Академия стала принципиальным этапом в моем политическом и мировоззренческом возмужании. Здесь я, "зеленый" провинциал, столкнулся со столичными реалиями, с политической жизнью, так сказать, на подступах к ЦК КПСС, с личностями, известными на всю страну, наконец, со своими сверстниками московского "разлива". И самое главное, на эти годы пришелся XX съезд, ставший для меня, как и для многих, своего рода водоразделом.
Я оказался в стенах академии в момент, когда там начались реформы. Говорили, инициатором создания АОН был Сталин. Во всяком случае, сам факт ее учреждения, несомненно, служил отражением последовательной сталинской "заботы о кадрах" ("кадры решают все" - то был, думается, не только лозунг, не только клише, но нерв политической стратегии Сталина). Ведь при всех возможных оговорках Сталин - что бы ни писали о нем люди типа Волкогонова - принадлежал к поколению образованных марксистов и ценил такого рода эрудицию. Его наследники, особенно в брежневскую эпоху, были марксистски малограмотны или вовсе безграмотны. И они куда меньше занимались подготовкой и воспитанием кадров, их заботила в основном лишь их расстановка.
В сталинскую эпоху академия была закрытым и жестко запрограммированным учреждением. После же Сталина ее работе решили придать более открытый характер (тенденция к известной демократизации?), расширить диапазон изучаемых тем, разрешить снижать должностной ценз для поступающих, убрать некоторые другие организационные рогатки. Новое руководство нуждалось в кадрах, обученных по иным, вернее, несколько иным матрицам. 3 или 4 сентября 1954 г. вышло постановление Президиума ЦК КПСС, в котором, наряду с привычными фразами "поднять уровень", "повысить качество", основной задачей академии называлась "подготовка марксистов широкого профиля". Срок обучения продлевался до четырех лет, защита диссертаций характеризовалась как искомый финал аспирантской учебы, подчеркивалась важность расширения возможностей для индивидуальных занятий и т. п.
В академии было несколько кафедр - истории КПСС (самой многочисленной), философии, политэкономии, международных отношений, литературы и искусства. Я стал аспирантом кафедры истории КПСС и был избран старостой первого курса. Однако через несколько дней меня вызвали в ЦК, к нашему куратору, который предложил перейти на кафедру философии. В связи с преобразованиями в академии решено дополнительно направить туда некоторых аспирантов, и я, имеющий естественнонаучное и гуманитарное образование, подхожу для этой цели.
Подумав денек, я согласился. Конечно, сказалась привычка к выполнению партийных указаний, дал о себе знать и страх повторить опыт предыдущего года, когда не последовал шедшим оттуда же рекомендациям. Но было и другое соображение. Не хотелось тратить львиную долю добавленного года на более или менее знакомую историю КПСС, на документы ее съездов. Напротив, показалось интересным внедриться в сравнительно новую область знания. Как вскоре выяснилось, я легкомысленно недооценил связанные с этим трудности.
Аспирантов всех курсов в академии насчитывалось свыше 300. Возраст - 35 (официальный верхний предел для поступавших) 40 лет. Так что в свои 30 я был самым молодым из принятых. Народ здесь собрался разношерстный: пришедшие из партийного и комсомольского аппаратов и преподаватели партийных школ, журналисты; москвичи, державшиеся нередко особняком, и провинциалы; советские люди и иностранцы. В нашей группе, например, было двое болгар, двое румын, один немец. Отношения с ними были самыми теплыми, несмотря на языковые трудности. Поначалу легче всего было с болгарами - они, казалось, уже знали русский язык, понимали нас, а мы их. Но именно это призрачное знание, эта языковая близость оказались коварным препятствием. Через пару лет наш немецкий коллега Пауль делал доклады на русском языке, болгары же не слишком продвинулись от первоначальной отметки. Сыграли свою роль, конечно, и немецкое упорство, педантичность.
Учебный процесс в академии в течение первых полутора лет складывался из системы общетеоретических (по философии и политэкономии), а также специализированных семинаров. В группах, насчитывавших от 10 до 15 человек, обсуждались письменные доклады аспирантов. В этот же период, как правило, сдавались экзамены по кандидатскому минимуму. Последующие два с лишним года были посвящены написанию диссертации. Большинство аспирантов с этой задачей справлялись - времени хватало; неудачниками чаще всего оказывались те, кто предавался другим занятиям или развлекался.
