Как его потом баронесса ругала! К моему запасу английских ругательств прибавилось сразу полдюжины. Меня она тоже выругала – зачем допустила. А тут и лорд стал меня ругать, я, оказывается, выдрала у него клок волос, когда тянула. Ну, и я в долгу не осталась, показала ему здоровенный синяк на бедре и вывалила на него свежеприобретенные ругательства. Потом все извинились друг перед другом и пошли в паб пить пиво (которое я терпеть не могу, но в пабе так приятно, особенно в хорошей компании).
Я наслаждалась моей жизнью в Лондоне, тем лондонским фоном, на котором она протекала (слишком, слишком быстро протекала!), но описывать сам город не могу. Да и не хочу. Описаний таких в литературе великое множество, и вряд ли я сумею прибавить к ним что-то новое. К тому же, с тех пор перевидано такое количество живописных городских ландшафтов, шумных оживленных вечерних улиц и пылающих разноцветными огнями неоновых реклам, что первое, ошеломительное впечатление сильно поистерлось в памяти, на него наложились впечатления позднейших поездок в Лондон, и восстановить его никак нельзя. У меня теперь в сознании два Лондона. Один настоящий, обыкновенный, не всегда приветливый, не всегда гостеприимный. А другой – тот, нереальный, потусторонний, в который я тогда попала. Это ощущение было таким острым, что его забыть невозможно. Тем более что и испытать его вторично тоже оказалось невозможно. Разве что, читая по-английски Теккерея, или Троллопа, или Джейн Остин, я ловлю иногда летучие отзвуки, отблески того редкостного ощущения.
Три с половиной месяца промчались, словно и не было их. Пора было уезжать. Настроение было двойственное. Я соскучилась по матери, по брату, по друзьям, очень соскучилась по собственной постели. С другой стороны, знала, что праздник кончается, и так жаль было его покидать! Отсюда, из заоблачного праздника, далекая моя, реальная жизнь виделась такой серой, такой убогой…
Может, я вела себя как дура? Может, надо было хватать этого Джулиана, который "интересуется", обеими руками, вцепиться в него и держать изо всех сил? И жить в его красивом доме, и говорить на прекрасном языке инглиш, и гулять по вечерним лондонским улицам – жить в празднике всегда?
Перед отъездом я решила позвать всех, с кем я познакомилась и даже подружилась в Лондоне, на прощальный коктейль. Тетя Франци не возражала, наоборот, вызвалась обеспечить напитки и бутерброды. Она только просила меня заранее составить список приглашенных и показать ей.
Читая этот список, тетя поначалу улыбалась и одобрительно кивала. Первым номером шел, разумеется, лорд Эдди. Затем баронесса Галатея. Затем Джулиан. Затем м-р Бойс, мой преподаватель английского. Тут тетя слегка поморщилась, простой учитель… впрочем, акцент у него был безупречный. Затем Элис, необыкновенно миловидная молодая женщина, с которой мы случайно разговорились в цветочном магазине и затем несколько раз пили вместе чай. Какой у нее был акцент, я определить не могла, но к ней тетя снисходила, во-первых, за красоту, а во-вторых, за дорогую и элегантную шубку из котика (про эту шубку Элис сказала мне, что года два назад они сильно подешевели, и она не хотела покупать, а теперь опять подорожали, она и купила. Тогда я только подивилась непонятному поведению, а теперь даже анекдоты есть про такое же поведение новорусских воротил). Двоюродную сестру с мужем тоже пришлось вставить в список. Это все были "чистые". А дальше шли "нечистые" с разнообразными акцентами, в том числе и парочка моих однокурсников из "колледжа", и Лерой, и чертежник Джерри – тетя не успевала морщиться.
– Неужели ты всех их хочешь видеть? Зачем?
– Хочу.
– Ну, хорошо, Лерой, первое твое знакомство, ты еще ничего не понимала. Ладно. Но Джерри? Какой он тебе приятель, ты бы еще уборщицу Энн пригласила!
