Былое и выдумки - Юлия Винер 9 стр.


Человек – создание нежное. Его нормальное функционирование зависит от нескончаемого множества факторов. Один из них, важнейший наряду с пищей и сном, – это возможность отправить свои естественные потребности вовремя, спокойно и в уединении. Нарушить этот фактор означает вызвать целую цепь непредвидимых последствий. Психология отлично это знает, физиология и подавно. Но в России того времени этому фактору вообще не придавалось никакого значения. Это был не более чем предмет для подростковых шуток и грязных непристойностей. А заботиться и говорить об этом всерьез? Фу, как некультурно!

Несколько лет спустя я ездила в деревню в Алтайский край, где жила моя знакомая, доктор Поля, с мужем Андреем. Полечка откладывала каждый сэкономленный рубль на пристройку к дому теплой уборной. Когда наконец накопила, попросила мужа нанять кого-нибудь в помощь и построить. Он взял у нее деньги, съездил в город и – купил телевизор. Телевизор, сказал он, это культура. А теплая уборная – да тьфу, кому это надо? Ты что, там время проводить собираешься? Забежала и выскочила. Вообще, отхожее место в доме! Думать даже неприлично! А телевизор – это тебе и кино, и театр, и новости со всего света. Культура! Ты глянь вокруг, кто это у нас теплые уборные строит? А телевизор и у Малявиных есть, и у Колюшкиных, даже у деда Сизова есть, у нас у одних нету! А Полечка только плакала злыми бессильными слезами, зная, что переубедить его не удастся, и денег больше нет, и зимой придется по-прежнему бегать по обледенелой тропке в продуваемый ветром сарайчик в углу заснеженного двора.

Станционный туалет… Отличный образчик такого подхода к вопросу. Да какой там "туалет"! Нужник, одно ему название. Три-четыре неразгороженных "очка", то есть дырки в дощатом помосте, на который надо взобраться и присесть на корточки, расставив ноги над дырой. И в эту дыру делать свое дело. Желательно попадать точно в дыру. А это не каждому удается. Истерзанные ожиданием этого туалета, пассажиры нервничают, зная, что в любую минуту может раздаться гудок, и их поезд уйдет, никого не дожидаясь. Тут уж не до точности! Я зашла туда один раз и решила лучше терпеть до каких-нибудь кустиков. Все равно я ничего не смогу там сделать. Нельзя даже сказать, что там было грязно. Там было болото. Оно покрывало и пол, и помост, и даже во многих местах стены. Да как же стены? А так. О туалетной бумаге мы в те времена только смутно слышали, а газетку не всегда найдешь. Ну вот, стены и служили иногда. Это требовало известной акробатики, но некоторые ухитрялись.

Я уж не буду рассказывать о том, как я и другие такие же запорные отделывались потом от этого тяжкого бремени. Хватит про грязное и некультурное.

В этом путешествии я впервые увидела, как происходит спонтанное установление социальной иерархии. Собственно, я и в детском доме это видела, и в школе, и в пионерлагере, но не сознавала и не обращала внимания. А здесь это происходило, можно сказать, в лабораторных условиях.

В первые дни наша бригада, человек двадцать пять, представляла собой аморфное сборище людей, не всегда хорошо знакомых друг с другом, поскольку учились в разных группах. Уже на второй день выделилось нечто вроде верхушки, три-четыре человека, наиболее активно распоряжавшихся раздачей пищи и воды, перераспределением мест на нарах так, чтобы те, что поменьше и послабее, были внизу, а здоровые и спортивные чтоб взбирались наверх. Несколько растерявшаяся публика без протеста подчинялась, хотя не все были довольны. А когда протест выбрался наружу, когда начались нарекания и пререкания, было уже поздно. Командная верхушка уже выкристаллизовалась и укрепилась, выделив из себя лидера, парня, которого все стали называть "Папой".