В АОН работали высококлассные специалисты: академик Е. Жуков, члены-коррсспонденты Академии наук Г. Выгодский, М. Ким, А. Губер, М. Дынник, Г. Деборин. На кафедре КПСС выделялся профессор Ф. Кретов, отличавшийся, несмотря на "боевую" ортодоксальность, изрядной долей самостоятельности. На моей кафедре, думается, одной из сильнейших, погоду делали такие крупные ученые, как академик Б. Кедров, профессора Г Глезерман, М. Розенталь, Г. Гак, Н. Момджян. Но и здесь были преподаватели, которые выглядели неубедительно.
Очень ценными для расширения кругозора и соскребывания провинциальной "коросты" были встречи с гостями академии - видными советскими и иностранными политиками, деятелями литературы и искусства. Расскажу лишь о нескольких, наиболее запомнившихся. Так, побывал у нас П. К. Пономаренко - посол Советского Союза в Польше (до того начальник Центрального штаба партизанского движения, первый секретарь ЦК КП Белоруссии, а затем и Казахстана). Это случилось в конце 1956 года, после возвращения к власти в Польше Б. Гомулки, против чего, по крайней мере поначалу, резко возражали советские руководители. Пономаренко говорил о положении в Польше совсем не традиционным образом, посмеивался над московскими аналитиками ("наверное, это выпускники вашей академии"), которые давали всяческий компромат на Гомулку.
Встречей с другим миром и назиданием другого рода стало выступление Кони Зиллиакуса, которое состоялось в первые месяцы моей учебы в академии. Колоритная фигура, левый лейборист, любимец нашей печати в начале 60-х годов, обильно цитировавшей его антиамериканские, антиимпериалистические заявления. Прекрасно говорил по-русски - наследие того времени, когда работал шифровальщиком у Колчака (можно лишь гадать, не в русле ли интересов британской разведки).
Кони Зиллиакус рассказывал о политической и экономической ситуации в Англии и линии лейбористов. Для большинства из нас, в основном кормившихся достаточно односторонней информацией нашей печати, многое оказалось новым. Когда, например, Зиллиаку- са с упреком спросили, почему английские лейбористы не идут на создание единого народного фронта с компартией, он отвечал так: "Это было бы подобно совокуплению слона с курицей, с той только парадоксальной разницей, что от этого акта пострадала бы не она, а слон. Лейбористы, может быть, и приобрели бы 100 тысяч голосов, которые сейчас собирают коммунисты, но потеряли бы миллионы избирателей - тех, кто не простил бы нам этот шаг". Думаю, для многих из нас было неприятным открытием узнать, что от сближение с коммунистами можно потерять массовую поддержку.
Аджой Гхош, Генеральный Секретарь ЦК Компартии Индии, приобщал нас к другой части мира. Он без аффектации и идеологических ярлыков проанализировал ситуацию в Индии, положение вокруг нее, что было особенно интересно в связи с уже начавшимся поворотом в советской восточной политике. Но Гхош явил и необычный образ коммунистического руководителя - не авторитарного, не безапелляционного в суждениях, а размышляющего и рассуждающего.
Припоминается также встреча с академиком Г. Александровым, тогдашним министром культуры (а при Сталине, до опалы, начальником Управления пропаганды и агитации ЦК, затем, до 1954 г., директором Института философии) и близким к Хрущеву человеком. Александров претендовал на роль главного официального философа и стране. Между тем академик Б. Кедров незадолго до этого разнес в пух и прах его (руководящего деятеля!) только что вышедшую книгу, что в ту пору было делом необычным и произвело большое впечатление.
И уж в совсем иную область столичной жизни я заглянул, присутствуя на кафедре литературы и искусства на беседе с Э. Быстрицкой и П. Глебовым - главными героями только что вышедшей на экраны кинокартины "Тихий Дон". Общаться с кинозвездами в течение почти трех часов, сидя от них на расстоянии протянутой руки, само по себе уже было событием. Но благодаря преподавателям и аспирантам этой кафедры завязался нестандартный разговор о "Тихом Доне", в котором чувствовались новые веяния: о неоднозначности образа Г. Мелехова, о "запрограммированности" трагической его судьбы, о необычности и нехарактерности такого рода героя для нашей литературы о гражданской войне и т. п.
Самым же большим и неожиданным было впечатление от звезд. Создавшие убедительные и очень сильные образы на экране, они не обнаружили серьезного понимания ни времени и обстановки, в которой действовали их герои, ни социальных мотивов их поведения.
