Повесть о художнике Федотове - Виктор Шкловский 13 стр.


Тот, кто ждет мгновенного успеха, тот простудит свой пропагандистский жар… Надо работать, много пропагандировать в литературе и даже в живописи, подвергая жизнь критике и анализу, разоблачая ложность ее основ…

Рядом с ним сидел, опершись на руку тяжелым подбородком, Агин. В первом ряду слушал, забыв обо всем, слегка открыв рот с розовыми губами, юноша Рубинштейн.

Доклад длился недолго. Петрашевский оборвал его внезапно словами:

- Мы осудили теперешний общественный быт! - И после паузы тихо прибавил: - Приговор будет исполнен! То, что отжило, умрет.

После молчания в комнате раздался говор.

Петрашевский недовольно, как проговорившийся человек, провел рукою по густой бороде, добавил быстро:

- Наш соотечественник, пользовавшийся успехом в городах Запада и вернувшийся к нам, исполнит свой этюд.

Пианист встал с таким видом, как будто он только этого и ждал, подошел к фортепьяно, откинул крышку и с неожиданной силой взял несколько аккордов, проверяя инструмент.

Рубинштейн пододвинул стул и сказал садясь:

- Почти все мои произведения пропали вместе с сундуком в полиции… - он улыбнулся, - но я постараюсь вспомнить свой этюд де-моль, - и начал играть.

Видно было, что пианист импровизирует.

Играл зрелый музыкант, человек, богатый опытом, проживший, казалось, уже немалую жизнь. Вставали чужие дворцы, текли русские реки, конница по каменным старым мостовым городов налетала на толпы, плакала женщина над кем-то, и все это было как звук кузнечика в траве.

Поставив локти на фортепьяно, слушал музыку, как судьбу, бородатый Петрашевский.

Ничего не понимая и стараясь все запомнить, смотрел на пианиста кудрявый и светлоглазый блондин, актер Александрийского театра на выходных ролях, любезный и искательный Антонелли.

Рубинштейн кончил. Федотов встал, вышел на улицу. Он не хотел разговаривать с Антоном Григорьевичем. Что мог Рубинштейн прибавить к своей музыке!

Долго помнил Федотов этот вечер.

Шло время. В конце апреля арестовали Петрашевского и людей, которые к нему ходили.

Искали Валериана Майкова, но он уже умер; арестовали Федора Достоевского и Андрея Достоевского - о Михаиле забыли, - арестовали Бернадского, Львова, Момбелли, Плещеева, Толбина, Спешнева, Григорьева, двух братьев Дебу, Ястржембского, Толля, двух Ахшарумовых; уже высланного Салтыкова допрашивали в ссылке; допрашивали говорливого Владимира Зотова, просмотрев все его рукописи.

Везде шли обыски, поднимали в домах полы, ломали вещи. Допрашивали сотни людей.

Федотов жил в тревоге.

По ночам он гулял долго по петербургской весенней слякоти.

Ночь. Комната. Федотов рисует.

Хотя и весна, но дом настыл; Коршунов, в валенках и в старой солдатской шинели без хлястика, сидит на полу, рвет отложенные Федотовым бумаги и сует их в печку.

- Там с фасаду, ваше благородие Павел Андреевич, над трубой огонь небось петушиным хвостом распустился - приметят… Время-то уже к теплу…

- Жги, Коршунов, жги скорее, пока нас самих за хвост не взяли!

Воет в трубе. Теплеет в комнате: в печи горят письма Бернадского, Агина, Шевченко…

Слышно, кто-то идет по деревянным мосткам - трое идут: все ближе, ближе…

Совсем близко… Замолчали… Тишина. Мимо прошли.

Но вот и утро сменяет нетемную ночь. Газеты принесли тревожные вести: во Франции народ обманули, предместья ответили восстанием; баррикады были высоки, как трехэтажные дома; баррикады примыкали к домам.

Баррикад в Париже было до пятисот, но народ не имел предводителя.

Баррикады взяты.

Николай отправил генералу Кавеньяку телеграмму с приветствием.

Во Франции расстреливали.

Значит, золотой мост в будущее будет создан не там…

Бернадского шестнадцатого июня выпустили.

