С Назымом мы работали еще один раз. Еще одна лошадка, снова раздутый желудок у Батырбая и красно-синие мешки под глазами. А дальше Батырбай работал без перерывов. Кончились, видно, лошадки, все съедены. Или передохли.
А тут и уборка кончилась – вот не знала, что она может тянуться так долго! Теперь Батырбай будет пахать, и моя помощь ему не нужна. Не знаю, что снова изменило его отношение ко мне, в обратную сторону, но только на прощание он вдруг пригласил меня к себе домой. Может быть, этого требовал казахский обычай вежливости. "Последний раз бешбармак покушать", – сказал он.
Моя московская вежливость требовала, чтобы я, придя с визитом впервые, к тому же на обед, принесла что-нибудь в дом. В Москве это могла быть бутылка вина, или торт, или коробка конфет, что-нибудь в этом роде. Здесь ничего такого было не достать. Бутылка спирта имелась, но мне показалось нести ее как-то неловко (и совершенно напрасно). Я покопалась в наших припасах – там было в основном сырье, то есть крупы, мука, картофель, подсолнечное масло. Порядочно консервов, все те же бычки в томате – я уже знала, что Батырбай им не обрадуется. Сахар у нас был, а у них редко, но, подумала я, не идти же в гости с кульком сахара (и тоже зря)! Я отыскала банку варенья из алычи и пачку печенья, последнюю, еще московскую, чудом не съеденную: на всех не хватило бы, а по отдельности коснуться последнего никто не решался. Варенье и печенье – все согласились, что так будет вполне прилично.
Поселок Батырбая находился не слишком далеко от нас. Батырбай предлагал заехать за мной на тракторе, но мне казалось несообразностью использовать эту большую тяжелую машину, жрущую столько солярки и испускающую такие черные клубы дыма, в качестве такси. Сказывалось мое слабое знакомство с сельской жизнью. Я сказала, что доберусь сама.
Поселок издали выглядел как сыпь на ровной поверхности степи. Несколько коричневатых круглых прыщей побольше, а рядом с ними квадратные, серые. Вблизи это превратилось в десяток конусообразных юрт из конских шкур, растянутых на гибких палках. Концы этих палок, связанные в пучок, торчали хохлом на макушке юрты. Рядом с каждой юртой стоял небольшой стандартный дом из голых, ничем не покрытых бетонных блоков. Я решила, что дома еще не достроены, а когда достроят, казахи будут в них жить вместо допотопных юрт.
Все оказалось совсем не так. Домик считался достроенным, и в нем у них была парадная комната, как бы салон. Там лежал ковер, стоял стол со стульями и, главное, телевизор. И больше там ничего не было. Здесь не жили, а только ходили смотреть телевизор и один раз принимали экстраважных гостей из района.
А жили по-прежнему в юрте. Я экстраважной не была, и меня принимали в ней. Свои приношения я сунула в руки Назыму, который выбежал меня встречать, и они сразу куда-то исчезли. Батырбай на них даже не глянул.
Бешбармак был такой же вкусный, как и в первый раз, только здесь мне дали отдельную миску и ложку. Я прилежно ела и чувствовала себя очень неловко. Ели молча, но при этом все взгляды были направлены на меня. Один только Батырбай на меня не смотрел, но и жена его, моложавая и очень смуглая маленькая женщина, и двое младших мальчишек, лет десяти – двенадцати, и даже Назым, от которого я ожидала лучшего ко мне отношения, просто не сводили с меня глаз. Я чувствовала себя, как под обстрелом, а укрыться было некуда. Вероятно, надо было заговорить, но мне ничего не приходило в голову. Кроме того, я уже знала, что жена Батырбая очень плохо понимает по-русски, а мальчишек что спрашивать? В каком ты классе, как учишься? Хотелось задать какой-нибудь вопрос жене, но как с ней объясняться? Выйдет только еще большая неловкость. Я уже вполне наелась, но в миске у меня оставалось порядочно, а тут жена Батырбая вдруг взяла да подложила мне еще!
