Былое и выдумки - Юлия Винер 30 стр.


Постепенно мы разговорились. (Говорили мы на дикой смеси иврита, который оба знали плохо, немецкого, который он предпочитал прочим, а я практически забыла, и польского – наши деды-прадеды были из Польши.) О прежней своей жизни он говорить не пожелал, сказал – незачем, все это прошло, испарилось и забылось. Меня тоже расспрашивал мало и без особого интереса. Главным образом, жаловался. Жаловался страстно, громко, и все по-немецки.

Я все же разобрала кое-как: он жаловался на детей и на рабочих своей фабрики. Детей у него было трое, два сына и дочь, совсем уже немолодые. У старшего сына и у дочери были свои семьи, дети и внуки, и все они делали всё не так, все не хотели слушать советов, совсем его не уважали. И только младшенький его, пятидесятилетний, жил с отцом и слушался.

А рабочие… Тут он даже сплюнул. Он им отцом был, отцом родным, а они взяли да вступили в профсоюз. Что он, без профсоюза не обеспечивал им все, что надо? Столько лет обходились, а теперь то и дело грозят забастовкой. То им столовую открой, то душ построй, а то вообще – повысь зарплату! Кто это нынче повышает зарплату, в такое тяжелое время!

Время было, как обычно, тяжелое. Но войны в тот момент не было, и очередной экономический кризис еще таился за горами. Уже хорошо.

Посреди разговора он вдруг пристально в меня всмотрелся поверх очков и сказал:

– А знаешь, кого ты мне напоминаешь? Был у меня когда-то племянник, Меирке. Я его любил. Умнейший был парень! И франт, дамский угодник. Только блажной был, работать у своего отца не хотел. Все учился по университетам, а потом вдруг взял и умотал зачем-то к большевикам. Там и пропал, – старик вздохнул. – Вот на кого ты похожа! Надо же! Просто на удивление. Ты его там у вас случайно не встречала? Меир, и тоже Винер.

– Дядя Самсон, но это же мой отец! Я его дочь!

– Как это, дочь?

– Господи, ну как бывают дочери!

– Ты? Ты дочка Меирке?

– Да.

– Что ж ты сразу не сказала!

– Я сказала… я сразу сказала…

Но старик уже не слушал. Подхватился и потрусил куда-то, бормоча про себя: "Дочка Меирке… приехала от большевиков… голодная…"

Я ждала довольно долго. Наконец забеспокоилась и пошла его искать. Вдруг ему стало плохо, упал и лежит где-нибудь?

Я нашла его на кухне. Он вовсе не лежал, а стоял с ложкой в руке перед примусом и что-то готовил в помятой кастрюльке. На примусе.

Потом мы ели что он приготовил – овсяную кашу с морковью, заправленную оливковым маслом, но без соли. О вкусе этой пищи говорить не буду, легко себе представить. Но я ела, и не только из приличия.

После обеда он, поглядывая на меня с хитрым видом, подошел к книжному шкафу. Открыл его, пошарил за книгами и жестом фокусника выхватил оттуда большую конфетную коробку.

– Ну вот, – сказала я со смехом, – а вы говорили, нет угощения. Прекрасное угощение!

– Да, – подтвердил он, – это очень дорогие конфеты. Учти, я их далеко не каждому даю.

– А мне дадите?

– А дочке Меирке дам.

И он торжественно открыл коробку.

Как долго эти конфеты лежали у него, я не знаю. Судя по тому, что половины уже не было, а оставшиеся покрылись нежно-зеленоватым налетом, очень долго. Он ведь их не каждому давал. А мне дал целых две. И я была польщена. И съела. Зелененькая плесень для здоровья не опасна, а что до вкуса, то после овсянки с морковкой мне ничто не было страшно.

О том, что дядя Самсон угощал меня кашей и даже дал две конфеты, стало известно его дочери и старшему сыну. Рассказал им простодушный младший сын, тот, что жил с отцом, работал на почте и считался в семье слегка тронутым. Я с ним впоследствии подружилась, он тайком от остальных встречался со мной, и мы гуляли с ним по набережной.