Как и почему так стало, я не знаю. "Папа", на мой взгляд, не отличался ни особым обаянием, ни умом, ни авторитетом. Правда, со временем в нем обнаружилась незаурядная способность к лавированию и компромиссам, часто вполне уместным и полезным. Короче, вождь у нас образовался не из лучших, но и не из худших. При Папе имелась его девушка, очень неглупая и весьма стервозная молодая особа с развитым комплексом превосходства. Однако "Мамой" она наречена не была, оставалась при Папе на должности внештатного советника. А "Мамой" стал симпатичнейший парень Коля, большой и широкоплечий, всегда ходивший, застенчиво пригорбившись. Мама, самый старший в бригаде, уже под тридцать, был человек добрый и деликатный, против власти Папы никогда не выступал, но часто своей мягкостью не давал ему чрезмерно этой властью увлекаться. Вокруг верхушки крутилось небольшое число потенциальных претендентов на руководящие роли, которые поздно спохватились и теперь попеременно то угождали, то досаждали "начальству". А большинство, не страдавшее властолюбием, более или менее подчинялось чужой воле, не желая особо напрягать свою. Криков и споров при этом, разумеется, было много, возникали дружбы и вражды, соперничества и союзничества, как и положено в человеческом сообществе. Но в конце концов разумные распоряжения по большей части исполнялись, те же, что казались неразумными или нежелательными, либо игнорировались, либо корректировались.

А в самом низу общей массы был свой пария, вялый нытик, не умевший и не желавший ни делать ничего толком, ни общаться по-людски. Тут была не школа, поэтому его не били и не издевались над ним, просто не замечали, на слова его не обращали внимания, иногда раздраженно отмахивались. Позавидовать ему было нельзя.

Я во всем этом процессе никак не участвовала. Смотрела со стороны. Я была пришлая, никого здесь не знала, кроме брата и двоих его друзей. Потому мне и удалось так отчетливо и бесстрастно этот процесс пронаблюдать. Позже, когда я вполне стала частью коллектива, мое бесстрастие испарилось, и про наблюдение я просто забыла.

Да, удивительное дело, я стала частью этого коллектива. Я к тому времени уже отчетливо осознавала себя законченной индивидуалисткой, мне неприятно само слово "коллектив" – оно мне кажется похожим то ли на неудачно свернувшуюся в кольцо сороконожку, то ли на гвоздь с загнутым в крючок острием. Мне и слово "причастность", столь девальвировавшее за последние десятилетия, не по душе. "Частность" куда милее. Не хочу я быть причастной ни к великому, ни к малому делу, ни к толпе добывателей, ни к толпе продавателей, ни к толпе телезрителей. Конечно, моего желания чаще всего и не спрашивают. Без всякого вмешательства моей воли, я причастна к роду человеческому, к своему еврейскому племени, к своему веку. А по собственной воле я хочу быть причастна только к своим родным и немногим близким друзьям. Но вот в этот случайный коллектив вошла без сопротивления. Единственный, наверное, раз в жизни. Тут и узнала, что и "причастность" бывает иногда хороша. Очень редко, правда, а мне крупно повезло. Наша разрозненная группка, со всеми своими склоками и разборками, в общежитии и совместной работе сплотилась в некое целое, которое в главном оказалось честным, благородным и высоконравственным. Большая редкость. За что и пострадало – впрочем, лишь слегка. Но об этом позже.

Итак, нужный социальный порядок был установлен и продержался до самого конца, все три летних месяца, пока мы пробыли на целине. Нам выдали армейскую палатку, огромную, на шестьдесят человек. И оставили нас посреди чистого поля. Ну, может, не совсем чистого. Стояли там реденькие ряды чахлых колосков, которые мы немедленно вытоптали, расставляя палатку. Вокруг, куда ни глянь, горизонт был невообразимо далеко. Метрах в пятистах стоял колок, небольшая лесная полоска, а перед ней совсем уже крошечный пруд, высыхавший прямо у нас на глазах. И то и другое хорошо послужило нам, особенно в первые дни.

