Повесть о художнике Федотове - Виктор Шкловский 10 стр.


Впоследствии голос был выяснен и уточнен: он оказался принадлежащим генералу Давыдову, брату известного партизана и поэта Дениса Давыдова.

Николай как будто не слыхал этих слов. Он вступил в стремя, и все генералы вскочили на лошадей. Он еще раз осмотрел поле.

Забили барабаны, и полки пошли церемониальным маршем, соблюдая интервалы и дистанции. Шел скорым шагом полк егерей; люди были малорослы, но кивера дополняли их до общегвардейского размера. Белые ремни снаряжения, натертые воском, вылощенные, блестели. Сверкала медь, сверкали штыки. Расслабленные, чтобы отбивать такт, ружья дребезжали.

Поле было великолепно. Царь подъехал к командиру полка Офросимову и сказал ему:

- Хорошо идут! Амуниция в порядке! Дай мордашку!

Они поцеловались, и после этого запели певчие, и все сто семнадцать тысяч людей, принимавших участие в этой батальной картине, пали на колени и выслушали молебствие; артиллерия произвела семьсот девяносто два выстрела.

Войска вернулись в Петербург. Началась петербургская жизнь с караулами, парадами, с редкими посещениями Эрмитажа.

Служба продолжалась; сменялись караулы, проверялась амуниция. Появилась мода на шинели с двойными длинными воротниками. И двадцать третьего января 1841 года повелено было большие воротники офицерской шинели иметь длиною, начиная от нижнего края малого воротника, в один аршин. В том же году повелено офицерам во всех случаях носить брюки со штрипками.

В том же году при проверке пригонки капсульной сумки и пуговицы касочной чешуи штабс-капитан Ган, заметив неисправность, ударил штрафованного солдата первой роты Иванова.

Иванов сорвал со штабс-капитана эполеты и бросил их на землю. Полк стоял по команде "смирно", и никто не вступился за штабс-капитана.

Запись об Иванове в полковом журнале лейб-гвардии Финляндского полка коротка:

"Рядового Иванова из разряда штрафованных, как не выдержавшего шпицрутного наказания, определенного по конфирмации его императорского высочества, и умершего в госпитале, из списка штрафованных исключить и снять с полкового довольствия".

Но не мог забыть рядового Иванова капитан Федотов.

НАД ГОРОДОМ

…Вдохновение нужно в поэзии, как и в геометрии.

А. С. Пушкин

Карлу Брюллову было поручено изобразить на плафоне Исаакиевского собора богоматерь, сидящую на престоле среди облаков, а рядом с ней Иоанна Крестителя, Иоанна Богослова и сонм святых, соименных членам императорского дома.

Портреты членов императорской семьи Брюллов уже делал и бросил, начав превосходно. Он рисовал также и Николая, но прервал работу, так как император опоздал на двадцать минут на сеанс. Все это ему прощалось, потому что художник имел право на странности, так же как кавалерийская лошадь могла горячиться, но, горячась, подчиняться удилам и шпорам, что придает особую красоту посадке всадника.

Теперь предполагалось написать свыше тысячи шестисот квадратных аршин живописи. В этом просторе, опершись на облака, академически прославленные, должны были стоять особы императорской фамилии, как бы привыкая к будущему своему квартированию в небе. Несколько ниже их, на барабане под окнами, должны были быть изображены фигуры двенадцати апостолов, поддерживающих веру и престол. Под ними на парусах свода надо написать было четырех евангелистов.

Чертя проект гигантской росписи, художник был охвачен вдохновением и гордостью. Целые группы и отдельные детали росписи вставали перед ним даже во сне. Особенно его вдохновлял плафон, который повторял размах работы Микеланджело.

Брюллов с радостью хотел рисовать людей, которых не уважал. Ему казалось, что, преображенные кистью, вознесенные на высоту сорока саженей, они перестанут быть собою и будут только отображением высокой души Брюллова, его гениального мастерства и размаха, станут живописью спокойной, величественной и реальной, как скульптура.

Были приготовлены картоны, с картонов сняли контуры на грубой бумаге, контуры были пробиты проколами и припорошкой перенесены на кривизну купола. Роспись уже лежала на белизне подготовленной штукатурки легким черным бегом точек.

Высоко стояло солнце. Над куполом крест сверкал в синем небе. Купол накалился, как медная солдатская каска на параде. Расписанные под мрамор медные стены барабана купола раскалились и пахли вытопленной печью.

Умелая кисть бежала по контуру, и цветное видение заполняло купол.

Внизу чуть блестела мраморная пропасть здания. Купол был отдален от собора разборными рамами. В соборе шли работы по мрамору. Мрамор рубили, полировали, вырезали, набирали рисунки из разноцветного мрамора. Весь собор был полон слитного шума легких молотков каменотесов, как будто в траве стрекотали миллионы кузнечиков.