А тайком потому, что второй мой визит к дяде Самсону оказался и последним.

В этот раз каша была пшенная, но тоже с морковью, а конфетка мне досталась только одна. Оставим на следующие разы, сказал он с довольной улыбкой. Чаще будешь приходить, сказал он, чаще будешь и получать.

– А вы хотите, чтоб я чаще приходила? – спросила я, не забыв первого его приема.

– А чего? Конечно, хочу. Ты веселая. С тобой не скучно. Меиркина дочка!

Веселая я не была, просто молодая, особенно по сравнению с ним. Возможно, ему, в его старческой скуке, любое молодое лицо казалось веселым. Но я вцепилась в последние его слова:

– А он был веселый? Меирке, мой папа, он был веселый? Какой он был?

– Какой был, такой и был. А теперь его нет, и говорить нечего.

Но я не могла упустить удобный случай:

– А ваш брат Зелиг? Мой дедушка? Я про него совсем ничего не знаю!

Лицо старика немедленно замкнулось:

– До сих пор жила, не знала – ну и дальше так проживешь.

Ясно было, что приставать не имеет смысла.

За чаем он стал разговорчивее. От рассказов о прошлом по-прежнему уклонялся, но зато расспрашивал, как мне живется, как устроилась, не тяжело ли.

– У тебя, наверно, ничего тут нет, – сказал. – Или привезла с собой все, что нужно?

Жаловаться не хотелось, жилось мне хоть нелегко, но очень увлекательно, и я ответила беззаботно:

– Самое нужное привезла – книжки и пишущую машинку. А остальное? Подзаработаю денег и постепенно куплю.

– Хм! Самое нужное. – Он вдруг оживился: – А постельное белье у тебя есть?

– Две простыни есть, а подушку хозяйка квартиры дала.

– Две простыни у нее! Идем-ка со мной!

И он повел меня в соседнюю комнату, тоже коричневую и запущенную, но со следами обитания. Тут, видно, была его спальня. Он подошел к гигантскому четырехстворчатому шкафу, старинному, с резными завитушками. Во всех дверцах торчали головки ключей, словно сотканные из металлических кружев.

Открыл одну дверцу. Многочисленные полки были снизу доверху плотно забиты бельем. Дядя Самсон напрягся и с трудом вытащил толстую стопу, положил мне на руки, с другой полки тоже вытащил стопу:

– Это простыни, а это пододеяльники. А вот это, – он открыл другую дверцу и вытянул оттуда завязанный в огромную наволочку мешок, – сделаешь себе подушку. Такого пуха сейчас нигде не найдешь. Гагачий! Сходишь к религиозным, они тебе набьют подушку, а может, и две.

Я стояла с тяжелой горой вещей на вытянутых руках, а он говорил:

– Это белье вышивала твоя прабабка… или она тебе пра-пра… короче, очень давно. Не беспокойся, оно совершенно новое.

Тут он заметил, видно, что мне тяжело стоять, и повел меня обратно в гостиную.

Заворачивая белье в старые газеты и обвязывая тяжелый тюк разными веревочками, он приговаривал оживленно:

– Вот так! Хоть это им не достанется! Не заслужили!

А я думала, как я потащу эту тяжесть обратно в Иерусалим.

Он присел на диван и некоторое время отдувался, глядя на меня и что-то соображая.

– Да, да, об этом стоит подумать, – забормотал он. – Я еще подумаю. Я еще хорошо подумаю. Ты как считаешь?

Я не знала, о чем он меня спрашивает, и промолчала.

– Да, да, не заслужили! Они и так богатенькие. А у вас у обоих ни гроша. Вот возьму да оставлю все вам двоим, малóму (он так и сказал "der Kleiner", малыш) и тебе, Меиркиной дочке. А?

Опять в воздухе повеяло наследством!

– Как тебе это понравится, а? Да кому же не понравится! Но я еще подумаю, хорошо подумаю. Да?

– Да, дядя Самсон, конечно.

– И вообще, что ты меня дядей зовешь? Я же тебе дедушка, так и зови!

