Тот век серебряный, те женщины стальные... - Борис Носик 9 стр.


Мережковские не стали согласителями. Выход оставался один - побег. Или смерть. Не у всех петроградцев, оголодавших, зачарованных наглой пропагандой или завороженных всевидящим, казалось, глазом ЧК, хватало храбрости на побег. У Мережковских хватило. Они попросили командировку в Гомель, для выступлений…

Подошел час отъезда. У Зинаиды было предчувствие, что уезжают они навсегда:

До самой смерти… Кто бы мог думать?
(Санки у подъезда, вечер, снег.)
Знаю. Знаю. Но как было думать,
Что это - совсем? Навсегда? Навек?
Молчи! Не надо твоей надежды.
(Улица. Вечер. Ветер. Дома.)
Но как было знать, что нет надежды…
(Вечер. Метелица. Ветер. Тьма.)

Вчетвером (с Д. Философовым и В. Злобиным) они нелегально перешли польскую границу у Бобруйска и уехали в польский Минск, а оттуда в Варшаву. В Варшаве у Зинаиды появилась надежда на борьбу с большевистским Царством Дьявола. Поляки только что посрамили красного карателя Тухачевского. Поляки были братским славянским народом, готовым пролить кровь за свободу.

"Мы связаны, поляки, давно одной судьбою", - признал полвека спустя после Гражданской войны мой любимый московский поэт Булат Окуджава:

Когда трубач над Краковом возносится с трубою,
Хватаюсь я за саблю с надеждою в глазах.

Польская кровь пролилась за свободу не раз. Нападеньем на Польшу и ее мясницким разделом братья-разбойники Сталин с Гитлером начали Вторую мировую…

В 1920 году у неистовой Зинаида тоже появилась в глазах надежда. Она стала заведовать отделом литературы в газете "Свобода", Мережковский засел за книжку о гетмане Пилсудском. В Варшаву срочно примчался их друг, былой террорист Борис Савинков: Зинаида ведь некогда ввела его в литературу…

Вскоре обнаружилась безнадежность всех варшавских затей. В газете "Свобода" Зинаиде не хватало свободы, а Пилсудский стал склоняться к компромиссу с Антихристом.

Расставшись с Дмитрием Философовым (он так и умер в Польше, в 1940-м, за год до смерти Мережковского, зато к тому времени Прекрасной Зинаиде стало ясно, что она никого так не любила, как Диму - разве еще самого гения Мережковского), супруги уехали со Злобиным в привычный Париж (благо ключ от собственной квартиры в Пасси лежал в кармане, и это было огромной привилегией).

Начался последний, куда менее блистательный (а все же довольно долгий) период жизни Зинаиды Гиппиус и ее плодовитого (еще до Первой мировой вышло в России 24-томное собрание его сочинений) супруга. Они издают написанное ранее и пишут новые произведения. В Париже и в Берлине изданы стихи Гиппиус, а в Мюнхене вышла книга Мережковского, Гиппиус, Философова и Злобина "Царство Антихриста" (там было и две части "Петербургского дневника" Зинаиды). А в 1925 году в Праге вышел двухтомник мемуаров Зинаиды Гиппиус "Живые лица": замечательные портреты русских знаменитостей, и все - "из первых рук".

В квартире Мержковских, как в былые времена на Литейном, по воскресеньям собирались теперь русские литераторы. Из старых знакомцев заходили Минский, Бунин, Шмелев, Куприн, Шестов, Бердяев, Франк, Бальмонт, но бывала и "молодежь" из "незамеченного поколения" (Поплавский, Газданов, Яновский, Варшавский, Мамченко, Смоленский, Кнут…)

Хозяйка блистала умом, сбивала с ног провокационными вопросами, язвила, но и поощряла, и наставляла на ум, и вводила в мир, упущенный молодыми, которым не довелось толком ни доучиться, ни додумать…

В 1927 году трудами Гиппиус и ее помощников начались заседания эмигрантской "Зеленой лампы" под председательством поэта Георгия Иванова. Первая, пушкинская "Зеленая лампа" заседала в золотом веке, вторая, парижская - в годы эмигрантского похмелья серебряного века. Вторая была детищем Зинаиды. Ей удалось напечатать отчеты о первых пяти заседаниях "Лампы" (а длились они до новой войны, до 1939 года).

