Литературные и театральные воспоминания - Сергей Аксаков 14 стр.


Между тем приближалась осень; указ об учреждении отдельного цензурного комитета в Москве был давно уже подписан, и новый устав напечатан. Председателем комитета был утвержден кн. Мещерский, а я - цензором. Говорили, что третьим цензором будет С. Н. Глинка, с которым мои сношения как-то совсем прекратились. Наконец, в начале сентября приехал в Москву председатель нового цензурного комитета и привез с собой секретаря, Новикова, природного москвича. Я немедленно поехал познакомиться с моим председателем и товарищем: председатель был в то же время и цензор и никаких особенных прав не имел. Я нашел в кн. Мещерском чрезвычайно любезного, ловкого, умного и образованного человека; о нравственных его качествах я не имел никакого понятия и от всей души радовался такому товарищу: опытному, много служившему и все на свете знающему человеку, начиная от тайных придворных интриг до Пинеттевских штук в картах. Председатель мой хотел немедленно открыть комитет и ежедневно тормошил для того университетское начальство; но известно, что старые ученые люди, занятые своими головоломными делами, двигаются не очень поспешно. Оказалось, что для помещения нового цензурного комитета в университетских зданиях (как сказано было в уставе) нет места и что прежний цензурный комитет не приготовил к сдаче своего архива, своих текущих дел, запрещенных и неразрешенных рукописей и пр. Но кн. Мещерский был не такой человек, который стал бы ждать и останавливаться такими препятствиями. Взяв предписание от попечителя университета, бывшего командира гренадерского корпуса, генерал-лейтенанта А. А. Писарева, который был не то что начальник нового цензурного комитета, а какой-то ходатай, через которого производились сношения с министром, кн. Мещерский потащил с собою ректора, профессора Двигубского, по всем зданиям, принадлежавшим университету, и сейчас нашел удобное помещение в доме университетской типографии: нужно было только сделать какие-то поправки и небольшие переделки. Но чтобы не тратить времени в ожидании этих переделок, иногда очень медленных в казенных зданиях, мой председатель, живший на Воздвиженке, в великолепном доме графа Шереметева, с которым был очень близок, приказал управляющему отвесть в том же доме несколько комнат для временного помещения комитета, на что попечитель охотно согласился. Неготовность к сдаче дел также нисколько не остановила моего председателя, который, имея в руках предписание министра о немедленном открытии нового цензурного комитета, не отставал от попечителя до тех пор, покуда он не исполнил его требования. Сдачу же дел и архива положили сделать после. Итак, в исходе сентября, в зале университетского совета или в правлении (хорошенько не знаю, только помню, что на столе стояло зерцало) собрались профессора, члены старого цензурного комитета, под председательством своего попечителя, явились и мы с председателем и с своим секретарем; прочли указ, предписание министра и наши утверждения в должностях. В другой комнате, в присутствии попечителя, привели нас к присяге. Сдали нам несколько бумаг, книг и рукописей, и затем попечитель и профессоры, поздравив нас с новыми должностями, раскланялись с нами и оставили нас одних. Председатель наш хорошо знал, что я и Новиков вовсе не знакомы с канцелярским порядком, захотел позабавиться над нами и сказал: "Господин секретарь, извольте исполнять вашу должность". Новиков смотрел на него во все глаза, ничего не понимая, и, наконец, спросил: "Что будет угодно приказать?" Председатель обратился ко мне и сказал мне очень серьезно: "Сергей Тимофеевич, не угодно ли вам потрудиться и вразумить господина секретаря, в чем состоит его должность. Он, как видно, ее не знает". Я сначала немного смешался, но, зная, что кн. Мещерский большой шутник, предполагая и тут шутку, я, смеясь, отвечал ему: "Вы видите, что мы оба не знаем, что делать: так научите нас". Председатель наш расхохотался, взял