Но я не очень-то взволновалась. Не стала отговаривать его даже для приличия, уверена была, что ничего мне все равно не достанется.

Так и произошло.

Приехав в очередной раз в Тель-Авив, я позвонила его дочери, чтобы предупредить, что иду к дедушке Самсону. Она такое условие поставила с самого начала – предупреждать ее или старшего брата. Со старшим братом, важным чиновником из компании по водоснабжению, у меня вообще никакого контакта не получилось, слишком уж он испугался, что свежая иммигрантка попросит помощи. С тетей Мирьям тоже трудно сказать, что был контакт, но все же раз-другой она приглашала меня в гости.

– Ходить к отцу не нужно, – сказала она мне. – Он неважно себя чувствует.

Мне стало не по себе. Он такой старый, и вот, неважно себя чувствует. Если сегодня не пойду, может случиться, что вообще больше его не увижу. Родной брат моего дедушки!

– Нет, я все-таки пойду. На минутку загляну. Может, помогу что-нибудь…

– Ходить не нужно, – стальным голосом повторила тетя Мирьям. – И помощь твоя ему не требуется.

– Но он меня очень приглашал! Я не помешаю, может быть, ему будет приятно!

– Ты, видимо, не хочешь понять, что я тебе говорю. Нельзя. Ясно?

– Да как-то не очень.

– Тогда еще раз: нель-зя!

– А когда будет можно?

– Я тебя извещу.

"Можно" так и не наступило. Дедушка Самсон прожил еще почти полгода, но меня не известили даже о его смерти, я узнала о ней позже от младшего сына.

Мне было грустно, что я так и не попрощалась с ним, даже в могилу не проводила. А он любил моего отца. И просил звать его дедушкой… При всех его диких повадках было чувство, что я потеряла кого-то близкого.

Единственный, с кем я могла поделиться своей грустью, был Юлек, тельавивский троюродный дядя. Юлек моего отца лично не знал, но принял меня теплее всех. С самого начала выделил мне маленькое ежемесячное пособие, сказал: на сигареты и на транспорт. Когда годы спустя я хотела ему эти деньги вернуть, он не взял. Отдай их, сказал, кому-нибудь из вновь приехавших, желательно курящему. А что и еще важнее, в первый же мой визит к ним жена Юлека Нюся повела меня в маленькую комнатку и сказала: пока не устроишься, эта комната в любое время – твоя.

Так вот, когда я пожаловалась Юлеку, как мне грустно и обидно, он ответил:

– Ты меня прости, но я должен тебе кое-что рассказать. Мне кажется, тебе следует это знать. Может быть, тогда смерть Самсона будет для тебя менее огорчительна.

– Что-то плохое?

– Да уж, хорошего мало.

– Это насчет наследства, да? Что они из-за этого меня к нему не пускали? Я знаю. Да ерунда это, они просто дураки. У них вообще один нормальный человек в семье, младший, которого они "тронутым" зовут.

– Они поступили постыдно. И, разумеется, из-за наследства. И вовсе они не дураки, а такие вот… я с ними очень мало общаюсь. Но я о другом. Самсона больше нет, и ты должна это услышать, хотя радости это тебе не принесет.

Юлек задумался, глядел на меня, и видно было, что он колеблется. Потом кивнул, проговорил:

– Нет, надо.

И рассказал.

– Ты знаешь, что Самсон был человек очень состоятельный. Он и сюда приехал уже с деньгами, а здесь сумел по-настоящему разбогатеть. Тогда это редко кому здесь удавалось.

Твой дедушка Зелиг в Вене был, пожалуй, даже побогаче, но после аншлюса потерял практически все. Бабушка твоя к тому времени уже умерла, дочь Франци вовремя уехала в Лондон и уговорила старшую сестру Эрну последовать за ней, твой отец был в России, а Зелиг оставался в Вене с двумя младшими сыновьями. И он написал брату, то есть Самсону, в Палестину, и попросил денег. Много. Он нашел немецкого чиновника, который за хорошие деньги обещал устроить ему с детьми визу в Аргентину. Но денег у Зелига не было. И он просил брата как можно скорее прислать ему эти деньги, спасти его и сыновей.