На втором заседании "Зеленой лампы" Зинаида прочла доклад о миссии русской литературы в изгнании. Она видела эту миссию в раскрытии правды изгнанничества и удивлялась, что прежние писатели и в эмиграции пишут о том же, что дома, причем так же, как дома. Однако при этом они охотно критикуют советских подневольных сочинителей. Гиппиус считала это занятие немилосердным: "Это все равно, - писала она, - как идти в концерт судить о пианисте: он играет, а сзади у него человек с наганом и громко делает указания: "Левым пальцем теперь! А вот теперь в это место ткни!" Хороши бы мы были, если б после этого стали обсуждать, талантлив музыкант или бездарен!"

Пригодился голос былого Антона Крайнего и в эмигрантской дискуссии о свободе, ибо у критика был свой, российский "опыт свободы":

Пусть не говорят мне, что в России, мол, никогда не было свободы слова, а какой высоты достигла наша литература! Нужно ли в сотый раз повторять, что дело не в абсолютной свободе (абсолют вообще и нигде не может быть, ибо все относительно); мы говорим о той мере свободы, при которой возможна постоянная борьба за ее расширение. Довоенная Россия такой мере во все времена отвечала… Но признаем: общая свобода в России прогрессировала медленно, и понятие ее медленно входило в душу русского человека. Он - не писатель только, а вообще русский человек - не успел еще как следует выучиться, когда всякую школу захлопнули.

За несколько дней до "падения Парижа" Мережковские переехали в Биарриц. После смерти Мережковского (в 1941 году) слабенькая, отощавшая почти до невесомости Зинаида писала по ночам книгу о своем великом муже.

В Биаррице с ней познакомилась, а позже и сдружилась даже, знаменитая петербургская и эмигрантская писательница Надежда Тэффи (Лохвицкая). Тэффи пыталась разгадать тайну маски Белой Дьяволицы. Ей показалось, что за всем этим маскарадом таилась тоска по чему-то тепленькому, нежному, детскому, совсем простому. Для Тэффи ключик к так надежно спрятанной этой душе таился в стихе:

Хочу непостижимого,
Чего, быть может, нет,
Дитя мое любимое,
Единственный мой свет.
Твое дыханье нежное
Я чувствую во сне,
И покрывало снежное
Легко и сладко мне.

Такая вот догадка. По-научному гипотеза… Тэффи рассказывает, как она тогда нагнулась и поцеловала сухую мертвую руку былой львицы.

А верный секретарь Злобин донес до нас последние строки, продиктованные мертвеющими губами Зинаиды:

По лестнице… Ступени все воздушней
Бегут наверх иль вниз - не все ль равно!
И с каждым шагом сердце равнодушней:
И все, что было, - было так давно.

Глава III
"Королева играла в башне замка Шопена"

Аморя

Хотя ни одна из "королев" и "принцесс" русского серебряного века не имела в своем владении ни многобашенного замка, ни даже просто укрепленной фермы с башнями на манер бургундской, идея башни, сдается мне, неотвязно присутствовала в сознании тогдашней художественной богемы. Может, именно вследствие этого в воспоминаньях российских поклонников серебряного века, число которых не перестает исподволь расти со второй половины минувшего века, угнездились по меньшей мере две "башни", которые, строго говоря, не были сооруженьями башенного типа, да и по мысли своей, пожалуй, не содержали намека на "башню из слоновой кости". А все же и они давали более или менее укромный приют приверженцам новейшего искусства, авангардной мысли, а также, отчасти, и нравам, слабо совместимым с традиционными моральными установленьями.