– Ох, верно, чуть не забыла. Конечно, приглашу.
Еженедельная уборщица Энн, пожилая добрая душа, сильно скрасила первые мои трудные дни в Лондоне. Сочувствовала мне, ни в чем не упрекала, ухитрялась как-то понимать мой английский и натирала какими-то мазями мой насквозь простуженный нос. Конечно, я позову Энн!
Тете уже некуда было дальше поднимать брови.
– Да ты серьезно? Она, разумеется, не придет. Она знает свое место. Так же и Джерри.
Но все они пришли. Все, и даже Энн. И была очень просто, но со вкусом одета. И тетя Франци, к моему изумлению, встретила ее сердечным объятием. Зато Джерри она едва кивнула. Его это, однако, не обескуражило, он тут же подошел к бару и начал разливать и раздавать напитки, а затем уединился в сторонке с лордом и пустился с ним в оживленную беседу. Вообще, гости перезнакомились быстро и непринужденно, и, вопреки опасениям тети, поначалу все было очень благопристойно. Баронесса держалась с большим достоинством, выражалась изысканно, чинно посидела на диване с хозяйкой дома, затем обок Франци ее сменил м-р Бойс, а она незаметно, кругами, приблизилась к Лерою, на которого с самого начала положила глаз. Муж двоюродной сестры вился вокруг Элис, Фриц обнаружил вдруг, что давно знакомая уборщица Энн пусть не молода, но весьма недурна собой. Лорд поиграл на гитаре и спел две диковатые песни. А затем я запустила проигрыватель, хотя Франци со своего дивана делала мне возмущенные знаки. И большинство гостей немедленно заплясало. Франци сидела с каменным лицом, пока к ней, ускользнув от баронессы, не подошел… Лерой. И пригласил ее. И она пошла! Короче, вечеринка получалась совсем не "коктейльная", не английская, не такая, как положено, – и ничего, чопорным англичанам нравилось, и хотя ужина обещано не было, разошлись не раньше полуночи.
Здесь же, пока мы с ним топтались в подобии танца, произошел мой последний разговор с Джулианом.
– Я отвезу вас в аэропорт? – предложил он.
Я с благодарностью отказалась. Стоянка маршрутных миниавтобусов в аэропорт была совсем рядом.
– Значит, все-таки что-то было не так.
От виски и от грусти расставания душа моя размякла, я всех их любила и жалела, и его тоже.
– Все было замечательно, Джулиан, я вас очень люблю! – и я поцеловала его в щеку.
От этого невинного поцелуя бедный Джулиан, воспитанник чисто мужской "паблик скул", залился такой огненной краской смущения, что мне самой стало неловко.
* * *
Москва встретила меня снегом и морозом. Это в Лондоне-то мне было холодно! Задним числом казалось смешно.
Встречали меня также мать с братом и несколько друзей. Я уезжала с одним картонным коммунистическим чемоданом, а вернулась с двумя. Во втором, капиталистическом, большом и кожаном, были мои лондонские приобретения – книги, пластинки, подарки близким. Покойный ныне литкритик Юра Ханютин полюбовался на этот второй чемодан, погладил его, подхватил и даже крякнул. Но не бросил, понес, объявив при этом: "Да, Запад есть Запад, Восток есть Восток, не сойдутся они никогда". Он сказал по-русски, а я этот стих Киплинга знала уже в оригинале! Потому что главное свое приобретение, ничего не весившее, но самое весомое, я несла в себе – английский язык.
Заграница третья (русский язык)
Разруха. – В Москве все есть. – Заграница
Любит ли человек свою кожу? Он не может без нее, она у него одна. В ней он родился, в ней живет всю свою жизнь, в ней и умирает, если только не обгорит в большом пожаре или, скажем, в очередном Чернобыле. Сколько бы она ни менялась на протяжении жизни человека – все равно одна. Он за ней будет ухаживать, мыть ее, смазывать кремом от солнца или от морщин, защищать и греть ее одеждой или охлаждать кондиционером – но любить?