Кое-какая еда у нас была припасена. Не много – десятка три банок консервов, несколько килограммов пшена, перловки и лапши, сколько-то муки, мешок картошки. На двадцать пять человек раз-другой перекусить. Денег, разумеется, ни у кого не было, но мы не слишком беспокоились: деньги были обещаны, как только мы начнем работать. А пока передвижное сельпо будет давать нам продукты в кредит.

Мы сложили очаг, наварили пшена, разогрели консервы, как следует наелись и пошли устраиваться в нашей просторной палатке. И даже не подозревали, что на ближайшие две недели как следует наедаемся обычной едой в последний раз.

Для начала нас поставили на легкую, простую работу. Привезли на ток и велели лопатить зерно. Зерно лежало длинными валами прямо на земле и выглядело готовым к помолу. Чего его "лопатить"? Грузить, что ли, куда-то? Вроде некуда, зернохранилища нигде поблизости не видать. Я сунула руку в ближайшую кучку и тут же выдернула ее с воплем. Внутри было обжигающе горячо. Из кучки потекла еле заметная струйка дыма. Сразу стало ясно, для чего лопатить. Элеватор имелся только в Кустанае. Грузовиков для перевозки не хватало. Невысушенное зерно лежало на земле по три-четыре дня, а то и неделю. Температура в сырой глубине потихоньку поднимается, зерно начинает тлеть. Если его не трогать, запросто может сгореть.

Нам выдали лопаты, назначили норму. Всех парней увезли на другие какие-то работы, а мы бодро взялись за дело. Осторожно снимали верхний, негорелый слой зерна, перебрасывали вбок, создавая новые кучи. На прежнем месте оставались длинные дымящиеся полосы хлебного пепла, кое-где проскакивали даже искорки, но быстро гасли.

Работа только поначалу казалась простой и легкой. Перчаток у нас, разумеется, не было. Уже через час почти у всех на непривычных ладонях образовались водянистые пузыри, еще через час ручки лопат терли уже голое мясо. Многие побросали лопаты, кто-то даже плакал от боли и усталости. Остальные кое-как махали лопатами до сумерек с небольшим лишь перерывом на обед. В перерыв никто не дал нам никакой еды, сказали, надо было с собой принести. Нормы оказались непосильны для большинства девушек, иные и четверти нормы не сделали, и только две или три дотянули до половины. А платили за эту работу мало. Когда к концу дня учетчик сказал, сколько примерно каждая получит, стало ясно, что большинство не заработало себе даже на завтрак.

Мы вернулись в свой лагерь измученные, голодные и подавленные, а ребята уже там. И даже пищу кое-какую приготовили, правда, мало. И, в отличие от нас, возбуждены и довольны собой. Оказывается, их послали на ремонт механизмов, промывать детали керосином. Грязная, вонючая работа, зато платят очень прилично. К тому же механизаторы их даже покормили.

На мытье воды не было, дотащиться до пруда уже не хватало сил, мы быстро съели, что было, и повалились спать. Ребята еще сидели снаружи, обсуждали что-то, даже кричали, я слышала, но слов не разбирала, ухнула в сон.

Наутро чуть не половина девушек на работу не вышла, а некоторые даже вставать не хотели. Из еды у нас оставался мешок картофеля да лапша. Позавтракали сухой вареной картошкой с последними остатками хлеба, запили кипятком и, кто мог, отправились на работу, с тоской думая о том, как далеко до вечера, а и вечером радости, то есть еды, тоже не предвидится. Никакое передвижное сельпо к нам не торопилось, сидело на своем месте, километрах в тридцати от нас.

Однако радость нас вечером ждала. Роскошный грибной суп! Из отборных белых грибов! Откуда? Оказывается, из колка.

Я потом тоже ходила в эту рощицу за провизией. Зрелище было фантастическое. Охотиться за грибами, искать их не приходилось – куда ни глянь, повсюду торчали коричневатые бугорки шляпок. Надо было только отбирать самые плотные маленькие боровички – на большие взрослые грибы мы очень быстро перестали даже смотреть. Их было слишком много! Годами, если не десятилетиями, никто не касался этого волшебного места, густо переплетенные грибницы слоями проросли насквозь всю подпочву колка.