Пришел он не сразу, не на второй день и не на третий. Пришел оглядываясь. Рассказывал, что Петрашевский держится крепко. Трое из арестованных - Востров, Шапошников, Катенев - сошли с ума.

Допрашивали много сотен людей. Про себя Бернадский говорил неохотно.

Зашел Жемчужников, радовался, что Бернадского освободили: ведь у Евстафия Ефимовича детей много, и все мелкота.

Бернадский рассказывает Жемчужникову, как сидел он в Петропавловской крепости, мечтал о смерти. Вызывали на допрос, допрашивали, исписали страниц двадцать.

- Сказал я им, что воспитывался на средства Общества поощрения художеств. Гравировал памятник Сусанину для "Художественной газеты", на пособие от Академии художеств гравировал рисунки на дереве к "Мертвым душам" Гоголя. Спрашивали о товарищах. Говорю: рисуют, мол. Один генерал спросил: "Вы коммунист?" Я ответил: "Нет, я преподаватель гимназии Бернадский". Посмотрели на меня генералы, тихо переговорили между собой и приказали освободить из заключения.

Так рассказывал Бернадский свою историю Жемчужникову и отцу Лаврову - дьякону Андреевской церкви, смиренному коллекционеру русских картин.

Когда Жемчужников и дьякон ушли, Бернадский перестал просматривать газеты.

- Про вас спрашивали, Павел Андреевич, - тихо сказал гравер, - и даже отцом дьяконом интересовались. Сведения жандармы получили от Антонелли - он был подослан. Говорят, что его за это хотели сделать помощником столоначальника, но ни один столоначальник не захотел иметь своим помощником предателя.

Я решился в эту главу вставить описание того, как Федотов сжигал письма на основании того, что в архивах ни писем к Федотову, ни писем Федотова почти не сохранилось.

Если говорить о федотовских письмах, то разыскано только 18 писем художника; из них 12 черновиков. Между тем количество знакомых у Федотова было очень велико. Значит, письма уничтожены, и уничтожены они были очень тщательно. То, что осталось, совершенно невинно по содержанию и касается главным образом семейных дел.

ЦЕНА КАРТИН

Все жертвой светских наслаждений,
Презреньем к свету все купил.

П. А. Федотов

Лев Жемчужников и Агин, разговаривая, подходили к академии. Их холодно встретили два сфинкса, спокойные и пожилые. Статуи глядели друг на друга, как академики через зал заседания.

- Какая плохая погода! - сказал Жемчужников.

- Нельзя и погоду ругать. Царь сказал цензорам: "Разве у меня плохой климат?"

Перед зданием непривычная толкотня - сани, кареты, люди.

Мимо пышной мантии статуи Анны Иоанновны прошли художники и начали подниматься по лестнице.

Федотов стоял на ступеньках. На нем был мундир без эполет и треуголка с черным пером. Такой костюм носили офицеры в отставке в парадных случаях.

- Вы не видели еще здесь моей картины "Сватовство майора"? - спросил он. - Пойдемте, она на выставке иначе выглядит. Сами не пройдете - я вас проведу.

Первые залы были пусты; на стенах висели упражнения молодых архитекторов и большие картины, изображающие геркулесов, богатырей и девушек с цветами.

Но в дальнем зале шумел народ и было непривычно жарко. Все толпились перед одной стеной. Перед другой стеной было пусто. На ней висела большая картина: дым взрыва поднимался над проломом, монах ехал на пегой лошадке, девушка поила из ведра раненых.

Пусто было перед картиной Брюллова "Осада Пскова"; картину можно было видеть с верхнего края рамы до нижнего. Люди толпились перед маленькой картиной.

- Господа, - сказал Павел Андреевич, тронув двух или трех человек в заднем ряду, - пропустите автора.

Толпа расступилась охотно и почтительно.

Человек в треуголке с черным пером подошел к своей небольшой картине, повернулся к публике, нагнулся, протянул обе руки вбок и заговорил московским говорком раешника.

