На следующее утро все получившие мандаты отбыли из Москвы. Места назначения, указанного в этих мандатах, никто из них не достиг: все были тайно высажены из вагонов на первой же подмосковной станции и на машинах доставлены в одну из подмосковных тюрем. Через два дня Ежов проделал тот же трюк с заместителями "уехавших". Им перед отъездом сообщили, что они направляются для участия в выполнении того же задания.
Прошло несколько недель, прежде чем сотрудники НКВД узнали о безвозвратном исчезновении начальства. За этот срок Ежов сменил в НКВД охрану, а также всех командиров в энкаведистских частях, размещенных в Москве и Подмосковье. Среди вновь назначенных командиров оказалось множество грузин, присланных из Закавказского НКВД.
Чтобы старые сотрудники НКВД не могли бежать за границу, Ежов изъял из ведения Иностранного управления группу, ответственную за выдачу заграничных паспортов, и присоединил ее к собственному секретариату. Одновременно он сместил командиров авиаэскадрилий НКВД, лишив тем самым потерявших голову чекистов всякой возможности побега за границу на боевом самолете.
Опасаясь со стороны сотрудников НКВД безрассудных действий, продиктованных отчаянием, Ежов забаррикадировался в отдаленном крыле здания НКВД и окружил себя мощным контингентом личной охраны. Каждый, кто хотел попасть в его кабинет, должен был сначала подняться на лифте на пятый этаж и пройти длинными коридорами до определенной лестничной площадки, затем спуститься по лестнице на первый этаж, опять пройти по коридору к вспомогательному лифту, который и доставлял его в приемную Ежова, расположенную на третьем этаже. В этом лабиринте посетителю неоднократно преграждали путь охранники, проверявшие документы у любого посетителя, будь то сотрудник НКВД или посторонний, имеющий какое-либо дело к Ежову.
Осуществив все эти предупредительные мероприятия, Ежов начал действовать более энергично. Пошли массовые аресты следователей, принимавших участие в подготовке московских процессов, и всех прочих лиц, которые знали или могли знать тайны сталинских фальсификаций. Их арестовывали одного за другим, днем - на службе, а ночью - в их квартирах. Когда в предрассветный час опергруппа явилась в квартиру Чертока (прославившегося свирепыми допросами Каменева), он крикнул: "Меня вы взять не сумеете!" - выскочил на балкон и прыгнул с двенадцатого этажа, разбившись насмерть.
Феликс Гурский, сотрудник Иностранного управления, за несколько недель перед этим награжденный орденом Красной звезды "за самоотверженную работу", выбросился из окна своего кабинета на девятом этаже. Также поступили двое следователей Секретного политического управления. Сотрудники Иностранного управления, прибывшие в Испанию и Францию, рассказывали жуткие истории о том, как вооруженные оперативники прочесывают дома, заселенные семьями энкаведистов, и как в ответ на звонок в дверь в квартире раздается выстрел - очередная жертва пускает себе пулю в лоб. Инквизиторы НКВД, не так давно внушавшие ужас несчастным сталинским пленникам, ныне сами оказались захлестнутыми диким террором.
Комплекс зданий НКВД был расположен в самом центре Москвы, и случаи, когда сотрудники НКВД выбрасывались с верхних этажей, происходили на виду у многочисленных прохожих. Слухи о самоубийствах энкаведистов начали гулять по Москве. Никто из населения не понимал, что происходит.
По делам арестованных сотрудников НКВД не велось никакого следствия, даже для видимости. Их целыми группами обвиняли в троцкизме и шпионаже и расстреливали без суда. Тем сотрудникам, кто был или считался польского происхождения, объявляли, что они польские шпионы, латышам - что они шпионы Латвии, русским - что они шпионы Германии, Англии или Франции.
О том, что представляли собой эти обвинения, можно судить по делу Казимира Баранского, ветерана Иностранного управления НКВД, которому Ежов навесил ярлык "шпиона". Баранский был польского происхождения. Фанатичный коммунист, во время гражданской войны он сражался на западном фронте против польских войск и был награжден орденом за то, что вытащил раненого командира своего полка из-под пулеметного обстрела. При этом он сам был ранен. По окончании войны Баранского направили в Иностранное управление ГПУ. В 1922 году он был послан этим Управлением в Польшу для организации агентурной сети. В Варшаве он занял официальный пост второго секретаря советского полпредства под именем Казимира Кобецкого.