Еще один эпизод, так сказать, от противного и относящийся, правда; к более позднему времени, но к той же теме. В середине 60-х годов моего друга А. Черняева и меня пригласили на неофициальный, с участием лишь нескольких человек, просмотр фильма А. Михалкова-Кончаловского "Об Асе Клячкиной, которая гуляла да замуж не вышла" ("Хромоножка"). Не исключено, что приглашение шло в русле попыток "пробить" на экран фильм: уже началась послехрущевская эпоха. По окончании фильма поговорили с режиссером. Картина, и талантливая, и правдивая, очень понравилась, к тому же она подкупала своей антисталинской направленностью. Удивляло, каким образом этот молодой человек, которому нет и тридцати, далекий от политики, от ее лабиринтов и хитросплетений, до съемок фильма не покидавший, наверное, городскую обстановку иначе как для поездки на подмосковную отцовскую дачу, - как он оказался в состоянии так глубоко проникнуть в суть проблемы, так убедительно рассказать о сельской жизни?
Уже много спустя, когда с подобным феноменом (кажущийся разрыв между потенциалом личности художника и его творением) я стал встречаться все чаще, у меня сложилось впечатление (не вхожу в малодоступные мне рассуждения о природе таланта), что люди искусства обладают каким-то особым инстинктом (даром?) постигать и выражать то, что люди обыкновенные осваивают, если могут, умом, длительным изучением проблемы и т. д.
Жили мы там же, где учились, - на Садово-Кудринской, 9, в здании, которое было соединено с учебным корпусом. О наших бытовых условиях основательно позаботились. Были приличная столовая (что, впрочем, не помешало многим из нас заработать гастрит), прачечная, сапожная мастерская, небольшая медицинская часть и физкультурный зал с инструктором - вспыльчивым грузином, выход которого на волейбольное поле в качестве судьи, а иногда и игрока нередко сопровождался ссорами: "Биц надо, биц" - кричал он товарищам но команде.
Гости ("посторонние") в общежитие проходили но пропускам. Недреманное око коменданта старалось внимательно следить за тем, чтобы гости не задерживались после 11 часов вечера, чтобы все носило благопристойный характер.
Но помогало это мало. Все было, как только и могло быть и общежитии, да еще в московском, где обитают десятки молодых мужчин, оторванных от своих семей или холостых. Женщины, притом самые разнообразные, постоянно посещали аспирантские комнаты отнюдь не для совместных научных штудий. Это дало повод Юрию Павловичу Францеву, моему научному руководителю, а в конце 50 - начале 60-х годов и ректору академии, назвать ее "гибридом научно-исследовательского учреждения и публичного дома". Бывали при этом и курьезные эпизоды: в мужском туалете находили женские трусики и проч.; помню, крепко подвыпившая дама, возвращаясь из того же заведения, забрела по ошибке в другую комнату, где и осталась до утра, а ее первоначальный "хозяин" метался по коридорам, разыскивая пропавшую гостью.
Случались, однако, трогательные лирические истории, не лишенные иной раз и юмористической "подсветки". В том же году, что и я, аспирантом кафедры международных отношений стал А., сибиряк из Хабаровска, парень с приятным лицом "русака", с просвечивающим сквозь тонкую кожу ярким румянцем на щеках, со скромными и, я бы даже сказал, застенчивыми манерами. Его и молоденькую библиотекаршу, очевидно, потянуло друг к другу. И вскоре жена А. жившая с ребенком в Хабаровске, получает от супруга телеграмму с просьбой срочно перебраться в Москву, так как их браку "угрожает опасность". Ошеломленная жена поспешила в столицу, но все же опоздала.
Как тогда было принято, супруга бросилась искать правды в парткоме, начиналось партийное разбирательство. А. явился на заседание партбюро кафедры с книгой Энгельса "Происхождение семьи, частной собственности и государства". Процитировав фразу о том, что в основе семейной жизни лежат половые отношения, он стал доказывать правомерность своего поступка. Говорил, что только теперь смог ощутить всю силу нежности и счастья, скрытую в сексуальной сфере, что ничего подобного не изведал за долгие годы брака. Члены бюро, с трудом сохраняя серьезность, остались тем не менее непреклонны. А. сдался и, увенчанный выговором, согласился вернуться к жене. Это решение было утверждено и партсобранием академии. Однако, чуть погодя, А., вопреки данному обязательству, перебрался из общежития к своей новой избраннице. Кончилось все это невесело. В райкоме А. выговор заменили строгим выговором за "обман товарищей". Из академии его, бывшего руководителя лекторской группы крайкома, направили на село библиотекарем. Но, как рассказывали потом, А. не сдался: через некоторое время вернулся в Москву, соединился с библиотекаршей и стал учительствовать в Подмосковье.
Я следил за этой эпопеей довольно внимательно. И не из простого любопытства. В не совсем обычном поведении А. угадывалось проявление начавшей формироваться новой культуры - культуры собственного мнения, культуры несогласия с официальными структурами.