А извольте посмотреть,
Как наша невеста
Не найдет сдуру места:
"Мужчина! чужой!
Ой, срам-то какой!
Никогда с ним я не бывала;
Коль и придут бывало, -
Мать тотчас на ушко:
"Тебе, девушка, здесь не пристало!"
Век в светелке своей я высокой
Прожила, проспала одинокой;
Кружева лишь плела к полотенцам!
И все в доме меня чтут младенцем!
Гость замолвил, чай, речь…
Ай-ай-ай, стыд какой!..
А тут нечем скрыть плеч:
Шарф сквозистый такой -
Все насквозь, на виду!..
Нет, в светлицу уйду!"
И вот извольте посмотреть,
Как наша пташка собирается улететь;
А умная мать
За платье ее хвать!
И вот извольте посмотреть,
Как в другой горнице
Грозит ястреб горлице, -
Как майор толстый, бравый,
Карман дырявый,
Крутит свой ус:
Я, дескать, до денежек доберусь!

Так говорил раешные стихи человек в мундире.

Люди в толпе вставали на цыпочки, франты рассматривали Федотова через лорнет.

Толпа слушала и хохотала.

Необыкновенно тщательно написанная картина, созданная с искусством старых русских художников, сама как будто разговаривала и держала зрителя, заставляя рассматривать себя. Люди на картине не были не только смешны - они были настоящими людьми: невеста на самом деле стыдилась, сердилась мать, любопытствовала старуха, и меньше всех был человеком усатый майор.

* * *

Картину повезли в Москву. Москва Федотова признала.

Он побывал в гостях у Чаадаева, Погодина и у графини Ростопчиной. Видел Островского и Гоголя. Николай Васильевич долго разговаривал с Федотовым. Отойдя, Федотов сказал потихоньку одному из присутствующих:

- Приятно слушать похвалу от такого человека! Это лучше всех печатных похвал!

Федотова хвалили в газетах не раз, но к печатным похвалам он был равнодушен: не то чтобы эти похвалы казались ему плохо составленными, не то чтобы он не интересовался ими - нет, он хотел прочесть иные слова. К художникам, считающим себя непризнанными гениями, он относился иронически, а к казенным похвалам - гневно.

Та слава, которую ему дали, была нужна ему, как дым, под покровом которого передвигаются войска во время сражения, и он считал, что этого дыма должно быть как можно больше.

По ходатайству Брюллова Федотов получил звание академика. На выставке в Москве сказали, что Федор Иванович Прянишников, директор почтового департамента, кавалер русских и прусских орденов, коллекционер русских картин, хочет купить "Сватовство майора" за две тысячи рублей серебром.

Все с уважением называли эту цифру, она освещала имя Прянишникова не серебряным, а золотым сиянием.

По приезде в Петербург Федотов явился к Прянишникову.

Штатский генерал принял его в своей хорошо обставленной и сильно населенной квартире.

На Федоре Ивановиче темно-синий фрак, два жестких угла высокого крахмального воротника белизной своей оттеняли розовость щек, широкий атласный галстук мягко обвивал шею.

Костюм подтверждал уважение коллекционера к художнику. Прянишников разговаривал с Федотовым дружелюбно и неожиданно сказал:

- Картину оставьте, превосходное это произведение, стоит тысячу рублей серебром.

Федотов ушел не ответив.

Две тысячи рублей - это выкупленный дом на Огородниках, обеспеченная старость отца. А тысяча рублей даст возможность только передохнуть. Но Прянишников единственный владелец твоего вдохновения, не уйдешь ты от него, не убежишь! Нужда тебя схватит. Но почему такая цена?

Скоро прочитал Федотов статью о своей картине. Называлась она "Эстетическое кое-что" и была снабжена инициалами автора. Написана она была профессором Леонтьевым, который хотел, чтобы под этой статьей имя его совсем не стояло, так как в статье содержались элементы доноса.

В этой статье было напечатано, что у Федотова в картине нет истинно художественного, спокойно-восторженного мировоззрения. У художника вместо этого много современного и временного. "Кому нужна эта злоба, кому нужно это направление? - спрашивал профессор и сам отвечал: - В христианском обществе нет для него места". В мягко и осторожно написанной статье легко было прочесть намеки на недавние происшествия, то есть о грозе революции на Западе.

Обеспокоился цензор: было на самом деле похоже на то, что Федотову в современном обществе места не предоставлено.

Прянишников не совсем испугался, но дал полцены. А что делать?

Федотов написал письмо В. В. Самойлову, уже тогда известному артисту Александрийского театра. Спрашивал он, не купит ли картину Кокорев, откупщик, который торговал солью, крутил миллионами, брал подряды.