Вот так же у меня с русским языком. Как-то не получается у меня сказать, что я его люблю, – любить можно нечто отдельное от себя. Просто я без него не могу. Он у меня один, единственное мое истинное достояние. Все остальное, чем я "владею", останется здесь, когда я уйду, и только он уйдет вместе со мной. Никто и никогда больше не будет говорить на нем так, как говорю я. У каждого человека своя кожа и свой язык, и то и другое умирает вместе с ним.
То, что у меня есть и другие языки, не меняет дела. И служат мне они совсем неплохо, и некоторые я люблю, а другие меньше, а еще другие вовсе терпеть не могу, хотя они ни в чем не виноваты. И только про русский, единственный мой настоящий язык, я не могу сказать ни "люблю", ни "не люблю".
Я – носитель русского языка. Даже если он достался мне случайно, в результате некоего стечения историко-политических обстоятельств. Даже если иные "носители" не признают за мной права так думать. Де они русские и имеют право, а я не русская, и не имею. В данном случае их мнение мне безразлично. Я ведь и кожу свою ношу и не по праву, и не без права, а потому, что так стало.
Первые годы новая моя страна все еще подспудно была для меня "там", а "здесь" оставалось в Москве. Я все еще жила за границей. И заграницу эту я понимала плохо, чувствовала ее слабо, мало про нее знала, а про прошлое свое "здесь" знала и понимала, казалось мне, все.
Как и когда все это переменилось, сказать трудно. Я и не заметила. Просто я вдруг осознала, что здесь, в Израиле, и есть мое "здесь", а заграница – там. И что про тамошнюю заграницу я знаю много в смысле фактов, но изнутри уже не понимаю. И язык, русский мой единственный язык, поможет мне узнать любые новые факты и события, новые слова и выражения – но и только. Понять изнутри тамошнюю жизнь я отсюда уже не смогу. Мое прежнее "здесь" полностью трансформировалось для меня в заграницу.
* * *
Как только стало возможно, в конце восьмидесятых, я решила съездить в эту заграницу.
Я и раньше не раз пыталась это сделать. Пыталась через Голландию, с группой туристов, прикрываясь голландским паспортом, который у меня был благодаря мужу-голландцу. Пыталась примкнуть к группе израильских ученых, впервые за много лет приглашенных в Москву на какой-то конгресс. Мне было сделано вполне добротное удостоверение моей принадлежности к ученому миру. И в качестве журналистки тоже пыталась – законное соответствующее удостоверение у меня было. Все эти попытки были наивны и смешны. Я, видно, уже подзабыла к тому времени, куда пытаюсь прорваться, но очень уж хотелось повидать родных.
Первой была попытка присоединиться к тургруппе из Голландии. В советском консульстве в Гааге чиновник разоблачил меня сразу.
– Гражданка Нидерландов? – спросил он меня по-голландски.
– Да, – ответила я по-русски.
– Место рождения? Когда покинули СССР? В какую страну? Почему нет советского паспорта? Каким образом получили голландский?
Как будто не лежали перед ним мои бумаги.
– Тоже голландка… – пробормотал он под конец интервью. И выдохнул еле слышно: –..ать твою…
Дипломат все-таки.
Давно меня так омерзительно не тошнило. Словно дерьмом обмазали. А члены голландской тургруппы никак не могли понять, почему это – всем им дали визы, а мне нет. И сразу отступили от меня подальше, смотрели на меня с опаской и подозрением – без причины никакие власти в визе не отказывают!
При остальных попытках мне не давали визу совсем без всякой волокиты, даже без разговоров.
Но вот свершилась бескровная советская революция. СССР, доживавший последние дни, почти признал Израиль, и поехать стало можно. С волокитой, с фиктивным приглашением от фиктивной московской компании, обеспечивавшей мне фиктивное проживание в фиктивной гостинице, за что пришлось совсем не фиктивно платить – всю эту систему разработали и ввели в пользование мгновенно! – но можно было поехать.
