Амедео рос болезненным мальчиком, но кое-как дотянул до окончания лицея в Ливорно, после чего мать отдала его учиться живописи к художнику Микели. В семнадцать Амедео (по-семейному Дэдо) заболел туберкулезом, лечился, совершил поездку по Италии, побывал в Риме, Неаполе, на Капри. Во Флоренции он целыми днями пропадал в музеях, поступил там же в Школу изящных искусств. Он писал тогда стихи и был близок к группе молодых итальянских писателей, которых называли позднее "потерянным поколением" (большинство из них рано и трагически завершило жизнь), даже к самому Джованни Папини. Амедео знал наизусть сотни строк Данте и Леопарди, а одним из кумиров его был Габриэле д’Аннунцио, чей гимн сверхчеловеку, навеянный Ницше, Эмерсоном, Уитменом, Ибсеном, пришелся по душе юному итальянскому интеллектуалу, мечтавшему о славе и горячо откликавшемуся на слова д’Аннунцио о праве художника на чрезмерность в трудах и в жизни, на индивидуализм и вызов буржуазному вкусу, ибо, как говорил д’Аннунцио, "дионисийская чувствительность художника, его нервность и его многосторонность, его увлечения и быстрые разочарования, неуемные аппетиты, возбуждение и смерть, его театральность и его тщеславие - все это следы скорее сильной женственности, чем декадентства". Иные из искусствоведов считают, что в этом пассаже из д’Аннунцио - моральный портрет Модильяни, который уже в ранней юности верил, что станет настоящим художником, но знал и тогда, что путь будет нелегким. После Флоренции он еще несколько лет учился в венецианской Академии изящных искусств, занимался и живописью, и скульптурой, там пристрастился к вину и к гашишу. Он все чаще подумывал о том, что пора уезжать в Париж, - художникам начала XX века все, кроме Парижа, казалось провинцией. В 1900 году осуществил свою мечту о Париже девятнадцатилетний Пикассо, в 1906-м - Кандинский, тогда же появился на Монмартре и молодой Модильяни. Амедео было 22 года, и ему предстояло найти себя как художника. Это был мучительный процесс. Странно, что так много людей знало его в Париже, так много рассказов, легенд, баек, анекдотов сложили об этом человеке, ставшем позднее символом пропащей монпарнасской богемы, - и так мало его описаний оставили нам даже те, кто часами сидел напротив художника, позируя для знаменитых модильяниевских портретов, обессмертивших его модели. Чаще других описывали его русские друзья из общаги "Улей". Этих выходцев из белорусских и украинских местечек, из глухих уголков Австро-Венгерской империи, из Минска, Вильны, Витебска и Варшавы молодой тосканец поражал, пугал и завораживал широтой познания латинской культуры, томиком Данте или Бодлера, неизменно оттопыривавшим карман, дорогим красным шарфом на шее, бархатными куртками, неизменной и безудержной щедростью, поражал блеском эрудиции, широтой натуры, размахом, а также неудержимым самоистреблением, обреченностью, словно бы отмеченностью печатью рока… Вспоминают его золотистые глаза, его неотразимость, шарм, вечное желание соблазнять, утверждая себя, его любовь к философии, страсть к поэзии: он мог часами, жестикулируя, читать наизусть Данте, Леопарди, д’Аннунцио, Рембо, Верлена, Бодлера… Пишут, что у него было, наверно, богатырское здоровье, если он мог при залеченной чахотке так долго вести этот богемный образ жизни. Дочь Модильяни Жанна напоминала, что в Париж он приехал все же не наивным и здоровым юношей-провинциалом: он еще в Италии узнал, что такое искус учебы, здоровье его было подорвано туберкулезом, да и нервы были не слишком крепкие (многие вспоминают о его "неожиданных переходах от застенчивой сдержанности к припадкам безудержной ярости").
