– Хорошо, – сказал он. – Давайте поговорим спокойно. Я попрошу двоих-троих ваших руководителей подняться со мной в мой кабинет. Мы все обсудим и посмотрим, что можно сделать.
Мы объяснили, что обсуждать будем только с Подгорным.
– Товарища Подгорного нет сейчас в стране. Я уполномочен действовать от его имени. Прошу вот вас… вас… и вас, – он ткнул наугад пальцем в троих, – пройти со мной в мой кабинет.
– Они не руководители! Никуда они не пойдут.
– Тогда сами укажите мне, кто будет вас представлять.
– Никто не будет нас представлять. Никто никуда не пойдет. Ответьте на наши требования здесь и сейчас.
– Это нереально, и вы сами это знаете. И если будете упорствовать, добром дело не кончится.
С этими словами чин повернулся и ушел.
Все мы почувствовали, что где-то что-то движется. Хотя чиновник и пригрозил нам – как же без этого! – однако все-таки разговаривал с нами. Было ясно, что он еще вернется.
Время приближалось к девяти вечера. Телефоны внутри здания по-прежнему не умолкали. Не может быть, что все по поводу нас. С другой стороны, кому и зачем может понадобиться звонить сюда в нерабочее время? Или они здесь всегда так поздно работают? И все еще получают от кого-то какие-то указания? Или, наоборот, все уже ушли, и на звонки ответить некому?
Гадать пришлось не очень долго. Важный товарищ вернулся. Быстро, деловым тоном объявил:
– Принято решение удовлетворить ваши требования. Будет создана специальная комиссия, которая в кратчайший срок рассмотрит все ваши дела. Те, в отношении кого нет серьезных противопоказаний, получат возможность уехать.
В первый момент мы обрадовались. Победа! Но очень скоро сообразили, что на самом деле ни одно из наших требований не удовлетворено. Мы ведь не просили за себя лично! Мы требовали общего решения проблемы эмиграции в Израиль (правозащитники справедливо упрекали нас в узкоеврейской постановке вопроса, но я считаю, что лучше так, чем никак, тем более что нашему примеру последовали и другие, неевреи) и прекращения преследований, которым подвергались подавшие заявления на выезд.
Мы стояли в нерешительности. Лично я, в приливе внезапно обуявшего меня героизма, настаивала на продолжении сидячей демонстрации. Согласие на предложение чиновника представлялось мне поражением. Меня поддерживали многие, но без большого энтузиазма. Да мне и самой, если честно признаться, совсем не улыбалась перспектива провести здесь ночь. И когда наши "старшие товарищи" решили, что чрезмерно натягивать струну не стоит, что большего сейчас уже не добиться и надо уходить, мы все восприняли это с облегчением, хотя и знали, что потерпели неудачу.
А с другой стороны – чего бы мы, собственно, могли добиваться дальнейшим сидением? Чтобы этот чиновник вынес нам готовый закон о беспрепятственном выезде советских евреев в Израиль? Чтобы он обещал не преследовать подающих заявления? Чтобы их не выгоняли с работы и т. п.? То есть чего-то совсем уж нереального.
Так что неудача наша была относительная. Тем более что позже другие последовали нашему примеру, заседали в приемной и тоже кое-чего добивались. Единственное, что мне до сих пор представляется загадочным во всей этой истории, это тот факт, что мы сразу и безоговорочно поверили его обещанию насчет комиссии и пересмотра дел. Казалось бы, откуда такое доверие к власти? Ей-богу, просто загадка. То, что они слово сдержали, теперь мне не кажется странным. Но мы-то этого знать заранее не могли! А поверили, не усомнились… Очень удивительно, до сих пор не пойму.
И когда он обещал нам беспрепятственное возвращение домой, мы тоже ему поверили. И разошлись по домам – и никто нас не тронул. У меня, как и у всех, был личный охранник в штатском – шел всю дорогу в двух-трех шагах позади меня, и в метро со мной ехал, и до самого дома довел, и ни разу не заговорил со мной.