Самыми расхожими в те времена были слова "гласность" и "перестройка". Гласность российская меня волновала меньше, все, что она гласила, нам уже было более или менее известно. Но перестройку мне довелось увидеть своими глазами. Что, где и как перестраивалось – мне, поверхностному наблюдателю, увидеть было трудно, я наблюдала лишь внешние ее проявления. Но первая поездка, после восемнадцати лет отсутствия, так переполнена была сильнейшими личными эмоциями, что окружающего я как-то не очень и заметила. Во всяком случае, не запомнила. Вторая была очень печальная, и вообще не до окружающего было.
А вот в третьей поездке…
1991 год. Я ходила по огромной загранице под названием Москва, так интимно мне когда-то знакомой, где все говорили на единственном по-настоящему понятном мне языке, и повторяла себе – да не заграница это, не смотри на непривычные детали, это все та же Москва твоей молодости, это все те же люди, среди которых ты родилась и выросла, не заграница это, не заграница… Что-то во мне не хотело признавать этого нового заграничного ощущения, не хотело расставаться с прежним. Чем дольше я ходила, чем больше накапливалось поверхностных, как я думала, впечатлений, тем упорнее твердила себе: нет, не заграница…
И ведь ничего такого экзотического в моих тогдашних впечатлениях не было. Ничего такого, что бы не было мне знакомо по прежней моей жизни. Знакомо, да, видно, подзабылось после стольких лет. И встретить это вновь, да сразу в такой высокой концентрации – я теперь догадывалась, как видит все это "настоящий" иностранец (сама я все-таки была еще не "настоящий". Но вскоре и это пришло).
…В центре Москвы, на старом Арбате, я увидела крысу. Она шмыгнула из-под забора вокруг неких бельгийских ремонтных работ и ушла под лотки с бесчисленными матрешками-горбачевыми (цена от 300 до 2000 руб., в зависимости от количества скрытых внутри сталиных, хрущевых и пр.) и гигантскими яйцами со скорбными спасами (даже и до 3 000). Вторая крыса пробежала мимо меня на Ленинском проспекте, подле уже неактуального памятника В. И., скромно сидевшего на скамеечке с юной Н.К. Третья скользнула вдоль темного подземного перехода. А кошек уличных я в Москве не встречала совсем, в отличие от страны богатых помоек, где я теперь жила.
Зато я видела расцвет – первый, робкий – здешней рекламы. Задумана она была всегда так, чтобы сохранять самостоятельную художественную ценность – даже при отсутствии рекламируемого товара или услуг.
"Здесь аромат и вкус разумный…" – прочла я на витрине булочной-кондитерской; внутри – турецкий чай и кооперативный мармелад, 3 руб. 50 коп. за 150 г.; хлеб распродали утром. В другой булочной (хлеб сегодня не ожидался) плакатики изображали селян, в поте лица своего добывающих тот продукт, о котором тут же было сказано задушевно: "Что может быть вкуснее свежего хлеба?" – и наставительно: "Помни о тех, кто доставил его к твоему столу!"
В витринах многочисленных гастрономов давались "рецепты блюд, которые вы можете приготовить из закупленных у нас продуктов". Продукты, которые, поискав и постояв, почти всегда можно было "закупить": молоко, кефир, масло, сметана. И рыба под названием "минтай". Кошки минтая не едят. Капризные кошки не едят многого, что охотно едят люди, когда раздобудут. Ни колбасы "Молодежная" либо "К завтраку, 3-й сорт", ни серых комковатых сосисок, ни даже роскошной "спинки лосося" по 72 руб. кило. Кошкам мяса подавай, а оно, когда есть (на рынке от 40 до 50 руб. кило), очень уж пахучее, людям сойдет, но кошки болеют.
"Пушистый персика бочок", сладко пел неведомый поэт со стены государственной овощной лавки (на рынке персики 4–5 руб. штука). "Здесь и витамины, здесь и минералы, сколько пользы в свекле и моркови алой!" Моркови алой в магазинах я не видела ни разу (на рынке 2 руб. пучок, пять тощеньких штучек); черная прошлогодняя картошка – 2.80 кило, замученные помидоры – 4 руб. кг (на рынке 20 руб., столько же огурцы). Моя близкая подруга, старший инженер, зарабатывала тогда 300 руб. в месяц.