лист бумаги и написал, без помарки, журнал открытия нового "отдельного цензурного комитета"; мы все трое подписали его; секретарь взял под мышку все старые дела и архив и отправился с ними в квартиру председателя, а я поехал домой. На другой день в "Московских ведомостях" было напечатано объявление об открытии нового цензурного комитета с приглашением всех, имеющих до него надобность, являться ежедневно с девяти часов утра до трех часов пополудни. Разумеется, было напечатано, где помещался комитет. На другой день я приехал в девять часов и нашел уже в комитете несколько человек с разными просьбами и надобностями, как-то: с объявлениями о книгах, с небольшими брошюрками и с множеством разных лубочных картинок. Председатель сидел уже в присутственной комнате и разбирал разные рукописи, оставшиеся не цензурованными в прежнем комитете. Через полчаса мы удовлетворили всех просителей и рукописи разделили пополам. Кн. Мещерский приказал Новикову написать опять журнал, который мы все трое подписали, по которому мы требовали деньги из московского уездного казначейства, ассигнованные на наше жалованье и содержание канцелярии. Председатель поехал сам за деньгами и воротился очень скоро. Мы пересчитали деньги; а как у нас не было еще казенного сундука для хранения их в университетском казначействе, то мы взяли уже выслуженное нами жалованье, а остальную сумму, с моего согласия, председатель вызвался беречь у себя. Затем мы с кн. Мещерским пошли в его кабинет, находившийся через одну комнату от комитета. Мы закурили трубки, позавтракали и стали дожидаться новых посетителей, предполагая, что в этот же день должны явиться к нам издатели журналов, в чем и не ошиблись. Председатель условился со мной брать журналы по порядку: первый ему, второй мне и т. д. Первый явился М. П. Погодин, которого я до тех пор и не видывал. Мы вышли в присутственную камеру, как называл ее всегда Новиков, познакомились с журналистом, а председатель мой объявил, что он сам будет цензуровать "Московский вестник". Погодин тут же вручил ему рукопись - "Повествование о России" Николая Арцыбашева. Погодин уехал, а мы воротились в кабинет. Кн. Мещерский развернул погодинскую рукопись и сейчас мне сказал: "Любезнейший Сергей Тимофеевич! Чтобы внушить к себе полное уважение, мы должны действовать с строгою точностью, не отступая ни от одной буквы устава; вот эту рукопись я читать не буду: она написана слишком мелко, особенно выноски и ссылки, которых наберется не меньше текста. Я по службе обязан читать рукописи, но не обязан терять глаз; в уставе именно есть параграф, в котором сказано, что рукописи должны быть чисто, четко и разборчиво писаны". Я посмотрел толстую тетрадь Арцыбашева и увидел, что она написана очень четко и что только ссылки и выписки из грамот написаны мелко. Я сказал моему председателю, что это слишком строго, что если у него не слабы глаза, то рукопись прочесть очень можно. Потом я завел серьезный разговор с ним о новом цензурном уставе и доказывал ему, что если буквально его держаться и все толковать в дурную сторону, на что устав давал полное право цензору, то мы уничтожим литературу, что я намерен толковать все в хорошую сторону. У нас зашел горячий спор… В самое это время доложили, что приехал издатель "Телеграфа". Мы опять вышли в присутственную комнату. Кн. Мещерский был знаком с Полевым, но я увидел его так же в первый раз, как и Погодина. Мы познакомились, и председатель объявил журналисту, что я буду цензором его журнала. Полевой, конечно, знал о моей дружбе с заклятым его врагом, А. И. Писаревым, и вообще о моем мнении относительно редактора "Московского телеграфа". Ему, конечно, была очень неприятна моя цензура, да и мне также. Я получил для просмотра от Полевого большой сверток бумаг. Издатель "Телеграфа" сейчас уехал, а мы с председателем опять воротились в кабинет продолжать наш спор: он длился до четырех часов, и мы расстались, ни в чем не согласившись, ни в чем не убедив один другого.