– Спасибо, – умоляла я, – хватит, не надо больше, хватит!
– Кушай, кушай больше, – успокаивала меня женщина с широкой улыбкой, – больше хорошо!
Все уже поели и сидели молча, смотрели, пока я с отчаянием в душе давилась вкусным бешбармаком. Оставлять ведь наверняка неприлично. Выручил меня Назым. Он что-то шепнул отцу, тот коротко приказал жене на своем языке, и она резким движением забрала мою недоеденную миску. Подозреваю, что она издевалась надо мной, потому что Батырбай сказал ей несколько сердитых слов. Она на это только дернула плечом.
Затем мы пили чай из самовара. Вернее, из двух самоваров, которые внесли в юрту младшие сыновья. Самоваров на задворках каждой юрты непременно стояло как минимум два, а то и три. Пиалу я держать правильно не умела, она обжигала мне пальцы. Все посмеивались и показывали мне, как надо. Это немного разрядило атмосферу, и я начала даже поглядывать по сторонам – до этого меня так давила неловкость, что я ничего вокруг не видела. Но успела разглядеть только сложенные горкой у стены кошмы, портрет товарища Хрущева над ними да подушки на полу. Неловкость накатила опять: Назым распечатал принесенную мной пачку печенья. Оно так высохло, что крошилось у него в пальцах. Я пробормотала какое-то извинение. Назым подмигнул мне и отправил в рот горсть крошек. "Вкусное!" – сказал он и насыпал крошек в подставленные горсти братьев. Жена Батырбая ковырнула в крошках пальцем и брезгливо отдернула руку. Сам Батырбай с величайшей осторожностью выловил двумя пальцами целое печенье, бережно поднес его ко рту, открыл рот – и в этот момент оно распалось на куски. Батырбай засмеялся, подобрал эти куски и съел. И все смеялись, даже я, только его жена снова дернула плечом, по-прежнему не сводя с меня глаз.
Обратно Батырбай отвез-таки меня на тракторе.
– Тебе не было у нас хорошо, – сказал он мне на прощанье.
– Да нет, почему же, – отнекивалась я, – хорошо. У вас очень симпатичная семья, чудесные мальчишки. И бешбармак замечательно вкусный…
– Бешбармак… – он мимолетно улыбнулся. – Жена у меня хорошая, понимаешь? Очень хорошая женщина. Потому и мальчишки, и все. Я ее очень уважаю. А она меня.
– И правильно, так и надо, – согласилась я, догадываясь, что он слегка за нее извиняется.
– И ты… это… ты не думай. Мы ведь… не то, что… а просто… Если бы я в Москве пришел к тебе в гости, мне бы тоже не было хорошо. Разве не так?
– Скорее всего, так, – честно признала я.
На этом мы пожали друг другу руки и расстались. Умный человек Батырбай. И добрый. И жена его наверняка хорошая женщина.
Как уже упоминалось, во время работы на комбайне я три дня отсутствовала, меня заменяла там девушка по имени Галя, с которой мы подружились. А сама я ездила в Кустанай, в областную газету. Еще в самом начале, когда мы были в Кустанае проездом, я встречалась с редактором этой газеты, и мы договорились, что я напишу ему очерк о работе нашей бригады. "Пишите обо всем, что видите, что думаете, что чувствуете. Хорошо напишете – дам вам целую полосу", – сказал он мне. Ну, я и разогналась, отвела душеньку. Обо всем написала, что видела и чувствовала. И о тощем урожае, и о тлеющем токе, и о завалах зерна на дорогах. А также о трудовом энтузиазме наших ребят и о том, как наша бригада замечательно организовала финансово-бытовую сторону своей жизни, и как мучаются с этим другие. Писала по ночам, лежа на своем матрасе, при свете фонарика. Карандашом в тетрадке. И отвезла в Кустанай.