Он часто забредал на окраину Парижа, в "Улей", иногда жил там. "Улей", вписавший удивительную страницу в историю так называемой Парижской школы живописи, в историю русских парижан, да и в историю искусства вообще, возник в 1902 году. Как сказал позднее один из тогдашних обитателей "Улья" Марк Шагал, здесь или помирали с голоду, или становились знаменитыми. Понятно, что имена последних лучше запомнились миру, чем имена первых. Среди тех, кто остался в памяти, - сам Шагал, Леже, Модильяни, Сутин, Архипенко, Альтман, Цадкин, Кислинг…
Для двадцатипятилетнего Амедео этот год перед встречей с молодой русской поэтессой (1909) был годом особенно напряженного поиска и труда. То ли влияние африканского искусства, то ли знакомство с соседом, румыном Бранкузи, укрепило в нем желание продолжать занятия скульптурой.
А весной 1910 года в Париж приехала Анна. Точнее, приехали молодожены, муж и жена Гумилевы…
Итак, парижским летом, в самом начале июня, супругов Гумилевых можно увидеть на парижской улице. Она очень высокая, с царственной походкой и неповторимым, нисколечко не русским профилем - этот точно вырезанный, отнюдь не маленький, безусловно царственный нос (профиль ее ни с чьим не спутаешь, и на этом отчасти основаны нынешние сенсационные находки). Так как книга наша документальная, предоставлю слово тем, кто ее видел в те годы. Н. Г. Чулкова год спустя встречала Аннушку на парижской улице и оставила такое свидетельство.
Она была очень красива, все на улице заглядывались на нее. Мужчины, как это принято в Париже, вслух выражали свое восхищение, женщины с завистью обмеривали ее глазами. Она была высокая, стройная и гибкая… На ней было белое платье и белая широкополая соломенная шляпа с большим белым страусовым пером - это перо ей привез только что вернувшийся тогда из Абиссинии ее муж - поэт Н. С. Гумилев.
Анна словно отражена здесь в глазах прохожего-парижанина, и напрасно требовать от мимолетного этого наброска словесной точности. Ибо что значит "очень красива"? Даже влюбленные в нее мужчины говорили не о красоте ее, а о чем-то ином, "даже большем, чем красота". Вот как один из ее возлюбленных, эстет, литературовед и писатель Николай Недоброво писал о ней своему другу-художнику Борису Анрепу:
Попросту красивой назвать ее нельзя, но внешность ее настолько интересна, что с нее стоит сделать и леонардовский рисунок, и гейнсборовский портрет маслом, и икону темперой, а пуще всего поместить ее в самом значащем месте мозаики, изображающей мир поэзии…
Объективности ради приведем свидетельство и другого литератора, поэта и критика Г. Адамовича, чье мнение трудно счесть пристрастным, ибо страсть в нем зажигали, как правило, не женщины, а мужчины:
Нет, красавицей она не была. Но она была больше, чем красавица, лучше, чем красавица. Никогда не приходилось мне видеть женщину, лицо и облик которой повсюду, среди любых красавиц, выделялись бы своей выразительностью, неподдельной одухотворенностью, чем-то сразу приковывавшим внимание…
Добавим к этому, что она была загадочная "русская аристократка" из загадочной страны России. Загадками этими заинтриговали Францию Тургенев, Толстой и Достоевский, над Монпарнасом уже витал тогда романтический образ "монпарнасской мадонны" Марии Башкирцевой, и, может, поэтому новые русские эгерии одерживали там почти без труда свои блистательные победы.
Ну а спутник ее, что стоит в этот весенний день 1910 года на тротуаре рядом с растерянной женой, оглядывая хорошо знакомую, даже можно сказать, привычную для него парижскую улицу, Николай Степанович, Николай Гумилев, - что он, каков на вид? Так мало говорят нам все эти его бледные фотографии и дагерротипы начала века, что мы предпочтем снова предоставить слово его современникам. Вот, скажем, как описывает тогдашнего Гумилева Сергей Маковский:
Юноша был тонок, строен, в элегантном университетском сюртуке, с очень высоким, темно-синим воротником (тогдашняя мода) и причесан на пробор тщательно. Но лицо его благообразием не отличалось: бесформенно мягкий нос, толстоватые бледные губы и немного косящий взгляд (белые точеные руки я заметил не сразу).
