Тот век серебряный, те женщины стальные... - Борис Носик 22 стр.


Дальше следует описание некрасивой длинной головы, некрасивых волос, некрасивых глаз, губ, на сей раз не крашеных, все б ничего, но, как они говорят, эти герои! В романах Одоевцевой приведена прямая речь знаменитых покойников, сотни страниц прямой речи, диалоги, монологи… И все они, конечно, придуманы Одоевцевой, кем же еще? Все говорят одинаково, пo-одоевцевски… Но может, она что-то записывала, вела дневник?

Об этом я и спросил при нашей встрече милую Ирину Владимировну, и она мне тут же ответила в тон - каков вопрос, таков ответ:

- Все это по памяти, у меня точная фотографическая память…

Больше я глупых вопросов не задавал. Остается поверить, что они тогда все так изъяснялись, эти гении серебряного века: "исходя сплошным восторгом" или "брызжа вдохновением" - у Андрея Белого оно все время "брызгало фонтаном", а у самой хорошенькой авторши "сползало по груди и по рукам". Наверно, и по ногам тоже: она ведь была длинноногая, прелестная блондинка с милым коротким носиком и веснушками. Косу ее Гумилев называл то темно-русой, то золотисто-рыжеватой, но цвет волос ведь зависит от хитростей ухода… Когда, якобы завязнув в сетях каких-то смутно упомянутых Одоевцевой "нелегальных встреч", был расстрелян Гумилев, Одоевцева уехала за границу с влюбленным в нее Георгием Ивановым: сперва в Берлин, потом в Париж. Иванову для заключения нового брака еще нужно было расстаться с первой женой, но он вовсе не обязан был расставаться со своим возлюбленным Георгием Адамовичем. Во втором томе "мемуаров" очень трогательно рассказано, как их троица, нежась в общей постели, обсуждает вопросы теории и практики литературы. Конечно, за столько-то лет случались и любовно-идейные конфликты, а не только карточные проигрыши. Адамович был невезучий картежник, всегда в проигрыше, всегда в долгу, в поисках того, кто заплатит ему, влиятельному эмигрантскому критику. После войны продаваться пришлось картежнику Адамовичу с потрохами: он настрочил книгу про Сталина не хуже какого-нибудь Анри Барбюса или Луи Арагона. Тут уж долго терпевший друг и любовник Иванов не выдержал. Написал погромную статью "Конец Адамовича", многие напомнил другу христопродажи. Сам-то Георгий Иванов до смерти не продавался. Писал до последнего дня, умирая в старческом доме опостылевшего средиземноморского Йера:

Россия тридцать лет живет в тюрьме,
На Соловках или на Колыме.
И лишь на Колыме и в Соловках
Россия та, что будет жить в веках.
Все остальное - планетарный ад,
Проклятый Кремль, злосчастный Сталинград -
Заслуживают только одного:
Огня, испепелившего его.

Иванов сумел, хоть и ненадолго, пережить московского сухорукого фараона и дерзнул, глядя на похоронные фотографии в прессе, влить в жалобные завыванья растерянных леваков осиротевшего мира безжалостный русский голос:

…И вот лежит на пышном пьедестале
Меж красных звезд в сияющем гробу
"Великий из великих" - Оська Сталин,
Всех цезарей превозойдя судьбу.
А перед ним в почетном карауле
Стоят народа меньшие "отцы",
Те, что страну в бараний рог согнули, -
Еще вожди, но тоже мертвецы.
Какие отвратительные рожи,
Кривые рты, нескладные тела:
Вот Молотов. Вот Берия, похожий
На вурдалака, ждущего кола…

Он был болен и нищ, этот не первый и не последний муж Одоевцевой, но он был, возможно, единственным из эмигрантских поэтов, кто еще продолжал помнить и писать о невинных миллионах русских, зарытых в землю Заполярной тундры. И еще он посвятил много чудных стихов суетливой "маленькой поэтессе с большим бантом", своей жене, покорно сидевшей у постели умирающего в старческом доме душного Йера:

Отзовись кукушечка, яблочко, змееныш, Веточка, царапинка, снежинка, ручеек….