Мы ахали, восторгались и с наслаждением хлебали дивный суп, объедались жареными грибами и горделиво уверяли друг друга, что нигде и ни у кого не было никогда такой изысканной, такой дорогой еды. Так было в первый день, и во второй, и в третий… и в четвертый… Грибы что-то не казались уже такими вкусными. Лапша кончилась. Затем кончилась картошка. Кончился и лук, которого и вообще было мало. Соль тоже кончалась. Без картошки и лука грибы с трудом лезли в глотку. Без соли и подавно. Скользкие, пресные – и что только в них люди находят?

Не лучше обстояло дело и с водой. Раз в два-три дня старый казах привозил нам на телеге бочку питьевой воды и, переливая ее в наши ведра и кастрюли, неизменно делал нам мудрое наставление: "Пий вода, пий! Вода не мый, вода пий, пий!" Поначалу мы его не слушали и привычно умывались по утрам и даже мыли руки перед едой, но очень скоро убедились: либо мый, либо пий, на то и другое не хватит. Недолгое время выручал высыхающий прудик, неленивые бегали туда умываться, но скоро девочки начали стирать в нем свои трусики и лифчики, а сам пруд сократился до размеров средней лужи, и эта опция отпала, а с ней и цивилизованная привычка.

На ток нас временно возить перестали. То ли уже и остальное зерно сгорело, то ли, что могли, увезли, короче, нас расставили по разным другим работам.

Меня привезли к огромному бесформенному зверю под названием комбайн. Как он устроен, неизвестно – а что делает? Жнет пшеницу, каким-то образом вылущивает из колосьев зерно и через вздернутую над его задом трубу сбрасывает его в прицепленный с тыла зерноприемник. Жерло трубы неторопливо качается вправо-влево по небольшой амплитуде, спелое сухое зерно падает на гладкое дно приемника и рассыпается по нему ровным слоем. А солому комбайн собирает, где-то у себя внутри прессует в плотные параллелепипеды, туго обтягивает их проволокой и через равные промежутки аккуратно выкладывает на стерню, чтобы идущая следом другая машина быстро и легко их собирала. Все эти привлекательные, хотя и отрывочные, сведения относительно правильной работы комбайна я получила уже в другое время, в другом месте и при других обстоятельствах. А здесь мне просто показали, куда становиться – на одну из двух небольших ступенек, приделанных с обеих сторон к бортикам зернового бункера – дали в руку лопату, сказали: "Разравнивай!" – и оставили наедине с чудовищем.

Не совсем, конечно, наедине. Комбайн прицеплен к трактору, а на тракторе тракторист, значит, есть рядом еще человек. Я его не видела, но все-таки веселее. Позже я узнала, что в других странах давно работают на самоходных комбайнах, где все делает один комбайнер. И бункера у него никакого нет, рядом с комбайном движется грузовик, и зерно льется прямо к нему в кузов, так что не надо его перекидывать с места на место. Наш комбайн был уже несколько старомодный, но я теперь рада этому, иначе мне на нем нечего было бы делать.

Зафырчал мотор трактора, комбайн затрясся, закачался и сдвинулся с места. Прицеп дернулся, подскочил и потянулся за комбайном. Я ухватилась одной рукой за борт, другую, с лопатой, вытянула вперед и вниз, изготовилась разравнивать поток зерна. Минута прошла, другая, мотор рычит, комбайн гремит, катится вперед, трясет немилосердно, но из трубы ничего не сыплется. Что-то сломалось в комбайне? Я глянула назад – голая комковатая земля, кое-где торчат короткие обритые соломинки. Постояла еще немного, попыталась заглянуть вперед, и в этот момент из трубы посыпалась тонкая струйка, а из задницы комбайна стрельнула прямо мне в лицо измолотая в труху солома. Пока я слезами вымывала из глаз пыль, в приемнике набралась небольшая горка. Сырое зерно не рассыпáлось в стороны, громоздилось кучей посередине, прямо под жерлом трубы, которая спазматически дергалась время от времени, расплескивая свое содержимое куда попало, в том числе прямо на землю, а заодно и на меня. Я слегка поворошила кучу, надеясь, что теперь она сама распространится по дну, однако сырое зерно держалось друг за друга крепко, пришлось взяться за лопату обеими руками, я отпустила бортик и при очередном скачке бункера свалилась наземь. Тут же на меня бухнулся полуспрессованный ком соломы. Такие же комья лезли из-под комбайна, цеплялись за колеса бункера и волоклись за нами, разматываясь по пути и осыпая меня трухой.