Спор о цензурном уставе с моим председателем привел меня в большое недоуменье. Мне даже казалось, не хотел ли он испытать меня? Мне не верилось, чтоб такой умный, светский, любезный и подчас веселый человек мог иметь такие инквизиторские понятия о цензуре. Чем более я думал, тем более утверждался в этой мысли; но впоследствии кн. Мещерский убедил меня в своей искренности.

Через несколько дней пришло определение С. Н. Глинки, и он явился к нам в комитет. Председатель, несмотря на то, что я старался предварительно объяснить ему все хорошие стороны нашего нового товарища, глядел на него с насмешкою, как на юродивого или как на шута, но был очень вежлив. В самом деле, дико было смотреть на одетого крайне небрежно, всегда с полувыбритою бородою и странными движениями, не подчиняющегося никаким формам общественного и служебного приличия - нового нашего цензора. Ему достался "Дамский журнал" кн. Шаликова; он был давно знаком с издателем, и они, встретясь в комитете, принялись осыпать друг друга комплиментами на французском языке. С. Н. Глинка распространился о французской литературе и начал было декламировать Расина, - как вдруг наш председатель, смотревший на них с язвительною усмешкою, наскучив их болтовнею, бесцеремонно сказал кн. Шаликову, что его дело по цензуре кончено и что комитет имеет свои дела, не терпящие отлагательства. Издатель "Дамского журнала" сделал кислую мину и сейчас раскланялся с нами, однако с большими учтивостями. Глинка наморщился: ему не понравилась выходка нашего председателя, который сейчас предложил Глинке, как новому цензору, прочесть журналы, состоявшиеся до его вступления. Но С. Н. Глинка не мог сидеть спокойно за столом на одном месте: почитав немного, он начал ходить по комнате взад и вперед и едва не запел какой-то французский романс. Наконец, не вытерпел, подошел к председателю и сказал: "Вы хозяин канцелярии, и у вас всегда есть дело; цензоров и так здесь двое; мне, третьему, совершенно нечего делать; дайте мне мою работу, то есть какую-нибудь рукопись, и отпустите меня домой". Председатель отвечал, что это совершенно от него зависит и что одного цензора довольно для постоянного присутствия в комитете до трех часов; а как он здесь живет и до четырех никуда не выезжает, то мы можем оставаться здесь столько, сколько нам угодно. Глинка был очень доволен; взяв огромную тетрадь, он проворно раскланялся с нами, шаркнув и притопнув ногой по своей привычке, и почти выбежал из комитета, махая своей до невероятности измятой, изломанной шляпой, в дверях уже напевая и насвистывая какой-то куплет. Председатель называл его Диогеном, циником, и очень забавлялся им, но беспрестанно повторял: "Какой же он цензор, особенно при нынешнем уставе?" Желая вразумить меня, как осмотрительно и внимательно должно цензуровать журналы, он повел меня в кабинет и показал мне все, что он вымарывает красными чернилами из "Московского вестника" и из какого-то несчастного дюжинного романа; я пришел в совершенное недоумение, а выслушав объяснения кн. Мещерского, его подозрения, догадки и соображения, пришел в ужас и негодование. Я не знал, что мне ему сказать. Я уже догадывался, что говорить с ним откровенно нельзя и не должно. Я отвечал, однако, что не верю своим глазам и что не понимаю его. Он самодовольно улыбнулся и жалел о моей неопытности; но сам сказал, что нам нечего рассуждать и спорить об этом предмете, потому что мы никогда не сойдемся; прибавил только, что при этом уставе я и трех месяцев не пробуду цензором. Я отвечал, что это для меня все равно. После такого нашего положительного объяснения он оставался, однако, со мной в самых любезных отношениях, рассказывал мне много любопытных подробностей из своей жизни, и хотя он, видимо, умалчивал о многом, но я догадывался, что он, как говорит русский народ, "черезо все произошел". Ко многим своим способностям кн. Мещерский присоединял необыкновенное дарование писать по-русски сильно, резко и дельно; он показывал мне толстую книгу писем, писанных им для разных лиц, находившихся в самых трудных обстоятельствах, - писем к государю и к другим особам царской фамилии, а также и к разным министрам. Все письма были написаны мастерски и очень смело; писать такие бумаги была его страсть, и он сам напрашивался на них.

