Соблазнительная идея о полезности гения открывала богатейшие - много шире дозволенных рамок и классовых условностей - возможности для изучения творческого наследия Достоевского. Шанс приспособить опасного классика для социалистической культуры продержался вплоть до 1990-х годов и стал идейным фундаментом Полного академического собрания сочинений в тридцати томах (1972-1990), уникального издания, непревзойденного по качеству филологической подготовки и по сей день. В редакционном предисловии отмечались важнейшие черты наследия Достоевского, которые являются "достоянием передовых, демократических и социалистических сил", несмотря на свойственные ему как человеку и писателю "многочисленные, исторически обусловленные ошибки и заблуждения". Среди этих черт - гуманизм, острое чувство справедливости, вера в русский народ, который "своим братским примером поможет другим народам в общем движении человечества к свободе и счастью". "Эти предвидения Достоевского претворила в жизнь Великая Октябрьская социалистическая революция", - утверждали редакторы издания. Даже если эта фраза была сплошь ритуальной, обойтись без нее для такого рискованного предприятия, как полный Достоевский, в ту пору все еще не представлялось возможным. Советская пропаганда всегда рекомендовала обращаться к Достоевскому как к умелому оппоненту капиталистического строя, борцу с официальной религией, критику радикального либерализма и утопического мелкобуржуазного социализма. Считалось, что знать Достоевского необходимо, особенно для тех, кто занят борьбой на идеологическом фронте. Достоевскому вменяли обязательства, которых сам он на себя никогда бы не взял.
...А марксистская критика 1930-х, понимая, что одним только творчеством никак не обойтись, предложила даже и ракурс, в котором следовало рассматривать личность писателя, его жизнь и судьбу. "Все его повести и романы - одна огненная река его собственных переживаний. Это - сплошное признание сокровенного своей души. Это - страстное стремление признаться в своей внутренней правде... Достоевский тесно связан со всеми своими героями. Его кровь течет в их жилах. Его сердце бьется во всех создаваемых им образах. Достоевский рождает свои образы в муках, с учащенно бьющимся сердцем и с тяжело прерывающимся дыханием. Он идет на преступление вместе со своими героями. Он живет с ними титанически кипучей жизнью. Он кается вместе с ними. Он с ними, в мыслях своих, потрясает небо и землю. И из-за этой необходимости самому переживать страшно конкретно все новые и новые авантюры он нас потрясает так, как никто".
Так "архискверный" Достоевский получил в Стране Советов право на биографию.
* * *
Первый биограф Достоевского, профессор Санкт-Петербургского университета Орест Федорович Миллер, приступивший к сбору материалов для жизнеописания сразу же после смерти писателя, жаловался на равнодушие и неотзывчивость лиц, близко знавших покойного, хранивших его письма, но не торопившихся их обнародовать. "Смелости не хватает назвать настоящим жизнеописанием то, что может образоваться от приведения в порядок имеющегося теперь материала. Слишком много еще ощущается различных пробелов, пополнить которые зависит от доброй воли тех, кто, должно быть, считает письма Достоевского или же свои воспоминания о нем своею частною собственностью... Хотя жизнеописание Достоевского еще невозможно в своем настоящем смысле, - удерживать под спудом накопившийся уже материал было бы, в свою очередь, со стороны собирателей присвоением себе общественной собственности. Пусть только публика смотрит на то, что представляется ей на этих страницах, как на свод материалов - не более".
И в самом деле, прижизненная критика - и революционно-демократическая, и умеренно-консервативная, и религиозно-философская - биографией Достоевского не занималась, как не занимался ею вообще почти никто до революции. Интерпретаторы творчества писателя были поглощены острой мировоззренческой борьбой. Вокруг имени классика сталкивались личности, группы, направления, партии. Идеологи самых разных течений русской и европейской мысли готовы были видеть в нем своего предтечу - или своего непримиримого врага. В течение четырех предреволюционных десятилетий ревдемовская критика упрекала Достоевского в злобной и лживой клевете на прогрессивные общественные движения. Радикальные публицисты (П. Н. Ткачев, Н. К. Михайловский, П. Л. Лавров, Г. И. Успенский) настойчиво подчеркивали: Достоевский нарушил правду жизни, выдав часть за целое. Мы, революционеры, не такие, какими изобразил нас Достоевский. Не мы являемся прототипами бесов, выведенных в его романах. Те, которых имел в виду Достоевский, не имеют с нами ничего общего. Для критики этого типа Достоевский, по утверждению Н. А. Бердяева, "был совершенно недоступен, у нее не было ключа к раскрытию тайн его творчества". Не было у них поползновений и к раскрытию тайн его личности.
