Дневник 1953 1994 (журнальный вариант) - Игорь Дедков 11 стр.


Да, забыл, у Иоффе приводится такой разговор Николая II со своим врачом. Царь уже решился на отречение и дал приказ отправить телеграммы в ставку и Родзянке. (Это еще до приезда Шульгина и Милюкова.) В разговоре с врачом царь говорит, что будет теперь жить с сыном Алексеем (по манифесту именно Алексей объявлялся наследником, а регентом - Михаил, брат царя). Но в ответ слышит, что вряд ли правительство разрешит ему это и Алексею придется жить в семье Михаила. Царь крайне удивился и "решительно заявил, что он никогда не отдаст сына в руки супруги великого князя", и стал ее ругать. Психологически это возможное расставание с сыном стало доводом против отречения. Подействовало, видимо, и что-то другое. Но и это.

31.10.77.

Выпускающий "Северной правды" рассказывает, что ему дано редактором указание не допускать переносов фамилий Брежнева и Баландина (первого секретаря обкома). Вполне возможно, что инициатива в таком своеобразном поддержании авторитета власти принадлежит не редактору, а самому Баландину. В редакции хорошо знают, что этот человек чрезвычайно внимательно следит, каким шрифтом набрано его имя, на каком месте расположена его речь на полосе, насколько полно она дана. До Б. все общеполитические абзацы в речах сокращали до минимума, оставался конкретный, местный материал. Теперь же общеполитическая часть фактически не сокращается.

5.11.77.

Сообщили, что вчера Каррильо уехал из Москвы. Наши не дали ему выступить на торжествах. Все это в нашем государственном стиле. Они думают, что это признак силы, могущества: что хотим, то и делаем; как поступим, то и правильно. На самом же деле запреты такого рода - признак слабости, неуверенности в себе.

Наш знакомый, вернувшись с очередной учебной сессии в Высшей партийной школе, рассказал, что слушателям партшколы теперь уже не продают в киоске (в вестибюле ЦК партии) журналов "Америка" и "Англия". Чтобы все-таки купить их, он просил об этом преподавателя.

"Неделя" перепечатала из "Комсомольца Кубани" очерк о кубанской крестьянке, посмертно награжденной орденом Отечественной войны первой степени <...> Один из ее сыновей был замучен и повешен в годы Гражданской войны, другой погиб под Халхин-Голом, шестеро не вернулись с фронта Великой Отечественной, и вот Николай умер последним. Когда автор очерка впервые увидел Е. Ф. Степанову, она жила в старом своем доме - мазанке с камышовой крышей, там же, где жила до войны и где росли ее мальчики. Муж ее был одним из энтузиастов новой власти, и дети шли по его стопам, были комсомольцами, активистами, один успел стать учителем, другой - инструктором райкома, третий служил в армии. Т. е. это была семья, верой и правдой служившая новой власти. Вот я и думаю: что означает эта посмертная награда орденом (лет через десять после смерти), что означает дом-музей Степановых в Тимашевске, улица их имени, заложенный в честь Матери памятник? Какое же горе носила в себе эта старая женщина и есть ли слова в нашей речи, способные его выразить? И какое право имело государство взять на войну семерых сыновей из одного дома? И какой же безмерной кровью оплачено все то, что является сегодня нашей российской жизнью.

А писатели обдумывают роль и характер товарища Сталина - те же Стаднюк, Проскурин, наш Корнилов всё опасаются, что обидели, недооценили, возвели напраслину. И такое неустанное и давнее идет благодарение - всем начальственным лицам, что рядом с этой безостановочной хвалой, с этим океаном лести, - доброе слово народу, о народе, о той же несчастной матери едва слышно. И как оно опаздывает, такое слово. Трагедия семьи Степановых - трагедия народная; вот так плата, вот так взнос в победу и торжество. Была война для того же Сталина, война для какого-нибудь маршала и генерала, война для Алексея Толстого или Константина Симонова - и война для жителей Хатыни, для Януша Корчака, война для Е. Ф. Степановой, и еще многие другие войны, - какие же они могли быть чудовищно разными...

Вчера Тамара была на торжественном праздничном собрании во Дворце текстильщиков. Говорили, что там будут продавать хорошие книги, на самом же деле ничего для нас она не нашла <...> Жены начальства (т. е. секретарей) явились в панбархатных платьях, в таком же платье была и ткачиха Плетнева, уже многие годы сидящая только в президиумах. Старый (80-летний) большевик Хрящев пытался читать свою речь с помощью лупы, но ничего у него не получалось. Тогда Баландин, обратившись к нему на "ты", сказал, чтобы тот говорил без бумаги, но старик сбился и так с горем пополам и закончил свое выступление.

