Тридцать лет на Старой площади - Карен Брутенц 14 стр.


Какие пружины тут действовали? Прежде всего, это след марксистской интернационалистической традиции, противостоящей всякому национализму с его воинствующей или до поры до времени спящей идеей превосходства, исключительности "своей" нации. Но в еще большой мере это дань политической потребности решительно противодействовать всему, что может идти вразрез с "дружбой народов" Советского Союза, со сплочением под его эгидой социалистического содружества.

Но такой подход был неуместным, он уже не срабатывал, когда речь шла о начавшемся повороте к Востоку, к лидерам национально-освободительного движения, которые, естественно, сплошь были националистами. И советское руководство оказалось вынужденным, хоть с опозданием, приспосабливать к возникшей ситуации и свои теоретические позиции, либо не сознавая, либо игнорируя возникавший при этом конфликт между его внутриполитическими и внешнеполитическими нуждами. Конфликт, который, как и расширяющиеся связи с националистами Азии и Африки, оказал определенное влияние на возбуждение национального самосознания в ряде районов Советского Союза.

Кстати сказать, сходная эволюция и коллизия характерны также для американского подхода. Вчера официальный Вашингтон славил и холил национализм в Восточной Европе, в Советском Союзе, квалифицируя его как прогрессивную освободительную силу. Теперь же, после крушения СССР, когда национализм кое-где уже посягает на сложившиеся и вполне устраивающие США порядок и устройство мира, всякий национализм объявляется злом (пожалуй, исключая только антироссийский на постсоветском пространстве).

Действуя в духе надвигающихся перемен, я попытался более спокойно, более объективно взглянуть на проблему. В моем представлении это означало подходить к национализму как идеологии и психологии, которые видят в нации высшую и надсоциальную форму общественных связей, отстаивают первородство своей нации. Они "беременны" идеей национального превосходства и исключительности, ее "выплески" зависят от исторической обстановки, от взаимоотношений данной нации с другими и т. д. А раз так, то характер и роль национализма неодинаковы в разных условиях. Он может выступать и как естественная первоначальная форма национального пробуждения, особенно у угнетенных наций, служить флагом национальных движений, добивающихся свободы и равноправия.

Политическим производным такой постановки вопроса по существу был возврат к ленинским тезисам о национализме угнетенной и угнетающей нации, большой и малой нации. Разве можно ставить знак равенства между британским джингоизмом (шовинизмом) и поднимающимся индийским национализмом времен колониальной Индии? Между индийским национализмом тогда и теперь? Между супердержавным патернализмом и гегемонизмом Соединенных Штатов и, скажем, национализмом малайзийцев? Между великодержавным русским национализмом и национализмом башкир?

И это представлялось самым важным, ибо дело было скорее не в теоретической чистоте подхода, а в его практических последствиях. Иначе нельзя понять феномен национализма, выделить его шовинистические "выбросы" и решительно им противодействовать, находить эффективные пути к гашению межнациональных конфликтов. Так было в 50-е годы, так обстоит дело и сейчас.

Мои изыскания, однако, привели к тому, что на гребне послевенгерской идеологической кампании в поле зрения "цензоров", в пространство "банно-прачечных усилий" (плагиат у А. Бовина, который в наши аппаратные годы так называл всякую борьбу за идеологическую чистоту) попал и я. Был вызван в партком, и беседа там не предвещала ничего хорошего. Но следующая встреча уже свелась к легкой укоризне. То ли сама кампания начала выдыхаться, то ли профессор Ц. Степанян, которому было поручено разобраться в моих "вольностях", проявил либерализм, не знаю. Работа над диссертацией продолжалась.

Но вот осенью 1957 года, кажется в сентябре, меня неожиданно вызвали в ЦК. Хотя я уже основательно пообтерся в столице, визит туда был событием, а все обитатели этого здания представлялись если не небожителями, то уж, во всяком случае, людьми у ворот Олимпа. Меня принял Н. В. Матковский, полноватый, лысый мужчина, с едва заметным малороссийским акцентом, помощник секретаря ЦК КПСС О. В. Куусинена. Он начал издалека - с моей биографии, интересовался, какова, на мой взгляд, обстановка в академии, как идет работа над диссертацией. Только потом перешел к делу - передал 40-страничный материал об антиколониальном национально-освободительном движении, заявив, что мне поручается в недельный срок написать отзыв. Я вернул материал с отрицательной оценкой. Он был сделан в традиционной, кондовой манере и вдобавок написан некрасиво. То был, как выяснилось год спустя, весьма неосторожный шаг: текст принадлежал перу первого проректора академии Хлябича.