В гламурной дамской литературе нет места бедствиям эмигрантской жизни с ее бедняцкими ухищрениями, интригами и нищенскими гонорарами. Жизнь в таких романах должна быть комфортабельной, или хотя бы "вполне комфортабельной", если не шикарной. Так все и рассказано у Одоевцевой.

На роль самой последней "любимой ученицы" и без пяти минут возлюбленной Гумилева претендовала наряду с Одоевцевой и наиболее известная среди современных читателей мемуаристка того века, заставшая в Петрограде, а потом еще и в Париже, самый конец великой эпохи. Зовут ее Нина Николаевна Берберова. Как и Одоевцева, она вольна была распоряжаться прошлым, как ей вздумается, ибо почти все сверстницы и соперницы ко времени написания блестящей ее мемуарной книги "Курсив мой" ушли уже в лучший мир. Как и другие наши героини, Нина писала стихи, мечтала о поэтической карьере и поэтической славе. Неудивительно, что Нину заинтересовал самый активный тогдашний учитель поэзии, руководитель поэтической студии легендарный Гумилев. Никого не удивило бы, если бы женолюбивый Гумилев "положил глаз" на экзотическую смуглую "ученицу", перебравшуюся в Петербург из армянской Нахичевани, той, что на Дону (сейчас она стала пригородом Ростова). Впрочем, это могло случиться перед самым арестом Гумилева, так что в истории Гумилева и Берберовой нам остается полагаться лишь на рассказы самой Берберовой. В том, что касается дальнейшей судьбы "великой Нины" (так ее иногда называют западные журналисты, которым мемуарная книга Берберовой, переведенная на европейские языки и имевшая успех, буквально "открыла глаза" на русскую эмиграцию), то она известна и из других источников. Приход Нового 1922 года Нина Берберова отмечала в Доме литераторов, где оказалась за одним столом с Владиславом Ходасевичем, восходящей звездой русской поэзии. Сходу в нее влюбившийся Ходасевич и вывез Нину на Запад подальше от своей второй жены (А. Чулковой) и ставшего вовсе уж небезопасным Петрограда. Он оформил ее "в качестве секретарши", а потом уж и третьей своей жены, жалобно объяснив в письме к оставленной второй, что юная девушка рвется в поэзию, "просится на дорожку, этого им всегда хочется, человечкам. А потом не выдерживают…" Но у молодой Нины хватило выдержки, она оказалась сильной. Некоторое время Горький держал ее и Ходасевича при своем обширном дворе, а в ту пору, когда Ходасевич потерял поддержку Горького и стал ютиться в нищете парижского пригорода, Нина без труда находила себе в эмигрантском Париже новых учителей, поводырей и возлюбленных. Поэзия ее не сильно продвинулась к вершинам, но зато она вполне успешно пробовала себя в прозе и журналистике, подрабатывала машинописью и крутила романы в литературных кругах, о чем можно узнать из стихов ее коллег и сверстников (скажем, Д. Кнута). В конце концов, она вовсе ушла от Ходасевича к художнику и торговцу произведениями искусства Макееву. О разрыве ее с Макеевым рассказывала мне однажды дочь писателя Бориса Зайцева Наталья Борисовна Сологуб. Они с отцом и Ниной сидели в гостях у Берберовой в Лонгшене, под Парижем, ждали возвращения Макеева. Макеев пришел не один, он привел свою молоденькую секретаршу, в которую был влюблен. И тут, как вспоминала Наталья Борисовна, стало твориться "что-то странное". Нина Николаевна стала бегать по дому и саду за девушкой, забыв о гостях и муже.

- Что же тут странного? - сказал я. - Она была лесбианка.

- Откуда вы узнали? - спросила Наталья Борисовна.

- Из ее книги.

- А зачем же тогда ей первый муж, второй муж?