Секретарь горкома комсомола и гость из Болгарии, из города Самокова, начали свои выступления с обращения к Баландину ("Дорогой Юрий Николаевич!") и лишь потом обращались к залу, в котором сидели тысяча двести человек. Это что-то новое в здешних торжественных процедурах, или я просто отстал. Когда в самом начале президиум вышел на сцену, то он долго стоял и аплодировал, и было такое ощущение, что президиум ждет, что зал в ответ тоже поднимется. Но зал оказался недостаточно воспитанным, обученным, и никто не поднялся.

Председательствовал на собрании второй секретарь Суслов, и все аплодисменты на протяжении собрания начинались с него. И аплодисментов было много, их вообще сейчас много, словно шум именно этого рода особенно поднимает самочувствие народных масс. Припоминаю рассказ кого-то из обкомовцев, как в начале своей здешней карьеры, явившись из недр цековского аппарата, Баландин выразил неудовольствие тем, что, когда ему предоставляют слово, в зале нет аплодисментов. И тогда было решено, что инициативу должны проявлять члены бюро (они всегда сидят в президиуме). С тех пор и пошло. Разумеется, Баландин хлопотал о престиже первого секретаря. Но в этом случае аплодисменты должны вовсе не сообразовываться с возникающей на трибуне личностью, выходит, что личности вовсе может не быть, лишь бы было некое физическое тело на этом месте.

8.11.77.

Может, так было всегда? Жизни не хватает здравости. И еще - достоинства и честности. Или надо сказать точнее: жизни общества, то есть всему, что не является частной жизнью. В частной жизни может происходить все, что угодно, но это чаще всего скрыто от глаз, и там свои законы. Да, жизни, обступающей человека и дом человека, не хватает здравости, и никакой радости от того, что ты это чувствуешь, нет. Это скорее страшно. Нет здравости - нет духовного и нравственного здоровья. И первый признак тому - ужасное обращение со словами. Бесцеремонное. Будто слова полые и не имеют своего давнего смысла и применять их можно как угодно, как заблагорассудится. Вот, например, говорят "великий человек", но слово - не орден, который можно прицепить на лацкан пиджака и никто не задумается, что он означает, слово требует подтверждения и не позволяет забывать о своем смысле. Те же, кто не беспокоится о "подтверждении", надеются на положение говорящего и провозглашающего: никто не посмеет, не дерзнет оспорить и перечить. По крайней мере сегодня не посмеет, а до завтра надо еще дожить.

Впрочем, все, наверное, проще: они привыкли, что все сходит с рук, что ответственность слова невелика или же ее вообще нет. И потому со словами можно делать все, что захочешь, все, что нужно. Безобидная была бы игра, но от слов страдают люди, миллионы людей. Конечно, человек вырабатывает иммунитет, возникают разного рода защитные реакции против пустых и плохо обеспеченных слов, и есть словарный запас, не поддающийся девальвации, и все-таки это печально и очень серьезно, когда слова легчают в весе и пусто гремят. Очень громко гремят.

Где взять силы, Ваша честь?..

10.11.77.

На днях из Вильнюса прислали октябрьскую книжку журнала (на литовском языке) "Пяргале" с переводом моей статьи о К. Воробьеве из "Нашего современника". В бандероль было вложено и очень доброе письмо редактора журнала Ю. Мацявичюса. Было и приятное известие (из "Дружбы народов") от Е. А. Мовчан о том, что статья о В. Семине принята без правки. Все это, конечно, помогает жить. Человек я не избалованный успехом <...>

13.11.77.

<...> секретаря областного Общества охраны памятников старины и культуры (женщина лет сорока с небольшим, жена архитектора Лени Васильева) заметили в церкви во время службы. Ей предложили подать заявление об уходе с работы по собственному желанию. Она сгоряча было согласилась, но наутро передумала и ничего не написала. Через несколько месяцев ей напомнили. Но она сказала, чтобы увольняли сами, если есть за что. На это начальство не пошло. Сейчас она продолжает работать. Прошли перевыборы, и она была оставлена в прежней должности. То ли не решились во всеуслышанье объявлять, за что ее желательно устранить, то ли были другие соображения. Изменилось лишь одно: раньше эта женщина показывала достопримечательности города гостям высокого ранга, теперь обходятся без нее.

Из статьи Р. Г. Скрынникова "Загадка древнего автографа" ("Вопросы истории", 1977, № 9): князя Петра Щенятева "живьем зажарили на огромной сковороде", а казначей Фуников был живьем сварен в кипятке. Речь в статье идет о правке, внесенной в некоторые летописи времен Ивана Грозного; об авторстве этой правки. В некоторых случаях Скрынников делает вывод о "некомпетентном, властном вмешательстве высокопоставленного публициста в летописную работу".