Через некоторое время меня вновь вызвали к тому же товарищу. На этот раз он осведомился, не смог ли бы я составить альтернативный текст на ту же тему. Когда же я стал ссылаться на свою аспирантскую загрузку, Матковский сменил тон и сказал, что мне поручается сделать это. Тут уж деваться было некуда. Написанное мною Матковский забрал без каких-либо комментариев (такой, кстати, господствовал тогда стиль отношений).

Казалось, наши контакты пришли к завершению (хотя, признаюсь, очень хотелось узнать, как оценили мой труд). Подошли январские каникулы, и захотелось отправиться - впервые за академические годы - в дом отдыха. Но мне отказались выдать путевку. Проректор поначалу отнекивался, а потом сообщил, что причина - звонок из ЦК без каких-либо объяснений. Час от часу не легче! Еще пару дней я бродил по опустевшему общежитию, снедаемый тревогой и теряясь в догадках. Наконец позвонил тот же Матковский, сказав, что завтра мне предстоит поехать с ним на "одну встречу". Весь следующий день, почти безвылазно, просидел в своей комнате. Но телефон зазвонил лишь еще через сутки. И около шести часов вечера к подъезду академии подкатил черный "ЗИМ" (наряду с "ЗИЛом" - начальственный лимузин тех лет), в котором восседал Матковский. Он повез меня к Куусинену, на его дачу в Снегири. Нужно ли говорить, как я был взволнован: безвестный аспирант, еду на встречу с членом Президиума, секретарем ЦК!

Старик встретил меня у лестницы, разговаривал доброжелательно, временами даже, казалось, ласково, угостил кофе и чем-то еще. Повел общие разговоры о мировой ситуации, о теме диссертации и связанных с ней проблемах, задавал много вопросов, особенно относительно зоны антиколониального движения. Затем заявил: "Я вижу, вы неплохо разбираетесь в проблеме". Тут подал реплику Матковский: "Еще бы, больше трех лет только этим и занимается". Но в ответ услышал: "У нас есть академики, которые всю жизнь занимаются каким-то вопросом, но от них ничего не получишь". Позже я понял, что это реакция на разочаровывающий опыт работы с группой ученых, первоначальных авторов учебника "Основы марксизма-ленинизма". Упомянув, что по решению ЦК готовится такое издание, Отто Вильгельмович, как бы завершая беседу, сказал, что просит ("мы просим") "помочь ЦК и принять участие в работе авторского коллектива".

Не замечая предостерегающих жестов Матковского, я стал отнекиваься, ссылаясь на свои аспирантские обязанности, на сроки диссертации и т. п. На обратном пути Матковский подверг меня основательной проработке, утверждая, что я "испортил впечатление" своими отговорками, непониманием "оказанного доверия". Не знаю, так ли это, но через пару дней меня перебазировали в подмосковный поселок Новые Горки - место пребывания авторского коллектива. Началось почти 8-месячное "сидение" там.

Новогорковский период был для меня и учебой, и трудным испытанием. Учебой, потому что столкнулся в рабочем и каждодневном общении с первоклассными специалистами, думающими и творчески ориентированными людьми, с процессом обсуждения и изложения на бумаге сложных и многообразных проблем, с подходом и оценками самого Куусинена, человека многоопытного, умного и мыслящего весьма нешаблонно. Испытанием, потому что предстояло не потеряться и не стушеваться в этой компании, доказать, что в состоянии сделать то непростое дело, ради которого меня сюда допустили.

Собравшиеся в Новых Горках люди были "второй сменой". С первой, признанными профессорами, у Куусинена дело не заладилось. И когда летом 1957 года Отто Вильгельмович, войдя в руководство партии, получил известную свободу действий, он решил набрать молодых. Теперь основную роль играли А. Беляков (будущий первый заместитель заведующего Международным отделом ЦК, затем посол в Финляндии), Г. Арбатов, член-корреспондент Академии наук А. Милейковский, член редколлегии журнала "Новое время" Л. Шейдин. И во "втором ряду" - Ф. Бурлацкий, И. Кон, Б. Лейбзон, Ю. Мельвиль, я, еще несколько человек.

Исключая Арбатова, всех остальных я увидел впервые. Но на даче царила столь непринужденная и благожелательная атмосфера, что безвестный аспирант не почувствовал себя чужаком. Более того, именно оттуда пошли долгие, добрые отношения со многими из тогдашних "новогорковцев": с Шейдиным и Лейбзоном (оба - блестящие журналисты, мудрые также и в житейском смысле люди, отзывчивые и доброжелательные), Арбатовым (высококлассный профессионал, человек с политическим складом ума), наконец, с Беляковым. С ним довелось впоследствии довольно продолжительное время работать вместе, не раз, к моей пользе, вдвоем готовить различные материалы, и о нем стоит сказать особо.