Настроение было какое-то смутное. После сидячей эйфории произошел неизбежный спад. В том, что нас скоро выпустят, я была почти уверена. Ну, тут бы и радоваться. Ликовать. Ради этого ведь и участвовала в мероприятии!
А я, вероятно впервые, по-настоящему осознала, что мне предстоит уехать от всех и от всего – навсегда. Навсегда! Мы ведь тогда уезжали навсегда, с неясной надеждой, что, может быть, когда-нибудь… И мне стало страшно. Совсем иначе страшно, не так, как перед походом в приемную. Теперь это не был обычный страх за себя. За себя я тогда не слишком беспокоилась. Так или иначе, непременно устроюсь на новом месте. В крайнем случае, замуж выйду. Но – а вдруг в самом деле никогда больше не увижу мать и брата? И друзей? И вообще все, знакомое и родное?
И зачем только я все это затеяла! Так уж рвалась жить среди евреев? Ведь нет, не было этого. И мать моя, которая родилась и выросла в белорусском местечке, не раз говорила мне: "Не знаю, как ты там уживешься. Ты ведь евреев совсем не знаешь. Ты представляешь их себе высоколобыми интеллектуалами, как твой отец и дед. Ты сильно заблуждаешься".
Она была права, в моем окружении евреев было очень мало, и почти все – самого высшего качества. Мое представление об обыкновенных евреях почерпнуто было в основном из полушутовских рассказов Шолом-Алейхема и куда более серьезных и мрачных произведений Давида Бергельсона. Бергельсона я высоко ценю как писателя, но желания общаться с ними его герои не вызывали. И еще сильнее отталкивали меня произведения полуклассика советской литературы Исаака Бабеля – мне явственно чувствовалась в нем подделка. Подделка мастерская, чрезвычайно ловкая и талантливая, но – созданная на потребу и в угоду неевреям. Еврейская, так сказать, экзотика в наилучшем исполнении.
Таким образом, литературное мое знакомство было не очень-то в пользу евреев. Однако я никогда не забывала, что еврейка и я сама. Я к тому времени уже хорошо понимала, что еврейство – это такое качество, отделить которое от себя нельзя никаким образом, и любые попытки это сделать недостойны и унизительны. Но и жить с этим отличием в России тоже казалось мне унизительным. Особенно после так называемой "пресс-конференции" еврейских деятелей искусств. Пятьдесят именитых, популярных, любимых народом актеров, писателей, художников сидели перед телевизионной камерой и публично покрывали себя позором, проклинали сионистских агрессоров.
Я не удивлялась их поведению. Слава богу, сама ведь выросла в этой стране. Нет, не удивлялась и даже не осуждала – но ужасалась. Вот что могут ведь сделать и со мной. Не на таком, разумеется, высоком уровне. Но вот устроят, скажем, в моем группкоме собрание на эту тему – и что мне тогда? Изворачиваться, отговариваться болезнью? Можно. Но слишком уж унизительно. А в следующий раз? И в следующий?
К этому времени я уже вполне дозрела до понимания, что нет и не будет у меня в этой стране никакой возможности сохранить собственное достоинство – избежать тех или иных унизительных ситуаций, связанных с моим пятым пунктом. Тех или иных – порой грубых и прямолинейных, порой скрытых и жалящих исподтишка, – какие бывали в моей жизни не раз. Единственная возможность – жить там, где этого пятого пункта нет, вернее, есть у всех.
К тому времени, как я подошла к дому, мои мысли проделали полный оборот, и я снова не сомневалась в правильности моего решения. Не радовалась, нет, просто угрюмо сжала зубы, зная, что пойду этим путем до конца.
Власть свое слово сдержала. Очень скоро, 2 марта, меня вызвали в ОВИР. Сказали, что мне разрешен выезд. Дан срок до 10 марта. Велели принести деньги за визу и за отказ от гражданства. Еще мне сообщили, что мне надо зайти в некую комнату в том же здании, на втором этаже. Я догадывалась, что это за комната, и хотела было не идти, но товарищи, тоже вызванные в ОВИР и ожидавшие внизу своей очереди, сказали, что лучше не злить их, не рисковать.