В столичном Петербурге-Петрограде "Башней" называли квартиру поэта Вячеслава Иванова на верхнем этаже жилого дома против Таврического сада. Здесь на протяжении многих лет собирался весь цвет петербургской богемы, здесь каждую среду обсуждали сложнейшие философские, сексуальные и литературные проблемы, жестоко споря или почтительно внимая хозяину-эрудиту. Иные мемуаристы все же полагали, что на Башне "пахло серой", и даже беспечная русская полиция однажды проявила обеспокоенность (впрочем, ограничилась довольно безобидной проверкой документов).

Другой знаменитой "башней" была квадратная терраса на крыше Приморского дома Максимилиана Волошина в крымской деревне Коктебель, что неподалеку от Феодосии. На этой террасе в мерцании южных звезд читали свои стихи и слушали чужие самые прославленные женщины серебряного века, и многим из тех россиян, кто посещал эти места или жил в прилепившемся к волошинскому дому писательском поселке в более позднюю, увы, далеко не золотую и не серебряную пору, казалось, что аромат той вольной поэтической эпохи еще не выветрился…

Как и многие его сверстники, автор этой книги был потрясен, в первый раз попав на волошинскую "башню" и в кабинет Волошина, проговорив долгие часы со вдовой поэта и со смотрителем дома Володей Купченко, а потом сел за свой первый роман, носивший не слишком оригинальное название - "Коктебель".

Позднее из Коктебеля, который Волошин считал своим главным домом, автор надолго угодил в город, который Волошин считал своим вторым домом, - в Париж, и здесь, гуляя по исхоженным любимым поэтом уголкам, вспоминал не только чудные строки ("в дождь Париж расцветает, точно серая роза" - кто из русских поэтов сказал о Париже нежнее?), но и странные муки поэта, и непонятные его любови, и влекущихся к нему женщин, которым он придумывал имена и судьбы (Аморя, Черубина…) Придумывал, но что дальше?

Волошин всю жизнь обсуждал проблемы любви, пола, Эроса, всю жизнь писал о них - и в свою парижскую пору и позже. Иные из критиков считали его за это бесстыжим декадентом и разнузданным парижанином. А он, напротив, был изрядно стыдлив, был "зациклен" на своих тайнах. Стыдлив не на словах (как-никак писатель) - стыдлив в общении с женщинами, которым всегда готов служить, жертвуя собой. Он без конца рассуждал о "путях Эроса", но занес в свой дневник и такой долгий разговор с каким-то Тимковским:

Он говорил, что был возмущен воскресеньем у Кругликовой. "Это онанизм…"

- Но что же из наших удовольствий не онанизм - там, где мысль продолжает и отодвигает развязку. Разве литература, журнализм не чистые формы онанизма? Вся платоническая любовь, всякий восторг, всякая мистика - это онанизм чувства или мысли. Самец, оплодотворивший своей смертью тысячи поколений, купил себе возможность многократной любви - и это жизнь, как вы хотите отказаться от жизни?

- У меня этого в жизни не будет. Когда мне нужно удовлетворить себя, я беру женщину-проститутку. Я на это смотрю, как на такую же потребность, как высморкаться, как пойти в ватерклозет. У меня есть книжка, где я отмечаю каждый раз также, какого числа я могу снова это сделать. И я ни разу не нарушал срока. Хотите, я вам покажу?

- Нет, это слишком жутко… И что же - вы никогда женщину не целуете?

- Никогда.

- Так просто делаете, что вам надо, и кончено?

- Да…

- Вы будущий Робеспьер русской революции. Нет, хуже - Аракчеев.

…Я собираюсь уходить. Идет дождь. Он меня удерживает.

- Итак, вы совсем спокойны? Пол не тревожит вас? И вы думаете, что это спокойствие на всю жизнь? Рано или поздно пол отомстит вам. У него много личин, и он придет с самой неожиданной стороны. Кто не живет задержанным полом, тот убивает душу…

В 1903 году с Волошиным случилось главное: он влюбился. В знаменитой картинной галерее Щукина в Москве он встретил молоденькую Маргариту из богатой семьи Сабашниковых (отец был чаеторговцем, дядья - издателями). Девушка была утонченная, своеобразная, начинающая художница, начинающая оккультистка, начинающая женщина, искательница ощущений, верная дочь серебряного века - тяжелый случай… Подруга Маргариты вспоминает о ней:

…Не припомню другой современницы своей, в которой так полно бы выразилась и утонченность старой расы, и отрыв от всякого быта, и томление по необычно-прекрасному. На этом-то узле и цветет цветок декадентства.

