Дневник 1953 1994 (журнальный вариант) - Игорь Дедков 24 стр.


Читаю "Плотину" В. Семина; глубокий был у него ум; а сколько там боли - от ненормальности - болезни - мира, человеческого общества, противоестественности человеческого поведения, искаженного страхом и ненавистью.

14.7.81.

И отъехал, и приехал. И больше месяца жизни прошло. И возвратились на круги своя. Только Володя где-то под Коломной - почтовое отделение "Индустрия" - цементирует со своей бригадой полы в коровниках. <...>

Из Москвы в Сочи вылетал в очень жаркий день; взмок уже в автобусе по пути во Внуково. В самолете рядом со мной сидел парень цыганистого вида с девушкой; он снял туфли и носки, только что не вывесил сушиться; блаженствовал. Тома встречала в аэропорту, и мы помчались на такси: до "Красного штурма" (так называется санаторий, где был Никита)40. Так начались мои две недели в Хосте. Здания санатория оказались по обе стороны дороги, соединяющей Хосту и Сочи ("Красный штурм" - почти посредине). Из спального корпуса в столовую ребята ходят по подземному переходу. Здание, где ребята спят, расположено на выступе горы, как бы на мысу, - лицом к морю. Здание это - бывшая вилла, как рассказывал Никита со слов воспитательницы, принадлежавшая некоему графу, начальнику московской полиции, и построена в году четвертом-пятом. Дом очень понравился Никите, да и мне: три этажа и еще полуподвал; небольшой замок со смотровой (м<ожет> б<ыть>, сторожевой) башенкой, верандой и балконом, обращенными к морю. От угла дома, от балкона, вела длинная каменная лестница к морю; ныне она разрушена; можно подумать, что этим обломкам много веков. К дому сходилось несколько аллей, сейчас остались две; остальные сносятся бульдозерами, так как вокруг идет стройка: детский санаторий доживает свой последний сезон, сооружается санаторий для нефтяников. <...>

Санаторий этот, конечно, в трудном положении: кинотеатра своего нет, пляжа своего тоже нет, душа - тоже нет; вот и приходится возить детей на автобусе в два рейса (детишек около пятидесяти, а автобус маленький) и на мацестинские ванны, и в хостинский городской душ, и на пляж. А дорога извилистая, крутая, узкая, и всякая поездка - бывало три на дню - толика риска. Попали же мы с Томой в автобус (четвертый маршрут), который мчался наперегонки с каким-то автобусом (тоже "четверкой"), старавшимся опередить наш автобус в нарушение расписания (как объяснила нам кондуктор). В нашем автобусе почти началась паника, когда начался более оживленный участок дороги, и гонщикам пришлось несколько успокоиться. Надо отдать этим страстным водителям должное: в пропасть мы не полетели и распоряжались они своими громоздкими "Икарусами" виртуозно. А разбиться можно было вполне.

Жили мы с Томой в стороне от дороги, почти в ущелье. Во всяком случае, дом этот (фамилия хозяев - Яковлевы; старик, видимо, русский, старуха - осетинка) - на отшибе; сначала по тропе поднимаешься, потом спускаешься; там, кажется, даже климат другой: тенистее, прохладнее, влажнее. После того как целый день лил дождь, две ночи - не преувеличиваю - все шумы покрывал грохот воды в ручье, несущемся с гор. Когда Тома уходила, а я оставался дома, то она исчезала из моего поля зрения в правом верхнем углу окна: туда уводила ее тропа. Огромный старый дуб нависал над домом, давая ему тень со своей высоты, потому что он сам рос тоже в том самом углу окна, когда смотришь изнутри дома. Жить в том доме можно было бы совсем неплохо, но кроме нас (в соседней комнате) там жили еще женщина с сыном и еще одна женщина, которую накануне моего приезда свалил солнечный удар, но она вскоре оправилась и тоже взяла из санатория своего сына-дошкольника. Потом приехала еще женщина с дочкой и была поселена в углу коридора за шторой. Помимо стариков-хозяев в доме жила семья их сына <...>. Немалое народонаселение, но это можно было бы снести, если б не тон, в котором велись в этом доме все разговоры. Кричали и старуха-хозяйка, и ее сын, и невестка и не отставали (главным образом воспитывая детей) наши соседки, тоже - по совпадению - медсестры из Советской Гавани и Хабаровска. Вот так они кричали, что не припомнить мне, когда я в последний раз слышал такой крик, да и слышал ли вообще.

15.7.81.