- Для устройства, для пропитания, положения в обществе, культурного роста, крыши над головой…

Кстати, в "Курсиве" Берберова упомянула мимоходом, что они с Макеевым стали "бороться за одного человека", но человек этот оказался недостойным ее потерь…

Конечно, и в прекрасной книге Берберовой, как в любых мемуарах, нелегко отделить правду от вымысла и субъективных искажений (к чему добросовестно стремились редакторы первого русского издания ее романа). Однако любопытно, что в среде былой русской эмиграции нарекания вызвал лишь самый короткий и правдивый текст Нины Берберовой. Это была открытка, которую Нина прислала русским друзьям, в панике бежавшим из Парижа перед самым приходом немцев. Нина, оставшаяся дома, написала им, что после знаменитого исхода жизнь в Париже наладилась, что жить под немцами можно, вероятно, даже легче стало жить, чем раньше. И это была чистая правда: процветали театры и кабаре, в зале Плейель никогда не исполняли так много русской музыки, как при немцах, немецкие торговцы покупали много картин для собраний Геринга, Гитлера и всей берлинской верхушки, так что неплохо выживали и художники и торговцы произведениями искусства (они, кстати, освободились от конкуренции с коллегами неарийской крови, бежавшими от неминучей смерти за океан). Город опустел, освободилось много жилья, так что после многолетней убогой тесноты ее с Ходасевичем комнатушек в пролетарском Бийанкуре Нина со своим новым мужем Макеевым смогла переехать в пятикомнатную парижскую квартиру. Подобные письма (и при этом куда более восторженные, чем берберовская писулька) получали тогда тысячи былых парижан, иные из них вошли в знаменитые эпистолярные тома (я читал недавно такое письмо художника Никола де Сталя), однако сильно к тому времени полевевшим русским эмигрантам открытка Берберовой показалась позорной и пошла по рукам, в результате чего бедная Берберова расплачивалась за откровенность чуть не до самого своего бегства в США, где стала преподавать в университете и вообще меньше нуждалась в какой-либо поддержке, чем в оскудевшей и вполне просталинской Франции.

Известность и даже литературная слава пришла к Берберовой и в России, и за рубежом лишь через четверть века, на девятом десятке, зато нынче в глазах западного читателя имя ее сверкает на иноязычном литературном небосклоне даже ярче, чем имя Бунина. Это поразительная история. Вышел как-то перед летними каникулами переведенный на французский язык старый рассказик Берберовой (изданный ею за свой счет по-русски после войны и никем не замеченный). Вышел он в провинциальном, дышавшем на ладан издательстве и вдруг стал любимым чтением ленивых французских отпускников и полуграмотных журналистов. Издательство воспрянуло духом, переиздало все, что написала когда-то малоизвестная русская парижанка, и она стала "великой Ниной". Заодно перевели и ее интереснейший "Курсив", вспомнив, что была когда-то русская эмиграция.

История эмигрантского Парижа, рассказанная Берберовой в книге "Курсив мой", высвечивает многие черты железных женщин серебряного века. Кстати, один из последних "докуроманов" Берберовой так и назывался - "Железная женщина". Героиней его является одна из жен Горького Мура Закревская-Будберг, но внимательный читатель угадает в книге и намек писательницы на собственную железную волю к жизни. Лично мне кажется, что Нина Берберова была женщиной намного более закаленной, чем загнанная в угол режимом (на манер Майи Кудашевой) "железная женщина" Мура Закревская-Будберг.