Редактор первым делом усадил меня перепечатывать мой труд на машинке. Затем прочел. Сказал: "Свежо. Наблюдательно. Молодо. Правим вот здесь, здесь, здесь и здесь – и в номер!"
Я посмотрела, где надо править. Мне показалось, что написано вполне прилично, но раз опытный редактор сказал "править", значит, надо править. Я начала оттачивать стиль. Прежде всего слегка ужала все повествование, сделала его более энергичным. Убрала все лишние "что" и "чтобы", разбила на части слишком сложно-сочиненные фразы, вычеркнула кое-какие повторы, изменила слишком близко стоящие одинаковые выражения. Опытный редактор знал, что говорил, – править было надо! Я трудилась над своим репортажем чуть не весь второй день в Кустанае, перепечатала все начисто и, наконец, довольная, отнесла его редактору. Тот просмотрел текст и поднял на меня недоуменный взгляд:
– А когда править будете? Вы же завтра с утра обратно?
Теперь была моя очередь недоумевать:
– Я поправила все, что вы отметили, и даже больше! Разве плохо?
Видимо, мы неодинаково понимали слово "править". Но он ничего объяснять мне не стал, махнул рукой и сказал:
– Ладно, езжайте, я сам подправлю.
Я переночевала в пятикоечном номере в Доме колхозника, куда меня устроили "от газеты" (первую ночь я провела на автостанции), утром купила на выплаченные мне деньги огромный, толстый, жирный блин с незнакомым сыром, а затем поймала попутный грузовик и вернулась в свою бригаду. Блин ела всю дорогу, и еще с водителем поделилась. Вкус был непривычный, но хороший. От города Кустаная, кроме автостанции, редакции и ларька, где я купила блин, в памяти ничего не осталось. А по возвращении мгновенно забылся и вообще весь газетный эпизод.
Но забылся ненадолго. Дня через три тележка ("передвижное сельпо"), доставлявшая нам продукты, привезла также экземпляр газеты с моим очерком. И его за ужином стали читать вслух. Господи, и зачем только я его написала! Чуть ли не каждый абзац встречался взрывом радостного смеха. Да я ведь ничего смешного не писала. Но что поделать, если вместо, например, моего горестного описания жалкого урожая, там стояло: "Нашей бригаде поначалу не очень повезло. Нам достался для уборки не самый щедрый на урожай участок. Но мы дружно взялись за работу и сумели справиться с этим". А там, где я писала, как ужасны проселочные дороги, по которым везут зерно, и сколько зерна валяется по обочинам, сколько сыплется его каждый день прямо в пыль, говорилось: "Здорово работают водители грузовиков, перевозящих золото полей. И днем и ночью мчатся они по нелегким дорогам – на элеватор в Кустанай. Я только хотела бы предложить им (я! хотела бы! предложить!), чтобы они более тщательно следили за исправностью кузовов своих машин." А про тлеющий ток вообще появилась такая красота: "Наши девушки упорно трудятся на току, героически спасая перегревшееся на солнце зерно. Они словно не чувствуют, как горят от лопат их нежные руки, как вздуваются на ладонях болезненные мозоли. У них одно стремление – зерно надо спасти. А боль – наши девушки и женщины умеют переносить боль!" Тут даже смех прекратился. Кто-то сказал с чувством:
– Да-а… накатала ты, Юлечка…
И что мне теперь? Оправдываться, объяснять, что это не я? Разбирать по строчкам, что мое, а что – редакторская "правка"? Кто станет слушать? Я пыталась, но звучало это неубедительно.
Посмеялись, ругнулись и тут же мне простили. В конце концов, лживое газетное пустословие для всех было делом привычным. А у меня все же кое-что осталось в активе. Названия газеты не помню, имени и лица редактора не помню, а честно заработанный там толстый блин с сыром помню отлично.