Однако и мыслителей иного духовного склада, считавших себя учениками Достоевского, интересовал не столько писатель в его человеческом измерении, сколько то, обрел ли учитель истину или остался накануне истины - о Христе и Антихристе, о русском народе и его судьбе. "На чью сторону стал бы Достоевский, на сторону революции или реакции? Неужели и теперь не почувствовал бы дыхания уст Божиих в этой буре свободы? Неужели и теперь не отрекся бы от своей великой лжи для своей великой истины?" - такая мысль занимала в 1906 году Д. С. Мережковского, сильно полевевшего в разгар первой русской революции. Автор монументальной книги "Толстой и Достоевский" отрекался от того, чем дорожил создатель "Карамазовых": "Если бы он увидел то, что мы сейчас видим, - понял ли бы, что православие, самодержавие, народность, как он их разумел, не три твердыни, а три провала в неизбежных путях России к будущему? Она пошла туда, куда он звал, к тому, что он считал истиной. И вот плоды этой истины. Россия уже не "колеблется", а падает в бездну".
Крупнейшие русские философы - К. Н. Леонтьев, В. В. Розанов, Н. А. Бердяев, Вл. С. Соловьев, С. Н. Булгаков, Вяч. И. Иванов, Д. С. Мережковский, Л. И. Шестов, С. Л. Франк и другие представители русского культурного ренессанса из тех, кто считал Достоевского "ушедшим вождем и богатырем духа",- сформулировали центральные темы независимого и неподцензурного спора о Достоевском, но никогда не занимались проблемами биографии писателя, которого в своем кругу интимно называли "Федор Михайлович". Он интересовал их не столько в полноте жизни, сколько в полноте мысли - как пророк нового христианства, как глашатай русской мессианской идеи, как гениально прозорливый современник, во многом угадавший пути и судьбы России. Показательно, что Вл. Соловьев, связанный с Достоевским близким знакомством, писал: "В трех речах о Достоевском я не занимаюсь ни его личной жизнью, ни литературной критикой его произведений. Я имею в виду только один вопрос: чему служил Достоевский, какая идея вдохновляла всю его деятельность?"
Спустя тридцать лет после кончины писателя один из самых зорких его истолкователей В. В. Розанов вспоминал, как еще студентом услышал скорбную весть о смерти кумира.
""Достоевский умер", - и значит, живого я никогда не могу его увидать? и не услышу, какой у него голос! А это так важно: голос решает о человеке все... Не глаза, эти "лукавые глаза", даже не губы и сложение рта, где рассказана только биография, но голос, то есть врожденное от отца с матерью, и, следовательно, из вечности времен, из глубины звезд..." Однако речь в статье все равно шла об истинности тона: "Он говорил, как кричит сердцевина моей души".
Личность Достоевского, писал годом раньше русский философ В. Ф. Эрн, высится над всеми его творениями, "остается неисчерпанной, хранящей по-прежнему тайну, которую не могут вместить никакие слова и намекнуть на которую может только слово поэта или художника...". "Мало знать, - утверждал Эрн, - что написали и что сказали Гоголь, Достоевский или Соловьев, нужно знать, что' они пережили и как они жили. Порывы чувства, инстинктивные движения воли, выраставшие из несказанной глубины их молчания, нужны не для простого психологического истолкования их личности (так сказать, для полноты биографии), а для углубления в "логический" состав их идей". Неразрывность личности и слова Достоевского понималась русской философской мыслью, для которой персонализм имел не случайный, а сущностный характер.
* * *
Так случилось, что "Материалы для жизнеописания Достоевского" О. Ф. Миллера, включавшие устные рассказы, записки и воспоминания лиц, близко знавших писателя, стали основой для всех последующих биографий Достоевского и надолго сохраняли значение первоисточников. Предостерегая будущих биографов от ложных шагов, Миллер сделал специальную оговорку: "Романами Достоевского, как источником для его биографии, можно пользоваться только с величайшей осторожностью". Ложных (порой заведомо ложных, нарочитых и измышленных) шагов будет сделано в многочисленных жизнеописаниях Достоевского за минувшие десятилетия немало - соблазна отыскать в жизни писателя те самые скелеты, что прятались в шкафах его героев, избежали немногие.
Впрочем, выдающийся пражский филолог А. Л. Бем, труды которого составили эпоху в изучении Достоевского, придерживался совсем иного подхода к биографии писателя. Личность этого гения, полагал ученый, можно постичь только через его произведения, в которых течет глубинный ток жизни.