Глава V
"Лишь призраки на петербургском льду"

Это строка все из того же, давно бередившего мне душу стихотворения Георгия Иванова о петербургских красавицах тринадцатого года, последнего перед мировой катастрофой, о женщинах серебряного века. Поэт и сам мог не знать, отчего подсказала ему этот петербургский лед муза, но, возможно, они маячили в его воображенье, эти призраки на льду, еще тогда, когда он сам обдумывал бегство, неизбежность которого становилась все очевидней для жителей обреченного города. В борьбе с жителями столицы, которые еще не пришли сдаваться с потрохами насильникам, большевистская власть прибегла тогда к новому средству - удушению горожан голодом. Петроград по-прежнему лежал в окружении и в непосредственной близости от деревень, полей и огородов, но все попытки горожан и крестьян наладить снабжение и обмен продуктами назывались "спекуляцией" или "мешочничеством" и жестоко карались главными органами. Тем гражданам, что не смогли или не захотели окомиссариться или скурвиться (как, скажем, Брики), власть выдавала скудные пайки, лишь с их помощью достигая послушания и вялого революционно-трудового энтузиазма. Понятно, что пайки́ (как чуть позднее и лагерные па́йки) были строго дифференцированы. Комиссарский паек был не чета беспартийному, что внесло необходимое уточнение в большевистский лозунг "равенства. С появлением служебного пайка появились и талантливые "пайколовы". Таким считал себя художник Юрий Анненков. Ему можно было только позавидовать. Другие так не умели. Скажем, профессору Академии художеств Василию Шухаеву и жене художника Вере Гвоздевой, работавшей в Доме искусств "ассистентом", их пайков решительно не хватало для выживания. Молодые люди решились на отчаянный шаг - бежать зимой из Петрограда по льду Финского залива. Отчего не уехать, не уйти, а бежать? Да оттого, что свобода по-большевистски не предусматривала свободы перемещения. Существовали пока еще всякие хитрые ("командировочные" и "лечебные") способы отъезда, но это было хлопотно, осуществимо для избранных, а потом мышеловка и вовсе захлопнулась.

Шухаевы ушли из Петрограда зимой, по льду в сторону Финляндии. Через годы смертельно опасная эта авантюра стала сюжетом для семейных рассказов, и младшая сестра Веры Мария рассказывала вполне беспечно о бегстве сестры и ее мужа:

Они и ушли - в буквальном смысле. Из Петрограда пешком по Финскому заливу в Финляндию, зимой в белых халатах с проводником до какого-то места. Молодые, веселые, хихикали сами над собой, в них даже стреляли наши пограничники, тогда они валились на спину и дрыгали ногами, просто так, из озорства, Устали, говорят, безмерно. Прилягут на снег отдохнуть и в ту же минуту уснут.

В рассказах самих беглецов все было страшней, и вряд ли опасность быть убитыми или замерзнуть во сне так веселила их тогда, как забавницу сестру. Да и пойти на такой шаг можно было пойти лишь от полного отчаянья, Шухаев так и писал тогда почтенному Илье Репину: "совершенно невыносимое положение".

Вместе с Шухаевыми бежали по льду Иван Пуни (знаменитый художник, организатор последней в Петрограде выставки футуристов) и его знаменитая жена Ксения Богуславская, звезда "будетлянского" салона русской столицы, о чьей красоте и женском обаянии ходили легенды и в Петрограде, и в Париже. Может, они и были эти ивановские "призраки на петербургском льду"…

Гораздо подробнее и драматичнее рассказала об этом "ледовом" исходе из Петрограда в своей книге "Четыре трети нашей жизни" дважды эмигрантка Нина Алексеевна Кривошеина, жена известного участника Сопротивления Игоря Кривошеина и мать бывшего советского зэка, а позднее переводчика ЮНЕСКО, моего парижского соседа и друга Никиты Кривошеина. Когда я поселился в Париже у своей жены и дочки, то обнаружил, что мы соседи с Никитой. Тогда я познакомился с его отцом. Он-то и дал мне прочесть книгу своей недавно умершей жены Нины, о которой вспоминал в наших беседах постоянно.

Нина, дочь богатого промышленника-реформатора Алексея Павловича Мещерского, была красивой, образованной, своевольной, непредсказуемой девушкой, истинной звездой серебряного века. Среди ее поклонников самым настойчивым и заметным был молодой композитор Сергей Прокофьев, даже в поздних, парижских дневниках которого слышатся отзвуки той большой влюбленности. Родители возражали против брака Нины с Сергеем, она не ослушалась, вышла за другого и в скорости разошлась.