Встретил меня приятной, мужественной внешности человек в штатском костюме. Позже стало известно, что это был генерал КГБ Минин. Не представился, конечно, и навстречу мне не встал. Но сесть предложил. Беседа началась в задушевном, комплиментарном тоне.
– Юлия Меировна, мы знаем вас как умную, интеллигентную женщину. Что толкает вас на этот опрометчивый поступок?
Они меня знают! Да я-то вас не знаю! И знать не хочу. Но я промолчала.
– Неужели вам так плохо в нашей стране? Какие-то проблемы? Но их можно решить.
– Спасибо, у меня нет проблем.
– А как с жильем? Мы ведь действительно можем помочь.
С жильем у меня было плохо, и они это знали. А вдруг и впрямь помогут? Голова знала, что поддаваться этому никак нельзя, но сердце ёкнуло.
– Спасибо, не надо.
– Ну, как хотите. Мы ведь к вам со всей душой, а вы вон как.
Человек посмотрел на меня с обиженным укором.
– Ну да ладно. Итак, вы уедете. Но у вас остаются здесь мать и брат. Мы знаем, что вы к ним очень привязаны. А вы подумали, каково им будет тут без вас?
– Вы будете их преследовать?
Человек рассмеялся:
– Что это вы все такие напуганные? Везде вам чудятся преследования, всякие страхи, бог знает что…
Да, отчего бы это так? Какие у нас могут быть основания для страха!
– Не в этом дело. Но они будут без вас очень скучать, тяжело ведь знать, что они больше никогда вас не увидят. А вы их.
– Почему же никогда? Со временем, когда я устроюсь, они тоже переберутся ко мне.
– Да? Вы в этом уверены?
– Уверена быть не могу. Но надеюсь – разве что вы их не отпустите.
– Ну вот, опять вы. Опять вы делаете из нас каких-то монстров. Зря вы так, Юлия Меировна, ей-богу зря.
– А то что?
– Да ничего. Почему же не отпущу? А вы уверены, что они этого захотят?
Я и в этом не была уверена. Брат еще не дозрел, а мать прямо говорила, что делать ей в Израиле нечего, работы она не найдет, друзей новых не заведет, а языка наверняка не выучит. Генерал словно подслушал мои мысли:
– Вы сами-то как, знаете идиш?
– Идиш? Нет, не знаю.
– Как же вы будете там без языка?
– Язык выучу. Только не идиш.
– Не идиш? А что?
Позже я узнала, что генерал знал и идиш, и иврит, и для чего он ломал комедию – не вполне понятно. Видимо, это был такой способ расслабить меня, настроить на более спокойный лад, внушить мне, что это у нас не игра в кошки-мышки, а нормальный человеческий разговор. Он порасспросил меня про иврит, выразил свое восхищение тем, что евреи оживили древний язык Библии и говорят на нем.
– Я одного не понимаю, – сказал он, задумчиво постукивая карандашом по лежавшему перед ним делу, наверное, моему. – Как такая достойная, интеллигентная женщина могла связаться с этим сбродом. – Он качнул головой, обозначая, видимо, людей, ожидавших внизу. – Мы ведь знаем, что там за люди, совсем не вашего круга.
Это, надо полагать, был мне очередной комплимент. Не знаю, какой реакции мой собеседник от меня ожидал, но я решила, что отвечать на этот вопрос не стоит.
Он помолчал немного и, не дождавшись ответа, грустно вздохнул:
– Мне жаль. Мне просто по-человечески вас жаль. Ну, как отпускать вас в страну, о которой вы ничего не знаете. Где вам будет плохо и тяжело. Прямо и не придумаю, что с вами делать.
– Ничего не делать. Отпустить.
– Да отпустить-то легко… А вот… тревожно за вас. И думаешь: как бы вам помочь?
Надо же, какой заботливый. И вот ведь что смешно: хочется поверить! Ничего не скажешь, умеет, гад!
– А знаете, что? Может, вам сперва съездить туда на пару месяцев, на полгода? Осмотреться, ознакомиться… как вам такая перспектива?
– Да, это было бы хорошо.