Пребывание в академии заметно расширяло политический кругозор, даже в какой-то мере подтачивало догматический монолит, который давил на сознание, мировоззрение и поведение. Но качественным сдвигом в этом смысле, подлинным переломом я, как и другие, обязан XX съезду КПСС. Я, конечно, смутно ощущал неправедность иных сталинских деяний. Но доклад Хрущева произвел ошеломляющее, взрывное впечатление. Почему? Наверное, действовала комбинация причин: раскрывшиеся масштабы и характер преступлений, уже несколько померкшее представление о Сталине как незаменимом строителе и опоре державы (его нет в живых, а Советский Союз жив!) и то, что все это было оглашено и осуждено с самой высокой партийной трибуны, а значит, приобрело силу реальных фактов. Даже если рассматривать хрущевский доклад (а я так именно и рассматривал его) как самоочищение КПСС, он не мог не восприниматься сколько-нибудь думающими людьми иначе, как признание ошибочности в каких-то существенных аспектах линии и действий партии, до того считавшихся непогрешимыми, не ставить под сомнение но крайней мере некоторые партийные догматы.
Эта разрушительная или, напротив, созидательная работа была продолжена последующими событиями. Самым сильным по воздействию стало состоявшееся в академии вскоре после съезда расширенное партийное собрание по его итогам (с участием руководителей идеологических учреждений и печати Москвы), на котором выступил кандидат в члены Политбюро ЦК КПСС, секретарь ЦК Д. Шепилов, восходящая звезда хрущевской команды. Статный, вальяжный мужчина с хорошо поставленным голосом, говоривший грамотно и образно (некоторые его фразы, например относительно плохих статей, представляющих "обрывки из отрывков", гуляли по коридорам "Правды", где Шепилов прежде был редактором), он сделал умный и расчетливо построенный доклад. В резкой форме осудил культ личности, массовые преследования при Сталине, его курс во многих вопросах, говорил, что руководство обдумывает ряд мер по демократизации общественной жизни, в частности изменение системы выборов в Верховный Совет, с тем чтобы в каждом округе баллотировалось несколько кандидатов, и т. д. и т. п.
Ничто не предвещало, что стереотипный ход партийного собрания может быть нарушен и разразится буря. Между тем это произошло. Началось с вопроса академика Б. Кедрова (его отец, член коллегии ОГПУ, расстрелянный после того, как усомнился в обоснованности репрессий, упоминался в докладе Хрущева): "Почему же руководство не вскрыло эти факты раньше?" Кстати, этот вопрос - практически вопрос об ответственности членов руководства партии - то и дело всплывал. Представители старой гвардии, очевидно, понимали, насколько опасен он и для них лично, насколько чреват потерей контроля над ситуацией. Как вспоминал Б. Н. Пономарев, Молотов активно добивался включения в антисталинское постановление ЦК об отношениях с социалистическими странами, которое появилось через восемь месяцев после XX съезда КПСС, тезиса о том, что прежде разоблачение Сталина было невозможно. Со слов Пономарева, включить соответствующий абзац работавшие над документом члены руководства согласились лишь в последний момент, на ступеньках лестницы особняка в Новом Огареве (государственная дача под Москвой, где принимали иностранных гостей, работали над важными документами и т. д.), уже спускаясь к ожидавшим их машинам.
Ответ докладчика гласил: "Не знали, верили Сталину, тому, что он говорил. В виновность верили даже жены, они отрекались". Тогда Кедров закричал с места: "Не все верили и не все отрекались", стал спорить с секретарем ЦК, обрывал его: совсем необычная ситуация.
Дальше - больше. Доцент кафедры философии Шариков, инвалид, потерявший на войне руку, выбежал к трибуне и стал, распаляясь, кричать в зал, что в докладе на съезде, в выступлении Шепилова не сказана вся правда; что руководство страны занимается самовосхвалением и проходит мимо самых жгучих проблем; что после жестокой войны все надеялись на лучшее, но оно не состоялось; что огромные районы России, особенно Нечерноземье, его родина, остаются разоренными, народ живет в ужасных условиях.
Потом выступил аспирант (до сих пор перед глазами его лицо, но фамилию память не сохранила). Он, не слишком стесняясь в выражениях, говорил о том, что идеологическая работа, которой руководит Суслов, никуда не годится. Критика в загоне, газеты, и прежде всего "Правда", избегают критиковать руководство.
И, пожалуй, самое важное - многие пассажи из речей Шарикова и аспиранта сопровождались шумными аплодисментами зала. Дальнейшие "правильные" выступления Г. Глезермана, ректора академии Дорошева и еще кого-то, наконец, самого Шепилова не смогли не только преодолеть, но даже смазать впечатление от происшедшего.