"Перед биографом Достоевского становится трудная задача, которая по силам лишь человеку с большой психологической интуицией, - воссоздать духовный облик Достоевского на основании отражения его индивидуальности в объективных данных его творчества. Не объяснение творчества через познание жизни, а воссоздание жизни через раскрытие творчества - вот путь к познанию тайны личности Достоевского".
Бем писал о чувстве неудовлетворенности, которое возникает у всякого, кто изучает источники биографии Достоевского, и заставляет разыскивать то скрытое в его жизни, что необходимо найти и расшифровать. То главное, что могло бы дать ключ к личности писателя, остается неуловимым. "Как-то так случилось, что величайший из русских писателей даже ко дню столетия своего рождения остался без биографии. Ведь всё то, что мы знаем о жизни Достоевского, так мало прибавляет к тому, что мы знали о нем тогда, когда ничего, кроме произведений его, не читали... Не расширение знания выносим мы от знакомства с его жизнью, а чувство непостижимой загадки. Точно вокруг Достоевского составился какой-то заговор, который имел целью скрыть от нас именно то, что бросило бы луч света в темное царство внутреннего мира писателя".
Загадка имела для Бема внешние объяснения: чрезмерная замкнутость Достоевского, который не любил много говорить о себе и привлекать к себе внимание; ложная скромность его ближайших друзей, которые, оставляя записки и воспоминания, многое скрыли от глаз читателя; органическое непонимание даже самыми близкими людьми тех "глубин сатанинских", которые были ведомы душе Достоевского. Бем прямо укорял вдову писателя А. Г. Достоевскую в сознательном сокрытии чрезвычайно важных моментов жизни ее великого мужа из боязни замутнить его образ, бросить тень на его личность. "Чувство ложное, потому что не праздное любопытство к интимным сторонам жизни писателя влекло к его изучению, а непреодолимая потребность понять его во всей его сложности и противоречивости. Мы давно знали, что наследие Достоевского хранит много для нас неожиданного, но наследие это тщательно охранялось женою писателя, ныне покойной, Анной Григорьевной. Кое-что начинает проникать в печать; так, воспоминания дочери писателя, Любови Достоевской, вводят ряд очень любопытных фактов, до сих пор вовсе не известных... Но все же и сейчас (Бем писал это в 1923 году. - Л. С.) Достоевский "писатель без биографии"".
...Много воды утекло с тех пор: все, что было найдено и обнародовано, открыто и предано гласности, написано и напечатано, дает твердое основание считать, что тезис "Достоевский - писатель без биографии" уже совершенно устарел. Сборники документов, хронологии и летописи, энциклопедии, монографические труды, новейшие штудии о предках и потомках писателя, сведения о людях, окружавших его в местах постоянных и временных пребываний, а также фотографические описания этих мест и даже беллетристические сочинения, использующие интерес к великому имени, стали строительным материалом для грандиозного здания под названием "Жизнь и судьба Достоевского".
Можно, конечно, говорить о белых пятнах, о непроясненных обстоятельствах, об утерянных рукописях и пропавших письмах, которые, будь они найдены, пролили бы новый свет... Но даже самая полная фактическая картина, даже самая подробная хронология, где расписаны каждый день и час, все равно оставили бы место для вопросов и размышлений, издавна волновавших воображение каждого, кто прикасался к Достоевскому.
Так, Мережковского тревожил "смущающий" вопрос - было ли в реальной жизни писателя все то страшное и жестокое, что заполнило его романы? И в чем причина неодолимой потребности Достоевского-художника исследовать самые опасные и преступные бездны человеческого сердца? "Мог ли он все это узнать только по внешнему опыту, только из наблюдений за другими людьми? Есть ли это любопытство только художника? Конечно, ему самому не надо было убивать старуху, чтобы испытать ощущение Раскольникова. Конечно, тут многое должно поставить на счет ясновидения гения; многое - но всё ли?"
"Нет ли органического порока в самой жизни Достоевского, который навсегда замыкает путь к его личности через изучение его биографии? - настойчиво вопрошал Бем. - Мы подходим к ответу на "смущающий" вопрос. Да, написанное Достоевским есть отражение его подлинного опыта, но этот опыт далеко не всегда находит себе выражение вовне, в фактах его жизни. Он жил внутри себя и внутри проделывал свой жизненный путь. Здесь были свои вершины моральных достижений, но здесь же были и неизведанные глубины человеческих провалов, "седьмое хрустальное небо" и бездна греха содомского. Конечно, подземные потоки иногда бурно прорывались наружу, но эти прорывы Достоевский тщательно скрывал, и следы их можно отыскать лишь в его произведениях... Жизнь, и святая и преступная, шла внутри и создавала свой странный фантастический мир".