Самое популярное, что там кричалось - детям ли, друг другу ли: "Не гавкай". И далее следовали менее литературные выражения. Часа в два-три мы возвращались в свое жилье, чтобы переждать жару. Пытались читать или заснуть, иногда удавалось. Порою, в особо шумные дни, думалось: зачем я хожу среди этих людей, слушаю их голоса, поневоле вникаю в их отношения, зачем пускаю в свою жизнь? в нашу жизнь? И ясно понималось, что все это лишнее, отягощающее, напрасная трата и рассеяние души. Но вечером, когда сидели на скамеечке под магнолией у генеральской виллы и ждали Никиту с ужина, чтобы минут сорок пять посидеть вместе, поговорить, расспросить, все наше нескладное здешнее бытье немедля получало полное оправдание и объяснение, и все огорчения исчезали, а если и не исчезали совсем, то отодвигались куда-то далеко, где им и надлежало быть по справедливости, по своей несущественности в сравнении с главным.

Все-таки я ухитрился там кое-что прочесть: разочаровывающе слабый роман Юры Куранова "Заозерные звоны", книжку Б.Шахматова о П.Ткачеве, повести И.Грековой и Н.Евдокимова в "Новом мире". Особенно полезной для меня оказалась книжка Шахматова. Я и прежде думал, что мы легко стали судить радикалов той эпохи, с неким чрезмерным высокомерием, с чувством превосходства. Шахматову удалось показать, что уровень теоретической (философской, социологической) мысли П.Ткачева был достаточно высоким - для той поры, для его условий жизни, для его возраста. После третирования - понимание; маленькая ли перемена? <...>

Вечером 29-го позвонил Валентину; в СП дали мне не гостевой билет, а просто пропуск на все заседания съезда, и это вполне меня устроило. В Москве, когда мы там появились, стояла страшная жара. Мы с Оскоцким договорились встретиться на Библиотеке Ленина (в метро) и взять с собой пиджаки на руку. Так и сделали. В Кремле ходили в пиджаках, потому что там кондиционеры и вполне можно дышать спокойно. Так начались три дня, даже четыре, считая тот, когда я уезжал (третье июля), - три памятные дня. Я наконец-то познакомился с В.Быковым, А.Адамовичем, Г.Баклановым. Кроме того, с Я.Брылем, В.Козько, В.Колесником, Н.Гилевичем, А.Адамчиком, В.Лихоносовым и т.д. Третьего июля днем мы вместе с Быковым ездили к Богомолову. Всем этим встречам я был рад.

16.7.81.

<...> Второго числа после заседания поехали в гости к Оскоцкому: Быков, Адамович, Брыль, А.Нинов, Калесник; Адамович приехал после десяти: провожал жену в Минск. С женой Адамовича я познакомился накануне, на заседании. Она преподает белорусский в Институте культуры. Женщина скромная, похожа на учительницу; не из московских развязных болтушек, очень под стать своему Саше. На съезде впервые, да и сам ее Саша, кажется, впервые. Сидеть, слушая речи, скучно, поэтому и мы, и почти все вокруг разговариваем: "И зачем сюда было ехать?" - "Повидать хороших хлопцев",- отвечает Саша. На второй день с Адамовичем сидела Нуйкина Галина Владимировна из критики "Нового мира", и поговорить хорошо не удалось: инициатива была в ее руках. Ну а в первый день мы все-таки с Адамовичем успели немного поговорить. Он рассказывал о замысле новой своей работы - художественно-философической повести "Не убий". Адамович - очень живой и в то же время серьезный, сосредоточенный ум. Жанр московского литературного трепа им не освоен, как не освоен и Быковым. Их дело жизни - серьезно, и чувство ответственности их, кажется, не оставляет. Я сужу по тому, что ничего не пробалтывается, словно ни на минуту не забывается: с них есть спрос. Вспоминается то, что было решающим в жизни: цепь поступков; то, чем можно гордиться (не стыдиться), то, что нужно объяснять.

Адамович: я твердо знаю, что убил двух человек: немца и власовца. Но когда вспоминаю и думаю об этом, не чувствую ни сожаления, ни раскаяния, ни ужаса содеянного. Что-то должно со мной произойти, чтобы я испытал этот ужас. Но раз его во мне нет, то для "Не убий" я не совсем готов. (Запись, разумеется, приблизительна.)