Впрочем, исковерканный текст отомстил-таки несчастному редактору. Он едва удержался на своем месте, а вскоре вообще слетел. И все потому, что обошел своим опытным пером то, что и мне казалось самым важным, и для начальства тоже: самым важным – и самым зловредным. Он оставил совершенно нетронутым мое восторженное описание нашей общей кассы, и работы "на общую пользу", и общих закупок продуктов, и общих веселых обедов и ужинов. И как это сплотило и вдохновило всю нашу компанию. И как это помогает нам в работе. И как мы любим и уважаем друг друга, а в других бригадах сплошь ссоры и разборки. Все это было описано мной подробно и с энтузиазмом, и он ничего там не правил. А надо было, надо было! Куда же девалось его безошибочное редакторское чутье?
На следующий же день к нам нагрянули высокопоставленные гости, двое с шофером. Не то из горкома, не то из обкома, а может, еще из какого-то кома – теперь уж не вспомнить. Мы встретили их без опаски, вин за собой никаких не знали, наоборот, ждали похвал, а может, даже и премии.
Приехали они под вечер, мы сидели за ужином. Папа сразу вскочил, начал освобождать им место за нашим длинным дощатым столом, повар торопливо полоскал миски. Гости, однако, за стол не сели. Мы все перестали есть и ждали, что они скажут.
Ну, они и сказали. Да уж, выдали нам премию.
Оказалось, что мы вовсе не молодцы и отличники соцтруда, а прямо чуть ли не преступники. Прозвучало нехорошее слово "уравниловка". Но это было еще не самое скверное. Это еще звучало как-то по-домашнему, по-школьному, вроде как непростительное, но все же мелкое хулиганство. А дальше…
– Так, значит? – угрожающе проговорил один из гостей. – От каждого – сколько сможет, каждому – сколько захочет? Да вы знаете, что это у вас получается? Это у вас коммунизм получается! Коммунизм они у себя развели! Раньше всего народа в коммунизме пожить захотели?
– А что в этом плохого? – нерешительно спросил кто-то. – Мы же все строим коммунизм!
– А партия вам, значит, не указ? Партия пока что коммунизма не объявляла! Поперед батьки в пекло лезете?
Всех нас потрясло сравнение коммунизма с пеклом, но засмеяться никто не отважился. А гости, похоже, даже не заметили ничего.
– Кто тут у вас бригадир?
– Я, – сказал Папа.
– Твоя затея?
Мама начал подыматься с места и открыл было рот, но Папа надавил на его плечо и заставил сесть.
– Моя.
– Не его, а наша! – выкрикнул кто-то.
– Ваша? Это кто сказал? Встать!
Встали сразу три человека: Мама, Толик и девушка Галя. Тут же вслед за ними еще двое. И я встала, и еще несколько человек. Постепенно, не без опаски, начали подниматься и остальные.
– Так, так, – сказал тот же приезжий, видимо, главный у них. – Покрываем друг друга. Коллективный сговор.
Это было пугающее обвинение. Уже совсем не детское и не школьное. Нам могли при желании навесить такое, что кончается лагерем. Но нам очень повезло. Примчался пыльный газик, приехавший передал главному какую-то записку, тот прочел, сказал нам:
– С вами еще разберемся. Работайте – пока. Сумейте загладить вину! И чтоб мне без никаких коммунизмов! Без-ни-ка-ких! Берите пример с соседних бригад, там люди трудятся как положено.
И укатил вместе со своим спутником. Видно, где-то кто-то провинился еще хуже нас.
Самое удивительное, что меня он вообще не тронул, хотя ясно было, что статейку мою читал, из нее и узнал про наш "коммунизм". Не знаю, может, просто руки до меня не дошли. А может, ему достаточно было расправы с редактором. Я была все-таки московская и вроде как корреспондентка, а редактор свой, беззащитный.
Эпизод этот прошел для нас более или менее безболезненно. Я теперь вообще думаю, что разорялся наш гость так, больше для порядка, слегка припугнуть да власть показать. Хотя… обвинение в коммунизме было нехорошее обвинение… Все-таки недаром он к нам прискакал так быстро. Проявил бдительность. И редактор таки слетел со своего места, как я узнала, проезжая через Кустанай обратно. Но для нас особо скверных последствий это не имело. Правда, Папу вызывали куда-то и пошерстили слегка по комсомольской линии, но до Москвы дело не дошло, а в Казахстане – что нам Казахстан?