Тяжелая и белая пыль пробивалась вверх, мутно висела в полосах света, садилась на стены плотным слоем. Низкий, некрутой деревянный мостик был перекинут под ложным сводом, повторяя его изгиб. Карл Брюллов стоял на мостике с кистью в руках; клубящиеся драпировки, голубые облака уже дымились и плыли под быстрой кистью, рождались на плафоне гиганты, и художнику казалось, что он сам имеет рост исполина. Он быстро, размашисто и верно писал клубящиеся одежды, руки святых, устремленные вдаль в смело найденных ракурсах. Брюллову казалось, что он создает сейчас живописное сердце великого города. Художнику захотелось сейчас же увидеть этот город, построенный Земцовым, Захаровым, Растрелли, Стасовым.

В середине плоского ложного свода, закрывающего снизу барабан собора, еще светился огромный круглый просвет. Это отверстие должно было быть потом закрыто отступающим плоским потоком без росписи, так, чтобы оставалась щель между ним и сводом с плафоном для вентиляции. Здесь же должна была проходить цепь, на которой будет висеть огромный, как корабль, голубь, изображающий святого духа. Листы, из которых должен был быть собран святой дух, уже были выбиты, склепаны и золотились у входа в храм. Огромное отверстие еще не было закрыто, оно помогало освещать и проветривать темный и пыльный храм. Внизу в собор свет входил и пестрел мраморами, крупными пятнами открытых ворот.

Легкая крутая лестница вела туда с мостика, на котором работал художник. Брюллов часто поднимался по лестнице туда, к огромным окнам, освещающим путаные чугунные стропила купола, и там отдыхал. Окна держали открытыми, для того чтобы прохладить раскаленную позолоченную медь купола и расписанную под мрамор медь барабана. Морской ветер прорезал печную жару раскаленного залитого солнцем и пересеченного косыми тенями помещения.

За Невой поднимался петропавловский шпиль, и с него, держась за крест, дружелюбно смотрел на Брюллова ярко позолоченный ангел. Другой ангел, похожий на императора, стоя на Александровской колонне, не в силах был подняться до высоты купола и смотрел на Брюллова исподлобья, угрожая ему крестом.

Люди внизу - мелкий мир, только тенями обозначенный; на северном берегу, у Невы, - давно завоеванная Академия художеств; рядом с ней обелиск Румянцеву и сфинксы; дальше к северу - Галерная гавань, взморье, желтые отмели; там, между Васильевским островом и Галерной гаванью, живет художник Федотов и пишет маленькие картины.

Зыбкие, легкие туманы, разделенные широкими полянами солнечного света, стоят над Невой, над Большой и Малой Невкой. Огромный город лежал на берегу бледно-голубого залива, как будто написанный гениальной кистью Сильвестра Щедрина. Кронштадт в заливе, с которого ветер смел туман. За ним - миражи, приподнятые над морем, висящие в небе, как мазки подмалевки на холсте картины. На юг побежала серая дорога, и по ней двигались повозки, крохотные, как мухи; на юго-восток вела желтая линия: люди что-то копали, носили; воображение говорило, что это строят железную дорогу.

Город внизу испещрен темными ямками дворов. Люди сверху почти не видны - они обозначены тенями у ног, которые показывают местопребывание подданных царя Николая. Серые стены и красные крыши домов на первом плане превращаются в лиловатые и розоватые краски дальних зданий, стоящих там, ближе к бледно-голубому заливу.

Могучая Нева державным своим течением развертывает перспективу города вглубь; вода реки чуть оконтурена серыми линиями набережных. Насколько это могущественнее и красивее, чем та условная и затейливая роспись темного, похожего на перевернутое блюдо свода!

Надо посмотреть на плафон снизу. Неужели он плох?.. Вниз художника обычно рабочие спускали в люльке, но Брюллов не захотел ждать. Он почти сбежал вниз по шатким сходням. Холод охватил его, как птицу, влажной рукой.

Брюллов стоял на пышном, пестром мраморе пола.

- Раздвиньте рамы! - крикнул Брюллов.

Из темных углов храма эхо повторило:

"Инте амы! Инте амы!.."

Там, наверху, зашевелились - раздвинулись и прояснели полосы света.

Умелые рабочие убирали рамы.

Косым полотенцем пошли лучи солнца. На плафоне ясно обозначились бледно-голубое облако и клубящиеся одежды святых.

"Все правильно… Да, правильно… То есть обычно. Это же похоже на отражение чужой живописи, как будто кто-то раздул мыльный пузырь… Голубовато-розовое… Как ничтожно! Но ведь это геометрически рассчитано… И только грозная фигура апостола Филиппа похожа на живопись, а весь плафон - это только радуга в мыльной пене…"

Брюллов не вспомнил, что его шляпа наверху. Он пошел, не подняв еще раз головы, к двери; путь до двери был далек. Художник отразился в толстых полированных колоннах, отразился в полированных ступенях; эти ступени слишком крупны для шага человеческих ног.