Женщины, впрочем, к внешности Гумилева куда более снисходительны, им он умел внушать симпатию и даже любовь. По описанию жены его брата, он был "высокий, худощавый, очень приветливый, с крупными чертами лица… Походка у него была мягкая, и корпус он держал чуть согнувши вперед. Одет он был элегантно". Оригинальность и подчеркнутую элегантность его костюма отмечали все - лимонные носки при лимонной же феске и русской рубахе на даче (по описанию дачной соседки, госпожи Неведомской), оленью доху с белым рисунком по подолу, ушастую оленью шапку и пестрый африканский портфель зимой в Петербурге.
Показав молодой супруге красоты прославленного города, конечно же привел ее Гумилев на Монпарнас - в знаменитую "Ротонду", что и ныне красуется вывеской, былой славой и новой дороговизной на углу бульвара Распай и улицы Вавен (памятный для русских на протяжении чуть не трех десятилетий угол). Думаю, именно тут, в "Ротонде", и увидели впервые друг друга Анна и Амедео.
Ко времени приезда молодоженов в Париж окончательно сложилась репутация Большого Монпарнаса, а крошечное кафе "Ротонда" обзавелось красивым залом. Впрочем, очень скоро и в этом зале стало тесно, шумно и накурено, как в каком-нибудь английском пабе. В самые бойкие часы, с пяти вечера до полуночи, здесь нелегко было найти место за столиком. Одни со стаканами в руках стояли вокруг стойки, оживленно о чем-то споря, другие деловито пробирались между спинами, стараясь не расплескать вино.
А потом Анна пришла одна в парижскую мастерскую "тосканского принца" и стала позировать для него ню… Некоторые опытные ахматоведы пишут, что позировать - это просто такая профессия, но не настаивают на том, что она решила подработать во время свадебного путешествия. Так что и все прочее могло (или должно было) произойти. Начался внебрачный роман. Один из многих. Может, первый. Гумилев сказал однажды по поводу их супружеских измен, что она начала первая. Анна своего первенства не оспаривала.
В Петербург Гумилевы возвращались в одном вагоне с Сергеем Маковским. Нетрудно догадаться, что юной, никому пока не известной поэтессе льстило общение с влиятельным редактором модного столичного журнала, с самим Маковским, Колиным покровителем. Легко представить себе и то, что юная, печальная Анна, смущенная неладами в браке и новой своей, парижской, тайной, смогла очаровать влюбчивого и поверхностного женолюба Маковского, для которого ясны были причины явно обозначившегося семейного разлада Гумилевых (причины, которые самим супругам редко бывают понятны до конца). Он был, конечно, на стороне страдающей (и такой прекрасной в своем страдании) Анны, хотя понимал уже и тогда, что для "повесы" Гумилева она "единственная". Что мог знать о ней Маковский, который, если помните, насмешнику Волошину представился самой подходящей жертвой для дерзкой мистификации с Черубиной? Что он мог знать о только что пережитом ею в Париже?
По возвращении в Россию супруги некоторое время живут в Слепневе, близ Бежецка. Там у матери Гумилева Анны Ивановны было небольшое имение, доставшееся ей от брата. Одержав кое-какие любовные победы на родине, Гумилев решается бежать в Африку (всего-то прошло два месяца после их приезда из Парижа).
Муж уехал. Анна вернулась в Киев, а затем поселилась в Царском Селе, писала стихи, ездила в Петербург, вхожа была в разные знаменитые дома, в том числе те, где "пахло серой": "Бывала у Чудовских, у Толстых, у Вячеслава Иванова на "Башне"". Там она сидела, прекрасная, юная, бледная, еще молчала, еще не решалась прочесть стихи, но уже знала про себя, уже чувствовала - поэтесса, и настоящая… Но если поэзия ее еще не звучала там, то красота, осанка, гордый профиль, гибкость стана были замечены на "Башне", где только говорили и думали о грехе и любви.