В 1923 году, когда советское правительство разрабатывало планы посылки войск через Польшу для оказания помощи немецким рабочим, Баранский получил приказ взорвать склады боеприпасов и амуниции, размещавшихся в варшавской цитадели. Это опасное задание ему удалось выполнить 12 октября 1923 года.
Поляки каким-то образом узнали, что взрыв в варшавской цитадели - дело рук их земляка, второго секретаря советского посольства Казимира Кобецкого. Однако они не стали требовать его отзыва, а решили поймать его с поличным и тогда уж взять реванш за все. Такого случая им пришлось ждать почти год. Польская контрразведка сумела внедрить в агентурную сеть Баранского собственного агента, официальным местом работы которого было польское министерство иностранных дел.
Чтобы разжечь аппетит Баранского, этот человек начал снабжать советское посольство подлинными (хотя и без подписей должностных лиц) документами своего министерства. Постепенно агент завоевал доверие Баранского, и тот начал лично встречаться с ним. Как-то летним днем 1925 года Баранскому предстояло встретиться с этим агентом, чтобы возвратить тому полученные на время бумаги. Среди них был, между прочим, доклад польского посла в Японии, некоего Патека.
Придя на условленное место встречи, Баранский заметил поблизости подозрительных лиц, проявлявших к нему интерес. Он попытался ускользнуть, однако сыщики стали окружать его. Баранский вырвался из окружения, стремясь во что бы то ни стало избавиться от компрометирующих документов, которые лежали у него в кармане, - он бросился в боковую улицу и вбежал в костел святой Екатерины. Там опустился на скамью для молящихся, сунул документы в какую-то щель и покинул костел через другие двери, выходящие на Иерусалимские аллеи. Выбежав на улицу, он вновь наткнулся на сыщиков, уже было потерявших его из виду. Они схватили его, обыскали, но, не найдя нужных бумаг, стали избивать, топтать его ногами, несколько раз ударили по голове.
Баранский боялся, что его убьют тут же на улице и советское полпредство так и не узнает, что с ним стряслось. Он начал кричать по-польски, обращаясь к прохожим: "Господа, смотрите, как польская полиция бьет советского дипломата!" - и потерял сознание.
Очнулся он в главном управлении полиции. Он отказался отвечать на вопросы руководителей польской контрразведки и, ссылаясь на свой дипломатический иммунитет, требовал, чтобы его освободили. Однако это произошло только после протестов со стороны советского правительства. Баранского доставили в советское полпредство с кровоподтеками на лице и с сочащейся кровью повязкой на голове. Пролежав с неделю в больнице, он вскоре по требованию польского правительства был отозван в Москву.
По возвращении Баранского из Польши нарком иностранных дел Чичерин пожаловался на его поведение в Центральную контрольную комиссию - высший орган, расследовавший поведение членов партии. Ведомство Чичерина жаловалось, что, находясь в Варшаве, Баранский ввязался в исключительно опасные и скандальные авантюры с участием поляков, что вызвало ухудшение отношений между Польшей и СССР. Зная вспыльчивый характер Баранского, помощник Ягоды Трилиссер посоветовал ему на заседании комиссии "вести себя смирно" и признать, что, действительно, в ряде случаев он зашел в своих действиях слишком далеко. Во время слушания дела Баранского в помещение, где заседала комиссия, вошел ее председатель Арон Сольц. Присев, он некоторое время молча слушал, как обвиняет Баранского советский полпред в Польше Оболенский, и вдруг неожиданно вмешался: "Кого вы в этом обвиняете? Бойца Красной армии, раненного в стычке с врагом! Я предлагаю, товарищи, чтобы мы представили Баранского за его работу к ордену Красного знамени!"
Кончилось тем, что Оболенскому объявили выговор за клевету на Баранского, а тот действительно получил орден - в то время знак высшего боевого отличия.