Но что я все о еде да о еде ("дайте мне кило еды…")? А культура, а "духовка"? Вся эта опера и балет, на отсутствие которых так горько жаловались советские евреи, как раз тогда массами прибывавшие из России в нашу маленькую, бедную духовностью страну?
По стене ползет кирпич,
Красной Армии боец.
Заглянули в дымоход,
Здравствуй ж…, новый год. –
весело пели частушечники на старом Арбате.
Публика радовалась. Смеялась и я – кажется, единственный раз за те мои пять недель в Москве.
Была, наверное, и тогда в Москве "духовка". Должна была быть. Правда, на изящной афише выставки венецианского стекла наляпан был грубый черный вопль: ЖРАТЬ!
Театры при мне были закрыты – лето. Одна видная актриса говорила мне, что для работы и в театре, и в кино раздолье большое, жаль только, зритель ходит плохо и мало. Был при мне в Москве Международный кинофестиваль – говорят, на него не выкупили даже всех абонементов. Однако в Большой театр по-прежнему попасть было трудно – ну да и в Мавзолей Ленина, хотя и разлюбленного, очереди почти как за гамбургерами в модную забегаловку Макдоналдс на Пушкинской площади. Я же, признаться, слишком глубоко погрузилась в образ жизни среднего, обычного советского обывателя, при котором на "духовку" не оставалось ни сил, ни времени, ни (у меня-то были) денег.
Вот и опять я вернулась к деньгам. К тем "мелочам быта", которые ныне занимали такое грандиозное место в жизни всех моих старых, любимых друзей, обычных, весьма интеллигентных московских жителей, прилично осведомленных, демократично настроенных, страстно желающих добра своему народу, своей стране (что это, где она?) и всем людям. Ох, они жаждали духовности. Но что же поделать, если сил и времени хватало для обсуждения лишь трех тем:
1. Кто что прочел в своей газете – а газет множество, на все вкусы, на все политические взгляды, есть даже чисто мужской журнал "Андрей", чисто женский – "Натали", для любителей животных – "Зов", а уж для любителей православия – несть числа;
2. Сломался кран в кухне (холодильник, ножка от стула, замок в двери, разбилось оконное стекло, засорился туалет, прохудилась последняя пара туфель, не ходит лифт, отвалились перила на лестнице…). Что делать?! Куда кинуться? Никто, ничто, нигде не работает, вызывать напрасно, да и с чем он придет? У него не будет крана (лампочки, замка, стекла, запчастей для холодильника, лифта и т. п.). У простого, неизворотливого человека – что сломалось, останется сломанным. Кто знает – как надолго?
3. Предстоящая зима. Ожидали голода. Запасались всем, чем только могли. Шкафы и кладовки забиты давно исчезнувшими с прилавков крупами, макаронами, банками списанной с армейских складов тушенки. Безвкусными конфетами, засохшим печеньем, солью, сахаром… Впрочем, сахара (только по талонам) нет нигде уже два месяца. Те, кому посчастливилось взять весной "садовый участок" – их раздавали довольно свободно, даже в некоторых парках в черте города, – лихорадочно стряпали собственные консервы, заваливали балконы собственной картошкой.
Ах, но разве только голод! А холод? Что, если прекратится подача электричества, газа, если будут перебои в работе теплоцентрали? Уже в конце августа, после ежегодного месячного ремонта, чуть не у трети Москвы не было горячей воды. Но ведь ни керосиновых, ни дровяных печек, ни керосина, ни дров… Что тогда делать? Что придумать? Ответ надо было, видимо, искать в магазине "Сделай сам", где над прилавком с деревянными топорищами да кусками автопокрышек вилась призывная, с доброй лукавинкой надпись: "Твори, выдумывай, пробуй!"