Так шли дела недели три. В один день, приехав в комитет, я долго сидел один, читая и подписывая всякий вздор, как вдруг председатель прислал мне сказать, что он нездоров и просит меня к себе в кабинет. Я пришел. Кн. Мещерский, очень расстроенный, протянул мне руку, крепко пожал мою и сказал: "Конечно, вы не ожидаете, какую я сообщу вам новость: я отставлен от службы; меня уведомляет об этом правитель канцелярии министра просвещения, а завтра получится официальная бумага о моем увольнении". Я был поражен, как громом, и только мог промолвить: "Что же это значит?" - "Враги мои, - с горячностию сказал кн. Мещерский, - я их очень хорошо знаю, - успели очернить меня. Прошу вас сохранить секрет до завтра. Ах, если б знали вы, - продолжал он самым встревоженным голосом, - в какое ужасное положение приводит меня эта отставка!" Мне стало его очень жаль. В самое это время доложили, что приехал Погодин. Кн. Мещерский велел сказать, что он нездоров и просит г. Погодина к себе в кабинет. Погодин вошел; но председатель был уже другой человек: он встретил журналиста спокойно, величаво и грозно. "Милостивый государь, - сказал он, - журнал ваш имеет самое вредное направление; только для первого раза я вымарываю, а не вношу в комитет для запрещения ваши статьи". И он начал показывать Погодину разные места, зачеркнутые красными чернилами. "Отрывок же из повести вашей, - продолжал он, - таков, что я не смею его вынести из моего кабинета, потому что в той комнате (он указал на комитет) я должен буду преследовать вас судебным порядком. Повесть ваша вся зачеркнута. Получили вы, для более разборчивой переписки, рукопись господина Арцыбашева?" Погодин отвечал, что "рукопись эта написана рукою самого автора, с неимоверною точностью, по особенной методе знаков и сокращений, что всякий переписчик необходимо наделает сотни ошибок, а потому он решается не печатать статьи и возвратить рукопись автору". - Я весь вспыхнул от негодования и ушел из кабинета; когда же Погодин, совершенно расстроенный, проходил чрез комитет, я остановил его и шепнул ему на ухо: "Председатель отставлен от службы: завтра я возьму цензуровать ваш "Вестник". Можно себе представить радость Погодина. Я сделал ему знак, чтобы он, не говоря ни одного слова, уехал. Долго не мог я успокоиться, так взволновал меня поступок кн. Мещерского. Вся жалость моя исчезла, и я не пошел к нему в кабинет. Кончив поскорее свое дело и приказав секретарю не беспокоить председателя подписанием бумаг, а оставить их до завтра, я сейчас уехал.

На другой день получена была бумага об увольнении председателя и предписание министра исправлять мне его должность; третьим цензором назначен был известный писатель В. В. Измайлов. Через месяц комитет переместился в дом университетской типографии, и я весь погрузился в исполнение моей должности, которую очень полюбил, потому что она соответствовала моей склонности к литературе.

Посвящая всякий день шесть часов присутствию в комитете, где, в свободное от просителей время, я читал на просторе рукописи спокойнее, чем дома, я уже не мог уделять столько времени на приятельские беседы и частые посещения театра, как прежде. Приятели посмеивались надо мною, и я теперь охотно сознаюсь, что в самом деле было нечто комическое в моем излишнем увлечении, усердии и уважении к моей должности; но таково было уж мое свойство. Опера для Верстовского сильно затянулась. Это меня беспокоило. Но в один благополучный час дело получило неожиданный и самый счастливый исход: я убедил Загоскина, который оканчивал свой "Благородный театр", сочинить либретто для Верстовского, и он, кончив свой важный труд, принялся писать оперу "Пан Твардовский". Тут было забавное обстоятельство, в котором выражалась добродушная оригинальность Загоскина. В "Пане Твардовском" также выведены были цыгане, и также второе действие открывалось цыганским табором, песнями и плясками. Загоскину очень нравилась написанная мною цыганская песня, но поместить ее в своей опере без оговорки он ни за что не хотел; оговариваться же, что песня написана другим, ему казалось неловко и странно. Долго он находился в пресмешном раздумье; наконец, приехал ко мне и сказал: "Нет, брат, всей твоей песни ни за что не возьму, а уступи ты мне четыре стиха, но отрекись от них совершенно. Позабудь, что ты их написал, и никому, не сказывай". Я охотно согласился. Вот эти четыре стиха:

Голод, жажду, холод, зной
Иногда мы сносим;
Но не чахнем над сохой,
Но не жнем, не косим!

Всего же забавнее, что через несколько дней Загоскин опять приехал ко мне и сказал: "Нет, душа моя, не могу взять и четырех стихов; это много; дай только два последние". Разумеется, я на это также охотно согласился; эти два стиха и теперь находятся в его прекрасной цыганской песне, которую превосходно положил на музыку А. Н. Верстовский и которая впоследствии встречена была публикой с восторгом. Песня эта сделалась народною, и много лет наигрывали ее органы, шарманки, пели московские цыгане и пел московский и даже подмосковный народ. Она начинается так:

Мы живем среди полей
И лесов дремучих;
Но счастливей, веселей
Всех вельмож могучих.

Рано с солнцем не встаем
Для чужой работы;
Лишь проснулись - и поем…
Нет у нас заботы!

и проч.

Назад Дальше