На секционном заседании съезда Адамович выступал после Ю.Жукова, который что-то говорил о разделенном мире, о классовом подходе, о неправомочности самого слова "земляне" (видимо, в связи с романом Ч.Айтматова). Адамович начал свое выступление словами: "Дорогие товарищи и друзья! Земляне!" Он все-таки привел письмо своей читательницы, от зачтения которого отговаривала накануне его жена. Краткое содержание письма таково: когда-то я читала книгу по средневековой истории Англии и была потрясена обилием пролитой крови, жестокостью казней и нравов. Я подумала, какое счастье, что в прошлом нашей страны этого нет. Но годы спустя я прочла "Повесть временных лет", и мне показалось, что кровь стекает со страниц книги мне на руки. После этого я подумала, что никакой народ не должен заноситься перед другим народом и думать, что он всех чище и лучше. У всех у нас страшное кровавое прошлое, и единственное, что мы должны постараться сделать: отрешиться от него, оставить его позади, покончить со взаимными счетами и обидами...

Это письмо включено в текст статьи Адамовича о Достоевском для "Нового мира", и Г.Нуйкина предлагала его снять, опасаясь упреков за его непатриотическое содержание. Адамович, разумеется, не согласился.

Адамович рассказывал также о том, как он, едва переехав из Минска в Москву, чтобы работать на филологическом факультете МГУ, отказался подписать письмо против Андрея Синявского (то письмо было напечатано "Лит. газетой", под ним были подписи В.Турбина, Т.Мотылевой, декана [А.] Соколова (он-то и уговаривал Адамовича). Так и не подписал и вернулся в Минск, а в Минске уже не прописывают... (Продолжения истории пока не знаю.)

О том, как появилась подпись Быкова под письмом против А.С., я слышал прежде. Как слышал, так, оказывается, и было. Разговор был по телефону, согласия не давал, а наутро по радио услышал свое имя, стоящее под только что опубликованным письмом.

Быков выступал на второй день съезда. В Минске его выступлением (текстом) никто не интересовался. Но то ли в первый день съезда, то ли накануне Быкова тронул за локоток зав. сектором Цека А.Беляев и попросил разрешения посмотреть текст речи. Были сделаны пометки против двух абзацев (снять!), и предложено было упомянуть "Малую землю" Брежнева. В гостинице "Россия" мы читали эту речь с пометкой, где следует сделать вставку. Помеченные абзацы Быков снял, но про "Малую землю" не упомянул. Я был уверен, что Беляев ничего ему не скажет; он, Беляев, сделал свое дело, посоветовал, и если с него спросят, то и он спросит. Мне казалось, что тут была своего рода перестраховка, усердие на всякий случай. Но я ошибся: в перерыве Беляев подошел к Быкову и сказал, что он напрасно не последовал его совету. Быков стал объяснять, что он не нашел места, где можно было бы сделать эту вставку, а Беляев повторил свое бесстыдное "напрасно". И еще добавил, что "ждите неприятностей от маршалов и генералов" (это - за критику мемуаров).

Кто-то сказал, что Ф.Абрамов не давал свою речь читать никому, но не помню кто, а кто-то видел, как Абрамов, взлохмаченный, сидел в комнате президиума с ленинградским секретарем по идеологии, склонившись над листками своей свободной завтрашней речи... <...>

Что меня сейчас мучает, так это то, каким я им показался? С моей отвычкой - незнанием - такой среды, с моей неловкостью... Всегда ругаю себя, да как переделаешься?

18.7.81.

Куда от себя денешься? Другим не прикинешься.

От Ф.Абрамова было письмо: чтобы я брался за статью о нем для "Вопросов литературы" (сегодня Н.Анастасьев подтвердил, что старая наша договоренность возобновляется). Кроме того, Ф.А. намекнул, что он не прочь, чтобы я написал о нем книжку для "Современника" (правда, оговорился, что слышал о моей занятости другим персонажем /т. е. Залыгиным/). Статью я напишу, но книгу - невозможно. Кстати, пришло письмо из "Сов. России" (издательства) о том, что в августе будет принято решение об издании книги о К.Воробьеве. Спрашивают, не передумал ли я ее писать? Не передумал.

Г.Бакланов сидел на съезде в президиуме, но в первый день явился в Кремль в длинной светлой рубахе навыпуск. У него был вполне дачный вид. Н. Грибачев, поднимаясь в президиум вслед за Баклановым, заметил ему: "Надо бы пиджачок-то надеть". Бакланов же сказал ему, что он-то не знал, что придется идти в президиум. <...> В другие дни Бакланов был в пиджаке (стало на дворе попрохладнее) и сразу построжел, стал узнаваемее и обаятельнее. Мы поговорили с ним о возможной будущей книге о нем, и я не раскаялся, что дал согласие писать о нем.