Нина Алексеевна описывает свой декабрьский 1919 года "уход через лед" с обстоятельностью. Это не причуда и не шалость, это единственный остававшийся выход для тех, кто больше не мог терпеть насилие режима, ощущение безнадежности. Нина и ее друзья понимали нелегкость и небезопасность задуманного:

Был найден… человек с базара на Бассейной, который брал заказы на валенки; он приходил на дом, снимал мерку и все же несколько поразился, когда я его попросила сделать тройные подошвы… "Что ж, все понятно, не беспокойтесь, валенки будут отличные"… Было несколько совещаний у нас: страшный для всех нас вопрос о прохождении между фортами, а их, если верно помню, было не то шесть, не то семь, казался неразрешимым. Говорили также, что во многих местах подо льдом заложены мины, и был последний маршрутный вопрос, очень страшный - как бы не сбиться с пути по льду, где никаких ориентиров нет…

Дальше было страшное ночное путешествие, в котором они заблудились и вышли к Кронштадту. И еще - смертельная усталость, когда хотелось только повалиться на снег и спать… В конце концов Нина добралась до Финляндии, потом до Франции. Ушел в Финляндию и ее отец.

А потом случилось непостижимое. Нина вторично вышла замуж, новый муж ее стал преуспевающим инженером, французская жизнь была благополучной, но она вступила в некую таинственную партию, которая называла себя "советской", да и работала, как признал полвека спустя сын Нины, на советскую пропаганду и советскую разведку. Той же ориентации придерживался и ее муж Игорь, познавший в годы войны ужас немецких лагерей, с трудом в них выживший, но занявшийся после войны столь неприкрытой просоветской деятельностью, что его выслали из Франции. Он благополучно добрался до Советской России, где ему было уготовано место в бараках ГУЛАГа.

Вот уж там он вряд ли бы выжил, если бы не умер вовремя Сталин. Кривошеиных подтолкнули ко вторичной эмиграции, и их приняла все простившая им Франция… Нина Алексеевна написала замечательную, хотя и не целиком откровенную, книгу о своей удивительной жизни.

Как ни странно, нечто подобное эмигрантскому перерождению Нины Кривошеиной произошло и с тщеславной и очень светской женой художника Шухаева Верой Гвоздевой. После бегства по льду и вполне безбедной жизни во Франции Вера уговорила мужа вернуться в Россию, где они вскоре получили по восемь лет колымских лагерей и еще десяток лет постоянного страха.

И все же многие из красавиц серебряного века (таких, скажем, как Натали Палей) смогли уцелеть и по-прежнему пленять красотой подлунный мир лишь потому, что сделались в какую-то тревожную зимнюю ночь "призраками на петербургском льду".

Побеги из Северной Пальмиры по льду и на подручных плавсредствах продолжались до тех пор, пока не опустился со скрежетом железный занавес, не повесили на границе амбарный замок и не поставили у него пограничника Карацупу с верной собакой Индус, чтоб хватал за ляжки всех бегущих в отчаянье. А то не унимались, бежали… Одна чудесная русская женщина бежала дважды. И не то чтоб за себя боялась. Была она не робкого десятка, отважная летчица, врач хирург, георгиевский кавалер и вдобавок светлейшая княгиня. Опасалась за жизнь ближних. В первый раз убежала на поиски маленькой дочки, во второй - спасая от опасности любимого мужа, который уже был взят пролетарской властью в заложники. В Париже села светлейшая княгиня Софья Алексеевна Волконская за баранку ночного такси, кормила семью, писала стихи и прозу. Иногда, проходя мимо ночного такси, где дремлет шофер, вспоминаю ее горькую книжку "Vae victus"… Горе побежденным…

Начну по порядку.

По рожденью она была Бобринская, графиня Бобринская. Бобринские ведут свой род от самой императрицы Екатерины II и красавца Григория Орлова…

Назад Дальше