И вот перед ним булыжник Петербурга. Кругом люди такого же роста, как он. От высоты еще бьется сердце, а он сам - как другие. И перед ним, кривясь на булыжнике, бежит искаженная тень.

"Плафон не удался: ошибка вдохновения или ошибка жизни? Пускай плафон дописывает Басин".

Как голова в шишаке, отрубленная у великана, в небе обозначался крутой купол.

В ОТСТАВКЕ

Вышел бы, да вот беда:
Чем кормиться-то тогда?
Пенсион?.. Велико дело,
А уж крепко надоело…

П. А. Федотов

В 1844 году Павел Андреевич подал прошение об отставке и был уволен в чине капитана, прослужив на действительной военной службе ровно десять лет, а всего пробыв в мундире, считая корпус, восемнадцать лет.

Однополчане, провожая Федотова, устроили обед. В штатском костюме Федотов выглядел неловко, но все господа офицеры были спокойны за судьбу своего бывшего сослуживца. Федотов понимал все тонкости обмундирования - значит, он будет писать батальные картины: дворцов у нас много, и все нуждаются в украшении. Или возьмет заказ расписать какой-нибудь собор небесным воинством.

Пили, провозглашали тосты, пели романсы, играли в карты.

Федотов уехал из казарм, но в академии помещения ему не дали.

Чернявый низкорослый ярославец Коршунов, вестовой Федотова, получил отставку вместе с ним; он и понес на новую квартиру большую черную доску, на которой Федотов делал мелом наброски и зарисовки. Новая пятирублевая квартира оказалась такой маленькой, что сразу не сообразили, куда поставить доску, и она стояла два дня на улице.

Первый год художник в неделю раза два-три приходил к своим старым друзьям; иногда и они заходили к нему, в небеленый, печальный дом среди пустырей дальних линий Васильевского острова.

Квартиру Федотов снимал от жильцов; она состояла из маленьких сеней, одной холодной комнаты да еще чуланчика, где помещался вестовой. Здесь Коршунов все сверху донизу оклеил лубочными картинками вперемежку с рисунками Федотова.

Вход в квартиру - через двор, мимо развалившихся сараев. Комната Павла Андреевича загромождена гипсовыми слепками и книгами; низ окон заставлен чем попало, чтобы свет падал только сверху. Из окон видны казармы Финляндского полка.

Первое пособие Федотов разделил на две части: оставил себе на месяц пятьдесят рублей ассигнациями, остальные отправил отцу.

Дрова скупо давали со склада Финляндского полка; обед стоил пятнадцать копеек, а всего на еду на двоих шло двадцать пять копеек в день. В комнате холодно, но угарно.

В Финляндском полку Федотов показывался все реже и реже. Говорили, что он работает утром, днем, вечером и ночью. Работает даже при свечах.

У него поредели волосы, воспалились глаза; глаза он промывает водой с белым ромом.

Батальных рисунков не рисует - перешел на жанр.

Друзья говорили, что лучше было бы Федотову поучиться у Брюллова - тот Исаакиевский собор расписывает. Зато какие у его жены серьги!

К Федотову ходили братья Агины - рисовальщики. Приходил гравер по дереву Евстафий Ефимович Бернадский - преподаватель рисования в гимназии. Ходил богатый и способный художник Лев Жемчужников, кончивший Пажеский корпус и ушедший в академию.

Судьба Жемчужникова как будто была отдаленно похожа на судьбу Федотова. Жемчужников любил говорить о поэзии жизни художников.

Стоя в табачном дыму, Павел Андреевич ему отвечал:

- Все вы выдумываете, господа дилетанты! За всяким из вас стоит кто-нибудь с полным карманом. Сами вы ни перед кем не стоите, никого не выносите на своих плечах. Вы толкуете о веселой бедности так, как я могу говорить о Швейцарии, сходив посмотреть на оперу из швейцарской жизни.

У Федотова при посторонних разговаривали о перспективе, о том, надо ли ее изучать по книге Дюрера или по книге профессора Васильева.

Когда посторонних не было, говорили о русской литературе.

За десять лет русская литература выросла так, как живопись не изменилась и за сто лет.

Мало что изменилось в Финляндском полку: там время обозначалось сменой формы. Ввели на офицерских фуражках кокарду, да нестроевые солдаты получили фуражки из серого сукна.

Изменились зато требования в искусстве.

Говорили о том, что старое искусство позволяло изображать все что угодно, но только предписывало при этом так прикрашивать натуру, чтобы не было никакой возможности узнать, что вы хотите изобразить.