У нас не любят аналогий, но без аналогий ничего нельзя понять в том, что происходит с людьми и государством, нельзя уяснить, что унаследовано и от кого и какие силы настойчиво на протяжении столетий пробиваются в этом пространстве и в этом этносе.

Сегодня в "Правде" на видном месте на второй полосе, где обычно размещаются материалы партийного отдела, статья зам. министра внешней торговли СССР Ю. Брежнева. В обзоре газет в девять утра сказали об опубликовании статьи Юрия Леонидовича Брежнева. Обычно в обзорах ни имени, ни отчества автора не называют - не принято. Но вот бывают исключения.

Уже больше недели, а может быть, и дольше в городе нет электрических лампочек <...> У нас в люстре из трех лампочек перегорели две. Так и сидим при включенной настольной лампе. Я шучу: чему удивляетесь? Все идет как нужно. Так было задумано.

15.11.77.

Сегодня еду в Москву: заседание критиков в "Нашем современнике". К тому же просят быть в издательстве "Современник". Лучше бы, конечно, никуда не ездить, да и от посещения издательства я не жду ничего хорошего.

Читал вчера вечером рукопись воспоминаний Л. Китициной "Материалы для биографии Василия Ивановича Смирнова (1882 - 1941)" <...> Если будет время, некоторые страницы постараюсь перепечатать на память. Лишний раз убеждаешься, что более всего уважения заслуживает человек работающий, не служащий, не отбывающий номер, не зарабатывающий на кусок хлеба, а работающий с полной отдачей, знающий свое назначение и осуществляющий себя. Читал Китицину, ее очень сдержанный и благородный рассказ, где главное - факты и сведения, и быт лишь прослаивается, и она не дает ему воли, - и думал, как мало знает современный советский человек о том, как жила его страна в пред- и послереволюционные годы. О том думал, что и по литературе нашей, за редкими исключениями, о двадцатых - тридцатых годах истинного представления себе не сложишь. Вся надежда, что сохранятся такие вот документальные свидетельства и когда-нибудь состоится возвращение в канувшую эпоху и канувшим людям. Какой там материал, какая там бездна. Судьба юных краеведов братьев Вадима и Валерия Беляевых (костромичей), судьба чухломского краеведа Л. Казаринова, самого В. И. Смирнова - сколько горя, беды, сколько стойкости, сколько правды о времени и о человеке в его тисках.

Я часто употреблял в статьях выражение "жизнь большинства" или просто "большинство". Сегодня вычитал, что это выражение употребил Достоевский, говоря о жизни, остающейся вне пределов романов Тургенева, Гончарова, Толстого. Изменилось, пожалуй, за это время содержание того, что можно было бы назвать меньшинством. Но смысл расхождения и несовпадения остался, по сути, прежним <...> тут не сословный признак важен, для меня жизнь того же В. И. Смирнова, Л. Казаринова и многих-многих других, едва ли не всех, упомянутых в этой книге, т. е. рукописи, и есть жизнь большинства, тоже жизнь большинства. Когда говорят о "толще" жизни, имея в виду жизнь человеческих множеств, то не преувеличивают. Жизнь и вправду многослойна, но ее "толща" расширяется к основанию, как пирамида. Если же сравнивать течение жизни с течением реки, то к "большинству" можно было бы отнести самые медленные, глубинные, то есть самые независимые от поверхностных изменений слои.

Сравнивать бытие разных слоев - значит обнаружить разные миры, разные языки, разные нравственные ценности. Но самое печальное, самое страшное в этом несовпадении, что не-большинству выгодно придумывать и навязывать всем остальным, настоящему и будущему, свое обозначение и объяснение событий и людей, свое истолкование исторического процесса. То, что не выгодно, в расчет не берется; то, что еще хранит частная, отдельная память (той же Китициной или Неймарка, бывшего посыльного при советском посольстве во Франции в 20-е годы; по моему совету он сдал свои воспоминания в архив, а какую-то их часть мы напечатали в "Северной правде"; вскоре он умер - старый, одинокий еврей), не становится общей памятью. И еще мучает: сколь же мала и беззащитна отдельная человеческая жизнь, сколько охотников на свете ею распорядиться, ею управлять, ею манипулировать, и при этом с чувством своей правоты, своего превосходства, своего могущества, которое не знает предела. Они ведут себя так, словно замещают на земле самого Бога. Не Бога, а дьявола.