Старость ее крови с Востока: отец из семьи сибирских золотопромышленников, породнившихся со старейшиной бурятского племени. Разрез глаз, линии немножко странного лица Маргаритиного будто размечены кисточкой старого китайского мастера. Кичилась прадедовым шаманским бубном.

Волошин, влюбившись в Маргариту, уговорил ее уехать в Париж учиться живописи. Она была талантлива, но большим художником не стала, и подруга ее Евгения Герцык объясняет это все тем же томлением духа: "…как многие из моего поколения, она стремилась сперва решить все томившие вопросы духа и решала их мыслью, не орудием мастерства своего, не кистью…"

Волошин и Маргарита встретились в Париже, и там "по галереям Лувра, в садах Версаля медленно зрел их роман - не столько роман, сколько рука об руку вживание в тайну искусства". Волошин щедро делится с ней своими восторгами и знаниями. "Изумление, шок…" - записывает она, впрочем, без особой уверенности, а в следующий приезд даже воображает "страшный, замкнутый в себе самом, ослепленный мир, безудержно несущийся к пропасти…"

Герцык верно поняла, что и на вершине их общего "вживания в тайну искусства" девушке бывало скучновато:

Он жадно глотает все самое несовместимое, насыщая свою эстетическую прожорливость, не ища синтеза и смысла. Пышноволосый, задыхающийся в речи от спешки все рассказать, все показать, все воспринять. А рядом с ним тоненькая девушка с древним лицом брезгливо отмечает и одно и другое, все ищет единого пути и ожидающим и требующим взглядом смотрит на него. Он уста вал от нее, уходил.

И все же они везде вместе - в Лувре, в парижских парках, в музее Трокадеро, в старинных католических храмах. Вот запись Волошина за 7 июня 1904 года:

Мы утром поехали в музей Гимэ. Я сказал на конке: "Мне кажется, что эти три стиха, которые я написал на книге, очень определяют ее содержание. "О, если б нам пройти через жизнь одной дорогой"…

Мне показалось, что она сделала радостное движение.

В музее…

- Королева Таиах. Она похожа на Вас.

Я подходил близко. И когда лицо мое приблизилось, мне показалось, что губы ее шевелились. Я ощутил губами холодный мрамор и глубокое потрясение. Сходство громадно.

Через год Волошин остановился у царевны Таиах с Анной Рудольфовной Минцловой, и великая теософка изрекла: "У нее серые близорукие глаза, которые видели видения… и губы чувственные и жестокие".

Египетская царица Таиах (Тайа) была женой Аменхотепа III и матерью Эхнатона. В музее Гимэ выставлена была копия скульптуры, а оригинал хранился в Каире. Волошин заказал копию для своей мастерской и написал стихи о царице, которые подарил Маргарите:

Тихо, грустно и безгневно
Ты взглянула. Надо ль слов?
Час настал. Прощай, царевна!
Я устал от лунных снов.
…………………………..
Много дней с тобою рядом
Я глядел в твое стекло.
Много грез под нашим взглядом
Расцвело и отцвело.
Все, во что мы в жизни верим,
Претворялось в твой кристалл.
Душен стал мне узкий терем,
Сны увяли, я устал…
Я устал от лунной сказки,
Я устал не видеть дня,
Мне нужны земные ласки,
Пламя алого огня.
…………………………
Тот, кто раз сошел с вершины,
С ледяных просторов гор,
Тот из облачной долины
Не вернется на простор.
Мы друг друга не забудем.
И, целуя дольний прах,
Отнесу я сказку людям
О царевне Таиах.