А Самсон как раз занимался расширением своей фабрики. Закупал новое оборудование. И написал брату, что в настоящий момент никак не может, но со временем, когда появятся свободные деньги… Зелиг прислал телеграмму, умолял униженно, заклинал всем святым… На это Самсон ответил, что ты, мол, сам деловой человек и знаешь, как оно иной раз бывает – ну, никак нет свободных денег, ты уж прости.

Сыновей Зелига схватили прямо на улице, а сам он после этого ухитрился добраться до Голландии, и там уж взяли и его. Никто из них, понятное дело, обратно не вернулся, так же как и прочие их (и мои! и мои!) венские, польские и голландские родственники.

Я сидела как оглушенная. Человек, который хотел, чтобы я называла его дедушкой, практически отдал в руки нацистов моего родного деда. Мог спасти и не спас. Пожалел денег. Для брата.

И вот теперь, искупая вину, не пожалел для его внучки зеленой конфетки. Да, и еще простынь с пододеяльниками! Я с отвращением подумала об этих простынях с пододеяльниками и решила, как только вернусь в Иерусалим, выбросить их на помойку.

Впрочем, что же это я его так. Он ведь и впрямь сделал, как собирался, вставил меня в свое завещание! В своем старом завещании, отпечатанном на машинке лет двадцать назад, сделал приписку от руки, в которой велел детям отдать мне какую-то сумму. Они эту приписку оспорили, доказывая в суде, что завещатель был уже невменяем, когда ее делал. Суд, однако, их аргументов не принял. Однажды мне позвонил адвокат и предложил явиться, чтобы подписать какие-то бумаги и сообщить номер моего банковского счета. Я к адвокату не пошла, отвращение пересилило даже желание получить деньги. Так что эта часть завещания Самсона осталась невыполненной.

Мешок с пухом я выбросила сразу – он сильно вонял. А простыни с пододеяльниками все же не выбросила. Вспомнила, что над ними трудилась моя пра-пра… И потрудилась на славу. Там были и прошвы, и мережки, по углам простынь раскинулись букеты, вышитые белой шелковой гладью. И все белье внутри стопки было белоснежное, только верхний слой сильно пожелтел от времени, да все складки закаменели. И действительно новое. В том смысле, что никто никогда на нем не спал. Это оно само проспало без употребления многие десятки лет в шкафу моего недоброй памяти родственника. А у меня проснулось и служит мне до сих пор.

Про людей не скажу, а вещи вообще относятся ко мне неплохо. Служат верно и долго. Иногда даже слишком долго. Давно вроде бы пора выбросить и заменить на новую модель, а вещь все служит и служит, как ее выбросишь!

Вот и холодильник, купленный мною в первую пору моей жизни в Израиле, прослужил невероятно долго – двадцать три года! И когда пришло его время, не мучился в починках и ремонтах, а просто полностью отказал, сразу и бесповоротно.

Упоминаю его, потому что он – тоже наследство, вернее, та часть его, которая мне досталась. Считаю и его и тот, что его сменил, подарком от моего отца. Мне приятно так думать.

Тетя Франци приехала из Лондона по своим каким-то делам, а заодно посмотреть, как я приживаюсь в радужном государстве Израиль. Я к тому времени получила социальное жилье, но оно было совсем еще пустое – кровать да письменный столик с пишущей машинкой, да книги на полу вдоль стен. Франци одобрила мою квартирку, но заметила, что первым делом для жизни в ней необходима не пишущая машинка, а газовая плита и холодильник. Я объяснила, что машинку привезла с собой и что именно с ее помощью надеюсь заработать и на холодильник. А плита у меня уже была куплена, но еще не привезена.

– Ну, вот что, – сказала тетя Франци и слегка покраснела под густой пудрой. – Я ведь тебе говорила, что твой отец… кое-что мне оставил, когда уезжал в Россию, – она открыла сумочку и вынула несколько бумажек. Не помню точно сколько, но близко к стоимости холодильника. – Вот возьми, это поможет тебе быстрее обставиться. Считай, что это тебе от нас обоих, от твоего папы и от меня, на новоселье.