Вчера же начал свой спецсеминар по современной прозе на четвертом курсе пединститута. По средам же буду читать спецкурс по той же прозе и еще критике. Это то же самое, что я делал в прошлом учебном году. В октябре, т. е. недавно, я прочел лекций восемь на пионерском факультете. Может быть, к случаю я запишу некоторые впечатления о студентах. Сейчас же я вспомнил об этих лекциях потому, что удивила небрежная организация занятий на этом факультете. Переносы, перемены в расписании там производятся без согласования с преподавателями; во всяком случае - со мной. А когда я пришел на очередную лекцию, оказалось, что студенты отбыли на месячную практику. И заплатить за лекции тоже не позаботились. Деньги там маленькие, но из приличия хотя бы стоило им позаботиться. За них это сделал Ю. Лебедев, зная, что я об этом сам хлопотать не стану.

Вообще же эта запись вызвана тем, что занятия я вчера проводил не в аудитории, а на кафедре литературы, где-то в дальнем и глухом коридоре опустевшего полутемного здания. И было там очень уж неуютно, неудобно, словно сидишь на приставном стуле, и даже подумалось: вот удобное место, чтобы скрытно поставить магнитофон и записывать, что этот давно примеченный нами тип говорит неискушенным студентам. К тому же, едва я начал, зашла какая-то женщина и попросила разрешения что-то взять в своем столе и рылась там. Попросила разрешения - это, конечно, не совсем точно. Она просто сказала, что возьмет нужное ей. Скорей всего, это - мои домыслы, работа уставшего за день, раздосадованного воображения, но и то, что оно склонно работать в этом именно направлении, - тоже показательно. Сколько же этих разговоров о подслушивании происходит в нашей среде, и не потому, что от страха глаза велики, а от будничной уверенности, что все подобное возможно, и если этого нет, то от нехватки аппаратов, от нехватки средств - на всех не напасешься. Во всяком случае, приходится иметь в виду и такой вариант... просто знаю, что все зависит от интерпретации. Просто я приучен к тому (читали же наши письма), что гарантий не существует, и это очень будничная мысль, элементарная.

20.11.77.

Вчера около двенадцати ночи вернулся автобусом из Москвы. Шестнадцатого заседали в "Нашем современнике": члены редколлегии и авторы критического отдела. В тот же день ездил в издательство ("Современник") <...> Восемнадцатого встречался с Л. Лавлинским (накануне он разыскал меня на Волгоградском по телефону). Он назвал вакантные должности: заведующего отделом русской прозы и ответственного секретаря, намекнул, что в перспективе он мог бы предложить мне пост заместителя редактора <...>

Я припомнил все прежние случаи, когда что-то грозило перемениться: разговоры (в том числе и с редактором Войтеховым) о переходе в "РТ"; направление на учебу в Академию общественных наук (от которого я отказался); предложение работать в "Правде" и беседу с Н. Потаповым (я послал письмо с отказом, хотя тогда-то квартира была бы обеспечена); предложение ехать в Прагу в журнал "Проблемы мира и социализма", беседу с К. Зародовым (и неясное по мотивам отклонение моей кандидатуры в инстанции, оставшейся неизвестной; О. Лацис утверждает, что повинен обком партии, давший не ту характеристику моей личности, я же до сих пор не знаю, так ли это); предложение заведовать отделом в журнале "Журналист" (правда, без квартиры, через обмен жилплощадью), предложение устроить меня в "Московскую правду" к Спиридонову чуть ли не заместителем редактора (исходило от Лени Кравченко, работавшего тогда инструктором ЦК партии; Спиридонов же - бывший секретарь вузкома комсомола МГУ, который меня знал по пятьдесят шестому году, да и я его припоминаю); предложение С. Викулова заведовать критикой в его журнале (пресеклось где-то на уровне С. Михалкова или Ю. Бондарева, для которого я сижу "на двух стульях"; а может, пресеклось где и пониже). Все ли перечислил - уж не помню, да не в том суть. А в том, что все это было, и не раз, и нет во всем этом ничего серьезного. Все пустое. Было бы за чем ехать, давно бы уехал.

22.11.77.

Все-таки в "Нашем современнике" я чужой или получужой. Леня Фролов после заседания говорит мне: "Жаль, разговор скомкали. Ребята собираются (т. е. вокруг журнала) хорошие, умные". А я в ответ что-то пробормотал ему насчет того, что странные все-таки эти заседания и не знаешь, что и как говорить и насколько подробно. Вежливый я, однако, человек и не могу огорчить человека, который доброжелателен ко мне и не раз это доказывал. А потом я шел по Новому Арбату и думал, что мало хорошего в тех ребятах, во всяком случае в их речах. В отличие от меня, они прекрасно понимали, где выступают и чего от них ждут.

Назад Дальше