Стихи рассердили Маргариту. Она пока не была влюблена в Волошина, но ждала развития событий. Однако ничего не случалось. Волошин, не оправдав лучших ожиданий Маргариты, не придумал ничего лучшего, как жениться на ней. А она, хоть и далеко не была уверена в том, что его любит, согласилась: брак всегда интересен, разве не этого ждут девушки? Нет, конечно, не только этого… Но с тем, другим, чего ждут, были трудности. Сестре Евгении Герцык, поэтессе Аделаиде, Волошин признавался:

…женщины? У них опускаются руки со мной, самая моя сущность надоедает очень скоро, и остается одно только раздражение. У меня же трагическое раздвоение: когда меня влечет женщина, когда духом близок ей - я не могу ее коснуться, это кажется мне кощунством…

Эта странность мучила Волошина в Париже. Он рассказывает в дневнике о том, как мирно бодрствует в постели рядом с влюбленной в него прелестной нагой ирландкой Вайолет. "Этого" не произошло и тогда…

По дороге от деревни до Парижа я делюсь в машине этой столетней давности тайной Волошина с моим соседом психоаналитиком Пьером, чья доброта позволяет мне удобнее добраться до города. Пьер усмехается с торжеством.

- Классический случай, - говорит он, - банальный случай. Какие у него были отношения с матерью, у этого твоего друга-поэта?

- Сложные. Он рос без отца. Мать была странная женщина. Носила мужской костюм. Обожала сына. Была с ним жестокой…

- Так вот, его любимая женщина…

- Близкая по духу женщина…

- Так вот, она как бы приходит на место матери. Но спать с матерью - это не просто…

- Все не просто. А вот с продажной женщиной ему было просто, хотя и скучно… Он платит, что исключает и любовь и родство. Может, поэтому иные из мужчин любят, чтобы это стоило дорого. Помню, был у нас в Переделкине один знаменитый классик… Боже, как все просто и как сложно…

- Приводи его на мой сеанс, - говорит Пьер. - Есть надежда..

Я улыбаюсь:

- Он тебя заговорит…

Волошин мог заговорить кого угодно. Но он умел и внимательно слушать. Он умел гадать по руке. Предсказывать. Что же до сексуальных трудностей, то Волошин в конце концов находил выход из положения. Все его терзания шли в стихи. А сам он служил женщинам, дружил с ними. Евгения Герцык вспоминает о множестве "девушек, женщин, которые дружили с Волошиным и в судьбы которых он с такой щедростью врывался, распутывая застарелые психологические узлы, напророчивал им жизненную удачу, лелеял самые малые ростки творчества…" Ведь и второй брак Волошина был продиктован поисками такого служения: если б не было Заболоцкой, он женился бы на Ребиковой. Ей тоже надо было помочь… А любовь к Дмитриевой, из которой он сотворил Черубину де Габриак…

Ну а что же мятущаяся Маргарита, Маргоря, Аморя?

В Париже Волошины, поженившись, обставили, по воспоминаниям Маргариты, "маленькую солнечную квартиру в Пасси - несколько кушеток покрыто коврами, множество полок служит вместилищем для библиотеки Макса. Лучшее украшение нашего жилища - копия в натуральную величину гигантской, высеченной из песчаника головы египетской царевны Таиах с ее вечной загадочной улыбкой".

А по возвращении в Россию Маргарита попала куда нужно. Не без помощи мужа. Вскоре после женитьбы Волошин близко сходится в Петербурге со "златокудрым магом" Вячеславом Ивановым и снимает квартиру рядом со знаменитой "Башней" Ивановых. На "Башне" сидят ночами и говорят об Эросе. Причем высокоумный и гостеприимный хозяин "Башни" не только великий теоретик, но, похоже, и практик эротики: как выражаются некоторые авторы, на "Башне" пахнет серой. Е. Герцык о молодоженах Волошиных и Иванове пишет более изысканно: "Оба сразу поддались его обаянию, оба вовлечены в заверть духа, оба - ранены этой встречей".

Назад Дальше