Избиение Баранского польскими шпиками серьезно отразилось на его здоровье. Вскоре после возвращения в Москву он оказался частично парализован, у него отнялась речь. Позже паралич прошел, однако Баранский на всю жизнь остался инвалидом. И вот этого инвалида, потерявшего здоровье по милости польской контрразведки, Ежов в числе других объявил польским шпионом и приказал расстрелять без суда и следствия. Сталин с Ежовым прекрасно знали, что никакой он не шпион и никогда им не был. Они попросту считали его теперь "ненадежным": у него было много друзей среди следователей НКВД, и от них он мог узнать - да наверняка и узнал! - закулисную сторону московских процессов, в том числе и сталинские указания, полученные следователями.
Постепенно волна арестов распространилась и на периферию. Только за один 1937 год было казнено более трех тысяч оперативников НКВД. Среди исчезнувших в этой кровавой мясорубке были Молчанов, заместители Ягоды Агранов и Прокофьев, а также все начальники управлений НКВД в Москве и провинции. До расстрела самого Ягоды дело пока не дошло.
Будь эти люди виновны в растрате крупных денежных сумм или даже в убийстве, совершенном по каким-нибудь личным мотивам, - им, вероятно, удалось бы отделаться несколькими годами заключения. Но они были "повинны" в гораздо более тяжком грехе - самом тяжком, какой существовал в Советском Союзе: они знали тайну сталинских преступлений. Этот грех влек за собой неизменно лишь одну кару - смертную казнь. Только одному человеку из числа руководителей НКВД удалось избежать такого конца. Это был заместитель начальника Секретного политического управления НКВД Люшков, помогавший Молчанову в подготовке первого московского процесса. Благодаря дружеским отношениям с Ежовым Люшков продержался на своей должности до лета 1938 года, а затем получил назначение начальником Дальневосточного управления НКВД. Увидев из своего далека, что Сталин как будто уже не оставил в живых никого из опасных свидетелей своих преступлений, Люшков использовал преимущества своей новой должности и тем же летом перелетел к японцам. Ему удалось это сделать без особого труда: дальневосточные войска погранохраны находились в его прямом подчинении.
3
Высокопоставленные сотрудники НКВД, приезжавшие во Францию и Испанию, рассказывали о кошмарной судьбе детей расстрелянных чекистов. Когда родителей арестовывали и квартиры опечатывали, дети оказывались в буквальном смысле слова выброшенными на улицу. Друзья этих семей и даже близкие родственники не решались дать приют детям арестованных, опасаясь навлечь на себя серьезные неприятности. В школах и пионерских отрядах они не находили ни малейшей моральной поддержки. Их сверстники всячески изводили и били их как детей предателей и шпионов. При этом нередко случалось, что ученики, издевавшиеся над ними, за одну ночь сами превращались в детей "врага народа", которым теперь предстояло хлебнуть горя.
Отношения между детьми в это смутное время отражали, как в зеркале, отношения взрослых. Отравленные сталинистскими изречениями о "притаившихся врагах народа", наученные педагогами принимать резолюции с требованием смертной казни для старых большевиков, школьники утрачивали черты, присущие детям, да и вообще всякое представление о человечности. Чувство дружбы вытеснялось из их детских душ подозрительностью и страстью всеобщего разоблачения, то есть доносительства.
В крупных городах появилось еще одно страшное знамение времени: случаи самоубийства подростков 10–25 лет. Мне рассказывали, например, такой случай. После расстрела группы сотрудников НКВД четверо их детей, оставшиеся сиротами, украли из квартиры другого энкаведиста пистолет и отправились в Прозоровский лес под Москвой с намерением совершить самоубийство. Какому-то железнодорожнику, прибежавшему на пистолетные выстрелы и детские крики, удалось выбить пистолет из рук четырнадцатилетнего мальчика. Два других подростка лежали на земле, - как выяснилось, тяжело раненные. Тринадцатилетняя девочка, сестра одного из раненых, рыдала, лежа ничком в траве. Рядом валялась записка, адресованная "дорогому вождю народа товарищу Сталину". В ней дети просили дорогого товарища Сталина найти и наказать тех, кто убил их отцов. "Наши родители были честными коммунистами, - следовало дальше. - Враги народа, подлые троцкисты, не могли им этого простить…" Откуда детям было знать, кто такие троцкисты!