– Ну? Так в чем дело? Съездите туда по туристической визе, все разузнаете. Понравится – вернетесь и оформите выезд на постоянное жительство, а не понравится – останетесь тут.
– А разве это возможно?
– Стал бы я иначе вам это предлагать?
– Но это же замечательно! А я и не знала! Пойду поскорей скажу своим! Так ведь многие захотят, если не все.
– А вот этого не надо, – генерал смотрел на меня истинно гэбэшным, пронзительным взглядом. – Этого как раз делать не надо! Я предлагаю это лично вам, в порядке исключения, и остальные ничего не должны знать. Вы меня поняли?
– Поняла.
– Я спрашиваю, вы меня хорошо поняли?
– Я вас поняла.
– А вам я даю день на размышления, завтра жду вас с ответом.
Я сбежала вниз по лестнице как полоумная. Словно за мной гнался кто-то. За мной гналось соблазнительное предложение гэбэшника. Я понимала, что он может это выполнить. И понимала, что не даром. За это придется платить. Не знаю как, но придется непременно. Я боялась самой себя, поэтому мне необходимо было немедленно рассказать другим, чтобы отрезать себе пути к отступлению.
Фима выслушал мой возбужденный рассказ и сказал спокойно:
– Вот сволочь. Знает, на что ловить. Ну, а ты что?
– Я не ответила. Сказала, что сейчас же расскажу всем, что можно так. А он велел никому не говорить.
– Ты все сделала правильно.
– Он велел завтра прийти и дать ответ. Я его боюсь.
– Ничего не бойся и никуда не ходи. Он теперь других будет на эту же удочку цеплять. А про тебя ему и так будет все ясно.
Я послушалась Фиму и к гэбэшнику больше не пошла.
И после недели лихорадочных сборов я уехала. И уже много лет, больше чем полжизни, живу в Израиле. Среди евреев. И ничего, привыкла.
С протянутой рукой
Первый заработок после отъезда в Израиль был получен мной в качестве побирушки. Да, просительницы с протянутой рукой. Правда, собранное доставалось не мне, но за попрошайничанье мне платили, и, по тогдашним моим понятиям, очень прилично: по сто долларов в неделю. Вдобавок я жила в хороших гостиницах, могла заказывать к себе в номер любую еду, напитки – словом, шикарная жизнь. В полнейшем одиночестве. Именно с тех времен я начала испытывать отвращение к гостиницам и их грязноватой роскоши.
Происходило это в Америке и получилось так.
В жаркий августовский день, месяцев через пять по моем переселении в Израиль, я вместе с полудюжиной моих однокашников из ульпана трудилась в кибуце на самой границе с Иорданией. Мы собирали грейпфруты. Ах, какие это были грейпфруты! Сдерешь с него толстую желтую шкуру, а внутри он красный, горячий и сладкий-пресладкий! Я таких больше и не едала никогда. Меня вдруг срочно зовут в контору к телефону. Звонят из Министерства иностранных дел, спрашивают, знаю ли я английский. Я самоуверенно отвечаю, что знаю, в надежде, что дадут какой-нибудь перевод. Велят приехать в Тель-Авив. Немедленно. Ничего не объясняют.
Оказалось, что меня хотят послать в Америку с целью пропаганды. Рассказывать американским евреям, как и почему я решила эмигрировать в Израиль, и как это было трудно, и как я этого добилась, и как страдают в СССР другие евреи, которым уехать не удается. И что я увидела в Израиле, и как его сразу полюбила.
Что ж, я не против. Положим, пропаганда – совершенно не мое дело, но мне ведь врать нисколько не придется, все, о чем мне предлагают рассказывать, правда. А в Америку съездить даром совсем даже неплохо. Да еще платить обещают. Я согласна, с одним только условием – ни по телевизору, ни по радио выступать не буду, и в газеты интервью не буду давать. Мне вовсе не хотелось светиться в американских СМИ, у меня ведь в России оставались мать и брат. Начальство поклялось, что никто не будет меня заставлять делать, чего я не захочу. А я, по наивности, поверила. Как будто можно пропагандировать что бы то ни было без газет и телевидения!