Я быстро научилась догонять комбайн и прыгать на свою приступку, то с одной стороны, то с другой – ясно было, что работа рассчитана на двоих, – и ворошить зерно, иногда спрыгивая прямо в бункер, раскидывая его и лопатой и ногами. Работа была утомительная, но, к счастью, выпадали долгие минуты, когда из раструба почти ничего не поступало, можно было отдохнуть.

К полудню мотор замолк, трактор остановился. Меня необоримо клонило в сон, я собрала кучку соломы и улеглась в тени бункера, уверенная, что проснусь, как только мотор зарычит опять.

– Эй! Обед!

Я радостно вскинулась:

– Где?

Надо мной стоял круглоголовый, черноглазый мужик лет сорока и недоуменно улыбался. Я встала на ноги.

– Что – где? – спросил мужик.

– Да нет, это я так. Это вы тракторист?

Мужик церемонно протянул руку:

– Казыбаев Батырбай. Час обеденный перерыв.

Я пожала руку, назвалась и уселась обратно на солому.

– Обед кушать не пойдешь?

– Не пойду. Буду спать.

– Совсем кушать не хочешь?

Кушать я очень даже хотела! Но с собой у меня еды не было. А до нашего стана было километра полтора, и обратно столько же, и все под палящим солнцем, а там ждала меня все та же грибная похлебка без ничего, от которой уже начинало по-настоящему тошнить. Голод лучше заспать. А к вечеру, глядишь, так оголодаю, что и похлебку съем.

– Я пить хочу. Водички попить не дадите? – у меня был с собой аптечный пузырек с водой, но я давно все выпила.

– Иди сюда.

Мы подошли к трактору. Возле него стояла на земле канистра и закутанный в тряпки котелок.

Батырбай подал мне канистру, и я напилась воды, слегка отдававшей бензином.

– А почему кушать не хочешь? Живот болит?

– Нет, живот не болит.

– И бешбармак тоже не хочешь?

– Что это, бешбармак?

Батырбай размотал тряпки, открыл котелок, запустил туда пальцы и вынул горсть лапши с куском мяса. С пальцев в котелок капала густая желтоватая жидкость. Он поднес горсть прямо мне ко рту, запах был ошеломительный, я невольно открыла рот. Вкус был – вкус мясной пищи… Больше поначалу ничего не разобрала, проглотила, едва разжевав.

Батырбай присел на корточки, сказал мне:

– Садись!

Показал мне пальцем на котелок и принялся выгребать из него еду. У меня было твердое намерение сказать "спасибо, не хочется" и вернуться на солому, но вместо этого я стала на колени и последовала его примеру. Стараясь проявить хоть какую-то воспитанность, я лезла в котелок деликатно, двумя пальцами, пища была жирная, скользкая, едва удавалось выловить две-три лапшинки, никакого мяса. Батырбай посмотрел на меня, облизал жирные пальцы, сложил их все вместе ковшиком и показал мне:

– Вот так делай, так больше.

Так было действительно гораздо больше, и котелок скоро опустел. На дне оставалось еще сколько-то жирной душистой жижи, Батырбай протянул котелок мне. И опять я приготовилась сказать: "Нет, это вам, я и так у вас пол-обеда съела…" А пока готовилась, заглотала эту дивную жижу, только что котелок не вылизала.

– Хорошо? – спросил Батырбай.

Назад Дальше