Приходили молодые писатели - поэт Плещеев, молодой Федор Достоевский в бедном сюртуке и ослепительно чистом белье и многопишущий, суетливо работающий Владимир Рафаилович Зотов.

Говорили о темах: Будаков пишет о петербургских бедняках, Толбин собирается писать про ямщиков, а Григорович и Тургенев пишут о деревне.

Зотов много рассказывал про молодого водевилиста и поэта Николая Алексеевича Некрасова, горького бедняка, который выбивался в литературу и в ней уже показал голос, ни на чей не похожий. Некрасов писал:

Цепями с модой скованный,
Изменчив человек.
Настал иллюстрированный
В литературе век.

В иллюстрациях часто хотели изобразить то, что не позволяла цензура сказать словом.

Готовился альманах. Достали деньги, выбирали заглавие: "Зубоскал" или "Вечером вместо преферанса"? Название должно быть самым незначащим: всякое настоящее слово нужно говорить как будто мельком.

Агины, Федотов делали рисунки к Гоголю, к Достоевскому, Бернадский резал на дереве клише.

Спорили об ассоциациях, о том, что можно изменить жизнь, если работать группами. Федотов считал, что надо освободить искусство от заказчика, от необходимости расписывать соборы и делать портреты. Он предлагал собирать деньги по подписке и деньги эти передавать от имени общества талантливым художникам, а имена подписчиков печатать в газетах.

Рассказывали о Петрашевском; говорили, что ему двадцать семь лет, а виски у него уже поседели. У Петрашевского собираются по пятницам; там играют на рояле, говорят о цензуре, об освобождении крестьян, о религии, об искусстве и даже звонят в колокольчик, соблюдая правильность дебатов. Там говорят: теперешняя жизнь тяжка, гадка, порочна; порядок, ныне установленный, противоречит главному, основному назначению человеческой жизни - счастью. Следовательно, мы должны его свергнуть. Крепостной не имеет, трудясь от зари до зари, даже хлеба для своего пропитания и работает сохой. Однообразная работа берет у него силы и не дает того, что могла бы дать работа организованная. Силы народа уходят не туда: строят Исаакиевский собор из превосходного материала, но стройка эта бесполезна, и труд рабочих и художников пропадает даром.

- Жалко Брюллова, - говорил Агин. - Даже простой рисунок штрихом в альманахе часто доходчивей, народнее, а значит и долговечнее многих картин нашего великого мастера! В соборе темно, как в казенном кармане, никто и не увидит живописи.

Говорил Бернадский:

- Мы из материала, приготовленного для бесполезных строительств соборов, построим новые города, прекратим нищету и срам, сделаем так, что человек будет счастлив с той, которую он любит. Ты, например, Павел Андреевич, счастлив в любви?

- Я про любовь не говорю, - ответил Павел Андреевич. - Про любовь я на гитаре играю, а когда не играю, то отдаю гитару вот ей!

На ситцевом диване в комнате Федотова сидел манекен в женском платке на плечах, с гитарой в руках.

- У этой Оли, - сказал Павел Андреевич, - воли нет.

Он пел тихим голосом:

Так до славы дойдешь,
Мало, что ли?
Лучше выдумать, что ж -
Дань для Оли.

- Надо альманах делать, - говорил Бернадский. - Пускай это будут маленькие черные рисунки, вырезанные штрихом на дереве, на меди резать будем после. Мы, разночинцы или разорившиеся дворяне, дети солдат, пишем картины и изображаем на них богов, героев, и все не для себя. У Карла Павловича вся мастерская заставлена неоконченными картинами, а у тебя… посмотрите, как вокруг все растет!.. В Риме Александр Иванов большую картину пишет и жанр отрицает, но оговаривается: "кроме Федотова".

Учились рисовать, учились голодать, умели петь.

Песню сложил Федотов:
На дубу кукушечка,
На дубу унылая Куковала.
"Ку-ку, ку-ку", - куковала.

В терему красавица,
В терему унылая
Горевала.
"Ку-ку, ку-ку", - горевала.

Ноет сердце девицы,
Что не любит молодец,
Как бывало…
"Ку-ку, ку-ку", - как бывало.

Но долга ли грусть девицы?
Минет грусть-тоска.
Все пропало.
"Ку-ку, ку-ку", - и не стало…

И гнездо разрушено,
И птенцы расхищены,
Все пропало…
"Ку-ку, ку-ку", - все пропало…

И хор пел "Ку-ку, ку-ку" с веселой грустью.

Над шумом, над дымом и звоном гитары смотрит на всех проволочная голова, по которой изучал Федотов законы перспективы, законы ракурса лица.

Окно открыто; на Смоленском кладбище кукует кукушка.

На дворе изломанные кусты сирени цветут все-таки.

Назад Дальше