Это был одаренный природой, талантливый, но своеобразный человек. Капризный и малопредсказуемый, не чуждый норой позы и игры на публику, чиновник, работающий "квантовым" методом (когда найдет вдохновение), сибиряк, попавший в Москву уже сложившимся человеком, он получил столичную "полировку" благодаря первой жене, Арфо Петросян. В ее доме - она занимала пост председателя Российского комитета по делам искусств, а затем директора Института мировой литературы - часто бывали видные писатели, и она ввела Алексея в этот круг. Их изречения он любил нам пересказывать. В частности, такое, принадлежавшее, по его словам, Леониду Леонову: "Русский интеллигент умеет потрафить начальству. Не только лизнет, но и скажет: "Не извольте беспокоиться, ваше превосходительство, нагибаться и проч. Я изловчусь сам…"".

Человек с несомненными либеральными наклонностями, шедшими как от гибкого, аналитического ума, так и от некоторой богемности характера, Беляков в то же время не мог - не позволял себе? - выходить за определенные идеологические рамки. Может быть, это и было причиной каких-то комплексов, которые его явно снедали. Свою карьеру Беляков завершил не лучшим образом. В начале 70-х годов он, по неизвестной мне причине, был отправлен послом в Финляндию. Там не пришелся ко двору финскому президенту: то ли из-за того, что однажды пришел к нему, как утверждали, не вполне трезвым, то ли потому, что остался верен дружественным связям с местными коммунистами. Как бы то ни было, Кекконен нажаловался Брежневу, а приглашенный к нему для объяснений Беляков, будучи в некотором подпитии, послал, говорили, и позвонившего секретаря, и его шефа по известному русскому адресу…

Проводили мы в Новых Горках, как правило, безвыездно всю рабочую неделю, домой возвращались только на выходные. Моим уделом была глава "Национально-освободительное движение народов против колониализма". Давалась она мне трудно, но серьезно помог задел, сложившийся при подготовке диссертации. Это была интересная работа. В коллективе господствовал по тем временам творческий, антидогматический дух, критически осмысливались многие из считавшихся ранее незыблемыми истины, больше, конечно, по части снятия сталинских напластований с ленинских положений. Сам Куусинен обеспечивал достаточно простора для таких размышлений.

Хоть и в разной степени, все или почти все были заряжены настроением, импульс которому дал XX съезд. Работали с желанием, стремились нащупать новые идеи и дать им выход (ведь писалась книга-учебник, которой были уготованы большие, в итоге миллионные тиражи). В окончательном виде книга, даже оставаясь в рамках определенной идеологической схемы, несомненно представляла шаг вперед в раскрепощении мысли, резко отличалась от существовавших официальных изданий на эти темы. Она была хорошо встречена научной общественностью.

Между тем диссертационная гонка вышла на финишную прямую. Я прилагал все усилия, чтобы уложиться в срок. Мне это удалось, и в мае 1958 года состоялась защита. Отличалась она, пожалуй, только тем, что один из официальных оппонентов был с большими "эполетами" (академик Е. Жуков), а другой носил громкую фамилию (Ю. Семенов - сын единственного в то время нобелевского лауреата в Советском Союзе), в роли же неофициального оппонента выступал блестящий востоковед - член-корреспондеиг АН А. А. Губер. О диссертации все они отозвались лестно. Но особое воодушевление у меня вызвала рекомендация опубликовать ее, за чем вскоре последовал договор с издательством "Мысль". Я еще не знал, что работа над рукописью послужит и якорем, и светлячком надежды в море неприятностей, которые ожидали меня.

А случилось вот что. Наступила пора распределения аспирантов, закончивших срок обучения. Подавляющее большинство возвращалось в распоряжение рекомендовавших их партийных комитетов. Я, естественно, назад не собирался и, казалось, мог быть спокоен. Наверное, не без связи с работой под началом Куусинена получил несколько предложений остаться в Москве: консультантом в журнале "Коммунист", главным редактором издательства "Мысль". В силе оставалось и прежнее предложение пойти в ТАСС. Я решил остановиться на "Коммунисте". Действовали главным образом "шкурные" соображения - перспектива осесть в Москве, быстро получить жилье. Куратор академии в ЦК Полина Яковлевна Михайлова сообщила в Баку, что я остаюсь в Москве.

И вдруг меня вызывают к первому заместителю заведующего Международным отделом ЦК В. Терешкину и предлагают должность референта, по Индии. Я отвечал, что уже дал согласие на работу в "Коммунисте", но, если с журналом договорятся, готов. Через пару дней меня вновь пригласили в тот же отдел, по к другому заместителю заведующего - М. У него в кабинете сидел высокий седовласый мужчина с мохнатыми бровями над неглубоко посаженными глазами - А. М. Румянцев, шеф-редактор "Проблем мира и социализма", издававшегося в Праге журнала коммунистических и рабочих партий. Он почти сразу заговорил о том, что Сталин многое "напутал" в национальном вопросе и только у Шаумяна, не говоря, конечно, о Ленине, можно найти тут путное. Редакция намерена уделить особое внимание этому вопросу и предлагает мне поехать на работу в Прагу.