Мне это выяснение национальной принадлежности людей осточертело; отвратительное дело, низкие побуждения.

Богомолов, к сожалению, очень втянулся в расследование, связанное с какой-то, видимо центральной, железнодорожной больницей <...>. Об этом рассказал мне Быков; сам же В.О. в подробности не вдавался. "Люблю сидеть, Володя, у тебя на кухне", - сказал Быков. И вправду хорошо; не потому ли уезжал я из Москвы в светлом состоянии души. Разговаривали о съезде, обо всем, что всплывало в связи с ним; выпили немного водки (к четырем Быкову нужно было идти на заседание съезда: голосовать); В.О. достал из холодильника огурцов, помидоров, прекрасной ветчины, какую-то банку с колбасой вскрыл. Все как обычно: просто, строго, и все безупречного качества (Быков не преминул заметить, что именно это на богомоловской кухне ему очень нравится: все простое, свежее, безупречное). Это не пустяк, это черта характера и образа жизни. <...>

Я спросил В. В., когда сидели у Оскоцкого, издавали ли его в ФРГ. "Акак же, - сказал он, - однажды в Западном Берлине я долго ходил вокруг банка Шпрингера (кажется, так было сказано) и думал, зайти или не зайти за своими деньгами. Так и не зашел, так там и лежат". - "Наверное, вы не один там ходили, - сказал я. - Вдвоем, должно быть". "Скорее всего так", - усмехнулся В.В.

В связи с этим была рассказана А.Н. такая история: после окончания съемок "Ватерлоо" С. Бондарчук (режиссер и исполнитель одной из ролей) должен был получить полагающиеся ему деньги. Ему об этом сказали (он еще находился во Франции), но он тянул, не шел в банк. Наконец его пригласили в наше посольство и напомнили, что нужно получить деньги. Так, дескать, полагается. "Я не знаю такого закона, где это написано", - якобы сказал Бондарчук. И уехал домой, оставив деньги в банке. В Москве его пригласили в Министерство культуры, напомнили ему о его гражданском долге и прочем. Он заявил, что деньги за границей ему нужны, что<бы> не выглядеть нищим среди своих зарубежных коллег. И он не намерен изменять свое решение. После этого он выложил на стол журнал "Лайф" и развернул его на крупной фотографии сына Гришина, снятого в Кении после удачной охоты на тигра. Под фотографией указывалось, сколько стоила лицензия на отстрел тигра. "Яне хочу, - сказал Бондарчук, - чтобы заработанные мною деньги шли на это. Оставьте это себе, - добавил он. - У меня есть еще экземпляр". И ушел. И больше его никуда не вызывали. И о случившемся не напоминали.

Что это - легенда? Правда?

Вчера послал Янке Брылю свою книжку о Быкове. Дней десять назад я получил от него книжку 81 года "Рассвет, увиденный издалека". Он обещал прислать и прислал. Думаю, что прочитаю и потом напишу ему. И Брыль, и его друг Калесник произвели на меня сложное впечатление. Не Адамович нашел их, а они Адамовича для работы над книгой о Хатыни (так объяснил мне Быков). Кажется, я завел разговор о Польше и очень быстро почувствовал, что отношение Брыля и особенно Калесника к тамошним событиям и вообще к польскому вопросу и полякам очень сложное и скорее неодобрительное. По мнению Калесника, то, что происходит в Польше с августа прошлого года, - результат многолетней подпольной контрреволюционной работы. О вине каких-либо руководителей, внедренного порядка жизни и т.п. он вообще не говорил. Неодобрение простиралось не только на Валенсу (он много раз видел и слышал его по телевидению: в Бресте польские передачи общедоступны): "простак", которого используют стоящие за его спиною люди; малоквалифицированный рабочий и т. д. Брыль был уклончивее и, кажется, мягче. Позднее В.В. скажет, что Калесник прекрасно разбирается в литературе (он учился в польской гимназии - до "воссоединения", теперь преподает в Брестском пединституте (?), был подпольщиком, потом - в партизанах), но в общественных вопросах - консервативен. <...>

Отношение к Сикорскому у Брыля и Калесника разное. У первого - уважительное, даже почтительное, у второго - жесткое: "Это тот же Пилсудский".

Тут есть над чем подумать. Но одна встреча и застольный разговор мало что могут объяснить. <...>

Назад Дальше