Для меня же этот эпизод имел двойное значение.
Я довольно рано догадалась, что общее устройство нашей жизни мне не слишком нравится. Но, как и все окружавшие меня люди, я была порождением этого устройства, жила в его тесном объятии и думала и чувствовала полностью в его категориях. Для меня, как и для всех, было нормально, что жирнорылого партчиновника с его странным обвинением надо бояться. И подчиняться, когда он велит встать. И отвечать на его абсурдные вопросы. Что у него есть право пугать, ругать и наказывать. Все это противно, но нормально. А тут, то ли именно из-за абсурдности обвинения, то ли из-за сравнения коммунизма с пеклом, до меня впервые отчетливо дошло: нет у него никакого такого права. То есть сделать со мной он может много чего, но только потому, что власть в его руках, а права – нет, права он не имеет. С какой стати?! Он, может, и большой начальник у себя в партии, но мне-то что? Я-то в его партии не состою! И отчитываться перед ним не обязана! Это поразительное открытие осенило меня внезапно, и я чуть было не выкрикнула его вслух. Мысль простенькая и сегодня более чем тривиальная, а тогда – даже представить себе трудно, какая это была тогда опасная ересь. Я все-таки вовремя удержалась, но открытие это необычайно меня взбодрило.
(В связи с этим припомнила сейчас, как в 89-м году, во время первой моей поездки в Москву из Израиля, я разговаривала со знакомым о многопартийной системе управления государством. Знакомый, очень неглупый, вдумчивый инженер-строитель, спросил меня с недоумением: "Но как же, если две партии, тогда и два ЦК? И два горкома?" – "И три, и четыре, сколько понадобится", – ответила я. "Но тогда кому же подчиняться?")
Так что в те времена мысль моя была – открытие. И оно меня очень обрадовало.
И точно так же меня радовала реакция моих товарищей. Мы не сдали ни Маму Колю, ни бригадира Папу, мы держались против начальничка единым фронтом, а ведь все прекрасно понимали, что начальничек грозит нехорошим… Вообще, проявление солидарности, той самой солидарности, в которую я давно не верила, вызвало во мне сантименты, которых я в себе не подозревала. Особенно впечатлил меня жест нашего довольно-таки осторожного Папы, когда он остановил Маму Колю и не дал ему сказать "моя затея". Смешно признаться, после отъезда гостей я испытала прилив настоящего счастья и готова была обнимать всех подряд. Но решилась поцеловать только Галю, Маму и Толика, остальных, дура, постеснялась.
Приподнятое настроение было у всех. И все дружно решили, что "коммунизм" будем продолжать.
Совсем не все в нашей целинной жизни было плохо и трудно. Как только появилась еда и отпали денежные неурядицы, пикник начал налаживаться. Сама нелепость этой "целины" ничуть не мешала нам жить весело, получать удовольствие от множества вещей – от еды, от компании, от степного воздуха и даже от работы.
Одним из главных удовольствий была баня. Находилась она в "районе", нас возили туда примерно раз в десять дней. Это был праздник. И не потому, что мы так уж стремились к чистоте – человек дичает быстро. Просто все в этот день было для нас празднично: и сама поездка в поселок, где были даже два или три двухэтажных каменных здания, отдаленный намек на городской пейзаж, по которому мы уже соскучились. И, конечно, мытье – сперва мальчики, они быстро, потом девочки, они возятся, стирают. И, наконец, возвращение на стан. Поздно вечером, под яркими звездами, чистые, с мокрыми волосами и с предвкушением праздничного ужина.
Ох, этот праздничный ужин! Разочарование, которое запомнилось на всю жизнь, крепче, чем множество других, куда более серьезных.