Что заставляло Достоевского искать в окружающем мире самое трудное, бедственное, беспросветное? Являлось ли его творчество той освобождающей, исцеляющей силой, которая спасала художника, давала выход его внутренним напряжениям и духовным надрывам - или, напротив, творческая фантазия будила дремлющие силы судьбы, провоцировала их и со всей яростью обрушивала на художника? Было ли внешнее бытие писателя отделено непроницаемой стеной от романной действительности, той самой, где царил "реализм в высшем смысле"? Или граница между ними была зыбкой, мерцающей, подвижной, неуловимо менявшейся? Где истоки его невероятной искренности, его потрясающей жизненности, переступающей порой "за черту" искусства?
Не раз было отмечено, что Достоевский дробит свое "я", отождествляя разные стороны своей личности и своей психики с разными же персонажами (и даже отдает свое имя и свои излюбленные идеи персонажам заведомо негативным). Возможно ли собрать воедино все части "я" Достоевского? Или эта заманчивая задача невыполнима в принципе, поскольку собранные вместе "я" не составят цельный образ, а создадут нечто карикатурное, измышленное, далекое от всякой реальности? Почему Достоевский наградил своей "священной болезнью"(Достоевский так описал болезнь князя Мышкина: "В эпилептическом состоянии его была одна степень почти пред самым припадком (если только припадок приходил наяву), когда вдруг, среди грусти, душевного мрака, давления, мгновениями как бы воспламенялся его мозг, и с необыкновенным порывом напрягались разом все жизненные силы его. Ощущение жизни, самосознания почти удесятерялось в эти мгновения, продолжавшиеся как молния. Ум, сердце озарялись необыкновенным светом; все волнения, все сомнения его, все беспокойства как бы умиротворялись разом, разрешались в какое-то высшее спокойствие, полное ясной, гармоничной радости и надежды, полное разума и окончательной причины..." Эти мгновения, припоминаемые уже в здоровом состоянии, оказывались "в высшей степени гармонией, красотой", давали "неслыханное и негаданное дотоле чувство полноты, меры, примирения и встревоженного молитвенного слития с самым высшим синтезом жизни".) столь различных героев: злого старика-чернокнижника, разбойника и душегубца Мурина; влюбленного мечтателя Ордынова; тринадцатилетнюю сиротку Нелли, не смирившуюся с обидчиками покойной матери; князя-Христа Льва Мышкина; нигилиста Алексея Кириллова; "изверга"-лакея Павла Смердякова? "Как знать, - писал об этом феномене Мережковский, - не касаемся ли мы здесь самого глубокого первоначального и неразгаданного в существе Достоевского, в его телесном и духовном составе? Не сходятся ли в этом узле все нити клубка?"
Достоевский обладал мощнейшим интеллектом, который был всецело направлен на "вечные вопросы" бытия. Центральный среди них - вопрос о существовании Бога. В письме А. Н. Майкову, рассказывая о замысле романа "Житие великого грешника", Достоевский писал: "Главный вопрос, который проведется во всех частях, - тот самый, которым я мучился сознательно и бессознательно всю мою жизнь, - существование Божие. Герой, в продолжении жизни, то атеист, то верующий, то фанатик и сектатор, то опять атеист". "Меня Бог всю жизнь мучил", - признается в "Бесах" и Кириллов.
Что означает это "мучение" для автора, биографического Достоевского, и что - для нигилиста-самоубийцы? Почему столь различно каждый из них распорядился своим "мучением"? Было ли это мучительное вопрошание творческим стимулом искать ответ снова и снова или "мучению" суждено было оставаться вечным риторическим тупиком?
Даже этих вопросов (перечень их далеко не полон) достаточно, чтобы оправдать попытку заново дотронуться до великой жизни. Приведу несколько соображений, на которые хочу опереться как на принципы.
"Для меня, - писал Мережковский, когда еще не было ни летописей, ни энциклопедий, ни биографических исследований, посвященных Достоевскому, - что' бы ни узнал я дурного, преступного, даже постыдного - если вообще что-либо подобное было - о жизни, о действиях Достоевского, образ его не омрачится, и окружающий его ореол святости не потускнеет, ибо я чувствую, что горевший в нем огонь все победил и все очистил. И сам он чувствовал силу этого очищающего огня. Им он жил и от него умирал".