Анна знала цену тому, что так вольно и уверенно лилось сейчас из-под ее пера. И поскольку она жила в кругу, где писание стихов и вообще искусство считалось главным (а может, и единственным достойным человека) занятием, легко представить себе тогдашнее ее состояние, ее торжество, радость творчества. И трудно предположить, что она стала бы таить это торжество, пока не вернется из Африки Гумилев. Почти такова, впрочем, и ее собственная версия событий, которую послушно повторяют ахматоведы.
Вот как излагает историю этой зимы и первой публикации Ахматовой благосклонный к ней Сергей Маковский:
Женившись, я поселился тоже в Царском Селе… в отсутствие Гумилева навещал Ахматову, всегда какую-то загадочно-печальную и вызывавшую к себе нежное сочувствие… Она еще не печаталась в журналах, Гумилев "не позволял". Прослушав некоторые из ее стихотворений, я тотчас предложил поместить их в "Аполлоне".
Итак, стихи, написанные в те годы Ахматовой, покорили русского читателя (в первую очередь русских читательниц), сразу сделали ее знаменитой в России и в русском рассеянье… Песню на ее знаменитые ранние стихи четверть века распевал на своих эмигрантских гастролях великий русский шансонье Вертинский, и даже публика в глухом придунайском местечке Румынии требовала непременного исполнения "песни за короля" После возвращения Гумилева из Африки Анна поехала в Киев, а оттуда вдруг одна, без мужа, своевольно уехала в Париж и там встретилась с Модильяни. Он, если верить надиктованному ей рассказу, писал ей из Парижа безумные письма о любви. Так я и написал когда-то в своей скромной книжечке, которая вышла в конце прошлого века, заработав упреки в нескромности в адрес автора. Но наука идет вперед, и в начале нового XXI века те самые литературоведы, которые упрекали меня в нескромном проникновении в жизнь великой женщины, отбросив научную скромность, сделали новые, совершенно удивительные открытия. Они отыскали мемуары и письма, из которых стало очевидным, что Ахматова уехала в Париж вовсе не одна, да и не к одному только Модильяни, а отправилась туда с новым, куда более серьезным и важным для ее жизненных планов любовником, с петербургским писателем и издателем Георгием Чулковым. Бурный роман с ним вспыхнул у нее еще в декабре 1910 года и не был тайной ни для кого, даже для терпеливой жены Чулкова, которая весной 1911 года как раз и ждала мужа в Париже. То, что он приехал не один, а с чужой женой, ее, вероятно, не сильно удивило, потому что Чулков был неутомимым и опытным соблазнителем, к чему она уже отчасти притерпелась. Свои отношения с женой, с Ахматовой и прочими молодыми сочинительницами, мечтающими о литературной славе, Чулков и сам описал позднее в своей книге "Годы странствий", но из всех его годов, всех его странствий и неустанных трудов на ниве любви и родной литературы мы выберем для короткого рассказа лишь ахматовский эпизод. Всего нам не объять, ибо Чулков был человек знаменитый. Он отбыл еще в студенческие годы ссылку в Якутии, занимал пост редактора в журнале Гиппиус и Мережковского, сам издавал журнал, изобрел собственную философию "мистического анархизма", издавал книги своих стихов и рассказов, сочинял пьесы, даже готовил шеститомное собрание своих сочинений. Вдобавок он был известен незаурядным женолюбием и тем, что постоянно продвигал в печать какое-нибудь юное дарование, причем вполне успешно. И при этом благосклонно принимал знаки благодарности… Весь Петербург знал, что Чулков дружил с Блоком, таскал его по злачным местам петербургских окраин, наставлял Блока в науке наслаждений, а попутно соблазнил его жену. В общем неудивительно, что на молодую поэтессу Анну, едва той осенью приподнявшую ногу, чтобы ступить на самую первую ступень поэтической славы, знакомство с таким человеком произвело огромное впечатление. Притом не просто знакомство, а настоящий взрослый роман со знаменитым литератором, редактором, критиком, рецензентом, вершителем литературных судеб! Позднее, в своих "Годах странствий" Чулков довольно красочно описал начало их романа: Гумилев в Абиссинии, одинокая дама на вернисаже, опытный и возбужденный добычей охотник подстерегает ее у выхода, провожает на вокзал и там, в вокзальном буфете, до утреннего поезда обольщает рассказами из жизни литературного Олимпа, а она читает ему недавно написанные стихи и получает высочайшее одобрение, обещание помочь… Голова у дамы идет кругом. После возвращения Гумилева в Петербург их свидания перенесены в родственный Киев. Тут-то и выясняется, что Чулкова ждут в Париже его верная страдалица-жена и родная сестра (та самая, что позднее была брошена Ходасевичем). Отчего бы и Анне не махнуть с ним в Париж? Денег на ее счет Гумилев положил достаточно, вот и махнула, уехала чуть не на три месяца… Все эти волнующие подробности отыскала и предала гласности Алла Марченко.