Сталинский секретариат получал десятки таких писем. Отсюда они направлялись в НКВД с требованием убрать маленьких жалобщиков из Москвы. Здесь не должно было быть места детским слезам! Иностранные журналисты и гости из-за рубежа не должны были видеть эти массы выброшенных на улицу сирот.
Многие из осиротевших детей не ждали, когда их вышлют из Москвы. Столкнувшись в домах друзей своих родителей с равнодушием и страхом, они присоединились к тем, кто принял их в свою среду как равных - к бездомным подросткам, жертвам более ранней "жатвы", которую принесла сталинская коллективизация. Банда беспризорных обычно забирала у новичка в качестве вступительного взноса часть его одежды, часы и другие ценные вещи и быстро обучала его своему ремеслу - воровству.
Хуже было осиротевшим девочкам. О судьбе одной из них я узнал от того же Шпигельгляса. Весной 1937 года были внезапно арестованы заместитель начальника разведуправления Красной армии Александр Карин и его жена. Обоих расстреляли. До начала службы в разведуправлении Карин несколько лет работал в Иностранном управлении НКВД, помогая Шпигельглясу при выполнении секретных и опасных заданий за границей. Карины и Шпигельглясы дружили семьями; единственная дочь Кариных, которой было к моменту ареста отца тринадцать лет, была лучшей подругой дочери Шпигельгляса.
После ареста Кариных их дочь оказалась на улице, а их квартиру занял один из "людей Ежова". Девочка пришла к Шпигельглясам. "Ты должен меня понять, - втолковывал мне Шпигельгляс, - Я люблю этого ребенка не меньше собственной дочери. Она пришла ко мне со своим горем, как к родному отцу. Но мог ли я рисковать… и оставить ее у себя? У меня язык не повернулся сказать ей, чтобы она уходила. Мы с женой постарались ее утешить и уложили спать. Ночью она несколько раз вскакивала с постели с душераздирающими криками, не понимая, где она и что с нею. Утром я пошел к ежовскому секретарю Шапиро и рассказал ему, в каком положении я очутился. "В самом деле, положение щекотливое, - заметил Шапиро. - Надо найти какой-то выход… Во всяком случае, тебе не стоит держать ее у себя… Мой тебе совет: попробуй от нее избавиться!"
"Совет Шапиро, - продолжал Шпигельгляс, - был по существу приказом выгнать ребенка на улицу. Моя жена вспомнила, что у Кариных были какие-то родственники в Саратове. Я дал девочке денег, купил ей билет на поезд и отправил ее в Саратов. Мне было стыдно глядеть в глаза собственной дочери. Жена беспрестанно плакала. Я старался поменьше бывать дома…"
Через два месяца дочь Кариных вернулась в Москву и пришла к нам. Меня поразило, как она изменилась: бледная, худая, в глазах застыло горе. Ничего детского в ее облике не осталось. "Я подала в прокуратуру заявление, - сказала она, - и прошу, чтобы люди, которые живут в нашей квартире, вернули мою одежду". Так посоветовал сделать человек, приютивший ее в Саратове. "Я была в нашей пионерской дружине, - продолжала девочка, - и получила там удостоверение для прокуратуры, что меня два года назад приняли в пионеры. Но пионервожатый потребовал, чтобы я выступила на пионерском собрании и сказала, что одобряю расстрел моих родителей. Я выступила и сказала, что если они были шпионы, то это правильно, что их расстреляли. Но от меня потребовали сказать, что они на самом деле были шпионы и враги народа. Я сказала, что на самом деле… Но мне-то известно, что это неправда и они были честные люди. А те, кто их расстрелял, - вот они и есть настоящие шпионы!" - сердито закончила она. Девочка отказалась от еды и не пожелала взять денег…"
В это же самое время на митингах и в газетах до небес превозносили "гуманизм сталинской эпохи". Крики обездоленных детей заглушались дифирамбами "сталинской заботе о людях" и "трогательной любви к детям".