, трудный путь, чаще всего безотрадный, а то и плачевный, приносящий куда больше потерь, чем обретений, - эта Голгофа литературного честолюбия и была, кажется, сильнейшим впечатлением, заставившим молодого Достоевского взяться за перо. Это впечатление вошло в плоть и кровь его первого романа - который, как ему первоначально казалось, он писал ради заработка ("На что мне тут слава, когда я пишу из хлеба?").

Вспоминая в семидесятые, как он жил, выйдя в отставку из инженеров, "сам не зная зачем, с самыми неясными и неопределенными целями", как "начал вдруг "Бедных людей", первую повесть, до тех пор ничего еще не писавши", Ф. М. призна'ется: "Писал я их с страстью, почти со слезами - "неужто всё это, все эти минуты которые я пережил с пером в руках над этой повестью, - всё это ложь, мираж, неверное чувство?" Но думал я так, разумеется, только минутами, и мнительность немедленно возвращалась". В марте 1845-го роман как будто был закончен. Автор отнес рукопись в цензуру, но тут же забрал назад: цензоры, заваленные работой, требовали месяц и больше. Возникла и тут же погасла мысль о журналах. "Пустяки. Отдашь да не рад будешь. Во-первых, и не прочтут, а если прочтут, так через полгода. Там рукописей довольно и без этой. Напечатают, денег не дадут. Это какая-то олигархия... Отдавать вещь в журнал значит идти под ярем не только главного maTtre d’h^tel’я, но даже всех чумичек и поваренков, гнездящихся в гнездах, откуда распространяется просвещение. Диктаторов не один: их штук двадцать".

Так и не пристроив роман в марте, он сообщал брату: "Я до сей самой поры был чертовски занят. Этот мой роман, от которого я никак не могу отвязаться, задал мне такой работы, что если бы знал, так не начинал бы его совсем. Я вздумал его еще раз переправлять, и ей-богу к лучшему; он чуть ли не вдвое выиграл. Но уж теперь он кончен, и эта переправка была последняя. Я слово дал до него не дотрогиваться". Его "до дурноты, до тошноты" мучила судьба непристроенной рукописи, а с ней и свое собственное положение ("Часто я по целым ночам не сплю от мучительных мыслей"). Он стоял перед выбором - печатать роман отдельным изданием на свой страх и риск или обратиться к журналам и отдать рукопись за бесценок. Но о романе безвестного автора надо ведь как-то объявить, а любой книгопродавец, "алтынная душа", не станет компрометировать себя рискованной рекламой. Оставались, при всей неприязни, журналы, лучше всего "Отечественные записки": все же тираж 2500 единиц, читателей раза в четыре больше. "Напечатай я там - моя будущность литературная, жизнь - всё обеспечено. Я вышел в люди... Нужно хлопотать. Есть у меня много новых идей, которые, если 1-й роман пристроится, упрочат мою литературную известность".

Первый роман должен был выполнить несколько задач. Вопервых, выкупить автора из долговой кабалы и решить дело с квартирой - нынешняя была дорога и устраивала лишь тем, что хозяин не беспокоил по полгода. Во-вторых, он должен был составить автору имя. В-третьих, освободить от поденщины: "Как бы то ни было, а я дал клятву, что коль и до зарезу будет доходить, - крепиться и не писать на заказ. Заказ задавит, загубит всё". В-четвертых, помочь брату в печатании переводов: "Устрой я роман, тогда Шиллер найдет себе место".

Автор думал о возможном провале как о катастрофе. "Если мое дело не удастся, я, может быть, повешусь" - это если роман не будет замечен и не даст никакого заработка. "А не пристрою романа, так, может быть, и в Неву. Что же делать? Я уж думал обо всем. Я не переживу смерти моей idе'e fixe" - этот исход виделся в случае, если роман никто не напечатает. Однако обеспечить дебют и сделать автору имя мог только сам роман. Достоевский это понимал и писал брату, что романом "серьезно доволен" как вещью "строгой и стройной", несмотря на "ужасные недостатки". Все могло повернуться и так и этак.

В мае 1845-го "Бедные люди" были переписаны набело.

Назад Дальше