Понятно, что все эти месяцы на свободе виделась Ахматова не с одним только маститым Чулковым. Были у Анны и другие дела в Париже. Весной 1911 года Модильяни никуда из Парижа не уезжал, и если Амедео ничего про все это не написал, то он и не оставил их встречи без весьма убедительного художественного следа (до поры от мира сокрытого).
Очевидно, что Чулков разрыва с женой не желал, так что она ему вскоре родила сыночка. После же возвращения из утомительного Парижа и вовсе решили супруги Чулковы переехать в Москву от греха подальше. Но пока что, в Париже, были у неленивой Ахматовой и бурный роман с Чулковым, и встречи с ее тосканским "златоглазым Антиноем", и, вероятно, еще какие-нибудь "встречи с интересными людьми", например с авиаторами, которые ее разочаровали (однако, и чтобы разочароваться, тоже нужны встречи)… От всей этой истории с бегством в Париж, долгим отсутствием и внебрачными романами достались не только тревоги беспечному и ветреному Гумилеву (не едет жена из Парижа в Слепнево уже который месяц!), но и драгоценный приварок родной поэзии: в том же 1911 году появились на свет самые известные стихи Ахматовой и кое-какие прозаические (ныне уже, впрочем, изрядно забытые) страницы Чулкова. Последний новую поэтессу в прессе похвалил, и ей писалось легко. Первая книга Ахматовой "Вечер" (300 экземпляров, издана в 1912 году за счет Гумилева, да что там расходы, всего-то и обошлось в сто рублей за такую славу) сразу сделала молодую Ахматову знаменитой. Тут уж и художники, разглядев редкую красоту ее и особость, стали писать ее портреты наперебой. А она гордилась этой красотой и особостью не меньше, а может, и больше, чем поэтическим даром. Первая книжечка ее стихов и журнальные публикации были в Питере нарасхват. Причем самый неистовый восторг вызвали стихи Анны у читательниц. Одни из них твердили эти любовные строки наизусть, другие садились писать стихи "под Ахматову" ("Я научила женщин говорить", - отмечала сама Ахматова). Кстати, у многих получались стихи весьма похожие, хотя, конечно, хуже, чем в оригинале. Лет через сорок Владимир Набоков зло сымитировал для своей героини-поэтессы нечто подобное по-английски, но в самой России пародии на эти популярные стихи (скажем, про "перчатку с левой руки" и "темную вуаль") строчили уже и до Первой мировой войны. Не раз иронизировала по поводу популярности этих строк и сама Ахматова, а ее подруга (времен уже Второй мировой), язвительная Фаина Раневская, комически ужасалась: как можно смеяться над святыней… Как вы поняли, стихи эти хранили в памяти несколько поколений признательных поклонниц, да и нынче хранят. Для тех же, кто случайно забыл, напомню несколько их них, самую малость.
СЕРОГЛАЗЫЙ КОРОЛЬ
Слава тебе, безысходная боль!
Умер вчера сероглазый король.
Вечер осенний был душен и ал,
Муж мой, вернувшись, спокойно сказал:
"Знаешь, с охоты его принесли,
Тело у старого дуба нашли.
Жаль королеву. Такой молодой!..
За ночь одну она стала седой".
Трубку свою на камине нашел
И на работу ночную ушел.
Дочку мою я сейчас разбужу,
В серые глазки ее погляжу.
А за окном шелестят тополя:
"Нет на земле твоего короля"…