Насколько это нереально, я поняла, как только сошла с самолета и вступила в здание аэропорта Кеннеди. Среди встречающих за линией паспортного контроля я сразу увидела порядочную кучку людей с фото– и кинокамерами, один из них держал большой плакат с надписью: "WELCOME, JULIA WIENER!" К счастью, никто из них не знал меня в лицо, присланная им из Иерусалима фотография изображала меня без очков, с многозубой улыбкой и с непокрытой головой. Сейчас на голове у меня был платочек, на носу очки, зубы я скрыла под кислой гримасой и преспокойно прошла через весь зал аэропорта и вышла наружу. Никто не обратил на меня ни малейшего внимания.
Ловко. И что дальше?
Я в Америке. Не знаю здесь ни одного человека. В кармане обратный билет (рейс через три месяца) и пятьдесят долларов. Как, где искать опекающую меня еврейскую организацию – понятия не имею. Я даже название ее усвоила нечетко. Номера телефона не знаю, да и как тут у них звонят по телефону? Фамилию человека, который должен меня встретить, записала в книжечку, но расслышала, как после выяснилось, неправильно.
Я не позволила панике развиться в полную силу и потихоньку вернулась в зал. Подкралась сзади к встречавшей меня кучке журналистов. Лица у них были скучающие и недовольные, пассажиры моего самолета все уже вышли и толпились вокруг багажной ленты. Где-то там крутился и мой картонный чемоданчик, но мне было не до него.
Человек с плакатом передал его соседу и быстро куда-то пошел. Видимо, выяснять. Я подождала, пока он отойдет подальше, и побежала за ним. Догнала, тронула за рукав и прошептала: "Меня зовут Юлия Винер".
– Ох, слава богу! – радостно воскликнул человек. – А я уж боялся… Добро пожаловать в Соединенные Штаты! Как же это мы вас пропустили? Я – Джерри, – представился он. – Идемте, идемте скорей!
И потянул было меня к репортерам. Но я уперлась:
– Нет, нет, я не могу…
Человек рассмеялся:
– Да вы не бойтесь, это не страшно! Улыбнетесь в объектив, скажете несколько теплых слов, как вы рады очутиться в Америке, стране свободы, и какой это контраст со страной угнетения, из которой вы…
– Нет! Нет!
– Что – нет? – удивился человек. – Почему – нет?
– Я не хочу появляться ни по телевизору, ни в газетах, ни по радио…
– Что значит – не хочу? – приветливая улыбка исчезла с его лица. Он теперь говорил сухо и раздраженно: – Вы обязаны!
– Нет, не обязана! В Тель-Авиве мне обещали, что меня здесь не заставят всего этого делать.
– Ничего не знаю ни о каких обещаниях. И знать не желаю. Идемте сейчас же!
– Не пойду.
Репортеры тем временем обратили на нас внимание и двинулись к нам. Я поскорей повернулась к ним спиной, но они забегáли и прицеливались со всех сторон. Тогда я стала позади своего собеседника, прижалась к его спине и спрятала лицо в воротнике его плаща. Он отталкивал меня локтями и ногами, пытался стряхнуть, но я крепко вцепилась в его плечи и повторяла:
– Не буду сниматься! Не буду сниматься!
Люди в зале начали оглядываться. Джерри прошипел:
– Да отцепись ты, идиотка!
– Не буду сниматься!
– Да хоть слово скажи, люди специально для тебя приехали!
– Не буду говорить!
– Хотя бы для еврейской газеты!
– Не буду говорить!
– Ну и черт с тобой, не будешь, так не будешь. Только отцепись!
И громко крикнул:
– Господа! Съемка отменяется. Интервью тоже. Прошу у всех прощения. Благодарю за ваше время, оно будет оплачено.
Большинство репортеров немедленно удалились, остались двое, стали спрашивать, в чем дело. Я кое-как объяснила, они явно ничего не поняли, пожали плечами и тоже быстро ушли. Я осталась наедине с человеком, которого только что так опозорила.
– Тебе не стыдно?
– Нисколько, – сказала я. – Это вам пусть будет стыдно. Обещания надо держать.