О журнале я знал мало, вышли только первые номера, но нетрудно было сообразить, что речь идет об интересной работе, да еще в Праге. Но я был парализован одной мыслью - о столичной прописке. Она застила все, и я стал отказываться, ссылаясь на то, что уже дал согласие пойти в "Коммунист". Не образумила и угрожающая реплика М.: "Учтите, вопрос о вашем распределении еще не решен, можете в Баку загреметь". Более того, то ли подхлестываемый "кавказским темпераментом", то ли просто не знал, как поступить, я бросил в ответ: "А что, Баку - место ссылки, что ли?".

Я ушел с тревожным ощущением, что произошло что-то недоброе. И оно меня не обмануло. Через пару дней мне позвонила Полина Яковлевна и сообщила, что все сделанные ранее предложения о работе "отзываются". Она мне явно сочувствовала, но не знала или не могла сказать, чем вызван такой камуфлет. Визит к Л. Ф. Ильичеву, заведующему Отделом пропаганды и агитации ЦК, депутации из профессоров Г. Глезермана, Г. Гака, М. Розенталя, которые пришли ходатайствовать за аспиранта В. Типухина и меня, ни к чему не привели. Он им заявил: "Мы уже отправили вашего Канта в Сибирь. Брутенцу также будет полезно охладиться в Баку". Слова о Канте относились к В. Типухину, и они требуют разъяснения.

Лица многих моих академических однокашников стерлись из памяти, но В. Типухина и многое, с ним связанное, хорошо помню до сих нор. Невысокий, почти лысый, из-за чего и без того высокий лоб его казался еще выше, с бледным лицом и впалыми щеками, почти всегда одетый в китель серого цвета из ткани, напоминавшей коверкот. Сибиряк, фронтовик с боевыми наградами, немногословный и не слишком улыбчивый, он из тех, кто без видимых усилии завоевывает авторитет и уважение окружающих. Типухин был самым знающим, самым способным аспирантом на нашем курсе. Он читал немецких классиков, Гегеля в оригинале (наши профессора стремились определить его в Институт философии - гегелеведение находилось в глубоком упадке).

Но у Типухина не сложился разговор с первым заместителем заведующего Отделом пропаганды и агитации ЦК В. Снастиным. Вениамин обладал развитым - сегодня я бы сказал "нормальным" - чувством собственного достоинства. Он не стал прятаться за ставшими дежурными фразы вроде "пойду туда, куда сочтет нужным направить партия…" и сказал, что считает целесообразным продолжить в Институте философии изучение Гегеля, а к тому же осведомился у Снастина, почему тог говорит ему "ты", ведь они впервые встретились. Результатом оказались вывод о "зазнайстве", "самоуверенности" и… Сибирь, Омский сельскохозяйственный институт.

Позднее, в 60-е годы, делались попытки, в том числе по моей инициативе (я действовал через помощника Ильичева, в ту пору секретаря ЦК) вернуть Типухина в Москву, но из этого ничего не вышло. Думаю, судьба Типухина, яркой и одаренной личности, которой, как и многим другим, не дали себя реализовать, была искорежена бюрократическим "восторгом" чиновников, чье поведение, впрочем, адекватное системе, вместе с тем умножало ее пороки. Много позже, набравшись смелости (не хотелось ставить в неловкое положение пожилого человека), я спросил у Ильичева, почему ему захотелось отправить "Канта" в Сибирь. Он отговорился: "Да просто так сказал, для красного словца, раз говаривал-то с профессорами философии".

В мою же судьбу попытался вмешаться академик Ф. Константинов, редактор "Коммуниста", - вернуться к журнальному варианту распределения. Позвонив мне, он уверенно заявил, что "сегодня будет у Ильичева и все уладит". Но назавтра ответ был разочаровывающим. По его словам, Ильичев колебался, но вовсю усердствовали Хлябич (вот когда аукнулась моя рецензия!) и Снастин. Безуспешным оказалось заступничество Куусинена возможно не слишком активное.

Я до сих нор не знаю, что произошло, и это тоже знак времени. Как бы то ни было, жребий мой определился. В противоположность своей первоначальной рекомендации Полина Яковлевна запросила у удивленных азербайджанских коллег заявку на меня. Такой поворот событий я воспринял чуть ли не трагически, как еще более сильный удар, чем фиаско при первой попытке поступить в академию. Весь четырехлетний напряженный труд, все усилия и полученные знания - все, казалось, шло насмарку.

Назад Дальше