Я взяла и поблагодарила, хотя боюсь, что недостаточно горячо. И обеим нам стало почему-то неловко. Тетя Франци заторопилась и попросила меня вызвать ей такси. Но у меня еще не было телефона.

Я сильно горевала, когда тетя Франци умерла. Я помнила первое мое пребывание в Лондоне, которым обязана ей. Несмотря на множество недоразумений и взаимных недопониманий, я чувствовала исходящее от нее тепло. Без нее Лондон для меня опустел.

Никакой обиды я на нее не держала. Наоборот, мне даже немного жалко ее было, когда она, краснея, давала мне деньги. Она искренне хотела поделиться со мной достоянием моего отца, но положение ее было крайне неудобное, между собственной дочерью и мной. А дочери она явно побаивалась.

Эта же дочь и сообщила мне о смерти и матери и отца. И радушно прибавила:

– Будешь в Лондоне – заходи. Дети о тебе спрашивают. Кроме того, после родителей осталось много книг. Может, захочешь себе что-нибудь выбрать.

В Лондоне я бывала с тех пор много раз. Но книжек выбирать не стала – все они были на немецком.

Из моего рассказа может создаться впечатление, что я всю жизнь только и делала, что сидела и ждала того или иного наследства, пока не получала щелчок по носу, а тогда принималась ждать следующего.

Это не совсем так. Просто, оглядываясь назад, на быстро пролетевшую долгую мою жизнь, я заметила в ней ряд любопытных совпадений и сплетений обстоятельств. Это – одно из них. Что-то подобное, хотя и в другом роде, может обнаружить в своей жизни каждый, если захочет.

А все-таки одно наследство я получила. От троюродного Юлека. Очень небольшое, но зато без всяких обещаний и предупреждений. Просто умер и оставил мне часть своих небогатых сбережений.

И хотя деньги, разумеется, очень пригодились, я точно знаю, что предпочла бы, чтобы Юлек и жена его Нюся были сейчас живы и сами эти деньги тратили.

Год 1971-й. Группа двадцати четырех

Утром того дня я проснулась с тяжелым чувством. Что-то мне предстояло в тот день, трудное и неприятное. Сделав мысленное усилие, я постаралась не вспоминать, что именно, и решила спать дальше. Накрылась с головой – и отчетливо вспомнила.

"Нет, не пойду! – завопил категорический протест. – Не пойду, я не обязана, никто меня не заставляет. Не пойду, там прекрасно обойдутся без меня. Не пойду, мне страшно, и все это не имеет смысла, никакого толку не будет, один только риск… И на родных может отразиться, я не имею права… нет, не пойду. Лучше буду спать".

Ехала в метро, и сама перед собой делала вид, что направляюсь вовсе не туда. А когда вышла на улицу и увидела массивное темное здание библиотеки Ленина, полностью наконец проснулась и пошла прямо – туда. Словно кто тянул меня на веревке – а ведь не тянул никто, не уговаривал, и сама я не хотела. Странно, да?

Туда – то есть в приемную Верховного Совета СССР.

Это я собираюсь рассказать о событии, которое уже не раз жевано-пережевано другими его участниками и неучастниками. Рассказано-пересказано – с пафосом, с героизмом, с высокими сионистскими идеями. Зачем же я хочу опять о нем говорить? Развенчиванием мифов я заниматься не собираюсь. Существенно нового мне вряд ли удастся прибавить. Это если по большому историческому счету. Однако в жизни мало что на самом деле складывается по большому счету, это мы уже задним числом, в перспективе назад, невольно или вольно завышаем оценки и себе, и другим, и всему событию в целом. Событие, конечно, и для меня было немаловажное, но с течением времени пафос из него сильно повыветрился, героизм начал представляться в несколько ином свете.

Для меня это событие остается в памяти не этапом еврейского освободительного движения, а моим личным переживанием, по малому, личному счету. Со всеми сопутствующими ему мелкими и незначительными деталями, которые и сохраняют его в моей памяти не закостеневшим в смоле истории, а живым и реально бывшим.

Назад Дальше