Но Кокорев - старообрядец поморского толка. Зачем ему картина? Для чего она ему?

Писал Федотов и Тарновскому. Тот посмеялся над Прянишниковым, но другой цены не дал. Ему Федотов не нужен. Ему больше нравятся итальянцы и художники, рисующие его Качановку.

Пришлось писать Прянишникову. Федотов писал в черновике:

"Понимаете, как мне дорого самолюбие… Я им покупаю будущую мою судьбу… Меня нужда гнетет… А вы богач!.. Между нами та разница, что не я узнал про вас, а вы про меня. Вы меня позвали. Моя лучшая картина… Неужели только тысяча рублей?"

Такие письма остаются в черновиках, потому что перебелять их бесполезно.

Нет картине места, никто для нее не подвинется; она бы потолкалась сама, а ее за локти держат. Будет висеть она у Прянишникова под замком.

Картина стоит жизни, за нее платят молодостью, любовью, от нее стареют; она продана, ушла в чужой дом, как будто замуж за нелюбимого вышла, живет она за чужой дверью, у двери сидит швейцар с булавой. К своей картине не придешь: швейцар ногу выставит.

Больше нельзя увидеть картину "Сватовство майора". Может быть, только через год и то на минуту.

Павел Андреевич начал тосковать по картине и заново писал ее; она изменялась. Еще красивее стала невеста, одухотворилось ее лицо; она убегала, красавица, убегала от художника.

Картина кончена, и надо ее продать.

Картины стоят любви. Те женщины, которые нарисованы на картинах, могли бы быть любимыми, но картины - это неисполненные романы или романы завершенные.

Пройдет сто лет, раскроют инициалы в письмах, разгадают, кого написал художник, расскажут о женщинах, как они вышли за других, как они постарели. Как будто откроют сундук с наследством и вынут старое платье. И не оживет это платье, потому что умерли люди, которые носили его.

Останутся картины художника с вечной, неистребленной, чистой любовью, вписанной среди смешных людей.

То освобождение любви, о котором говорили и петрашевцы, о котором мечтал по ночам художник, то счастье, за которое шли на эшафот, - оно в картине.

Тот, кто вернется от картины к биографии, не пойдет по дороге художника; дорога шла от жизни к картине, жизнью написанной. Жизнью оплачено то, чтобы горькая жизнь стала на картине обещанием другой жизни - прекрасной.

Федотов любил. Он пел:

Брожу ли я,
Пишу ли я -
Все Юлия да Юлия.

Веселья чашу братскую
С друзьями разопью ли я
И громко песню хватскую
С гитарой пропою ли я, -
Все Юлия да Юлия!

Болят глаза. Надо идти гулять.

На двенадцатой линии уже нет извозчиков. Все ниже дома, все больше травы, все гнилее мостки.

Вот человек в венгерке - он всегда ходил небритый; сейчас почувствовал строгость времени и побрился; вот здесь всегда попадались солдаты Финляндского полка: они забирались к самой Галерной гавани, чтобы меньше козырять офицерам. А теперь пусто: на улицах пошли строгости и усилились патрули.

Вот мостовая кончилась; тихая вода, отмели и низкая, вытоптанная трава.

Там, над Питером, золотой купол Исаакия, как шишак на отрубленной голове брата Черномора.

Здесь низкое солнце; здесь закопаны под курганом, почти сровненном, тела казненных декабристов.

Тихо, туман, трава, вода… Уже желтеют деревья.

ДВАДЦАТЬ ВТОРОЕ ДЕКАБРЯ 1849 ГОДА

Помню я Петрашевского дело,
Нас оно поразило, как гром.
Даже старцы ходили несмело,
Говорили негромко о нем.

Н. А. Некрасов

Бернадский был прав, к нему и к его друзьям-художникам следствие подобралось очень близко. Арестовали и допрашивали надворного советника А. П. Баласогло - человека, близкого к искусству. Был он из семьи моряков, служил долго на Черноморском и Балтийском флоте, принимал участие в сражениях, был дружен с Геннадием Невельским и хотел с ним ехать в экспедицию для исследования восточных морей.

Баласогло занимался восточными языками и одновременно страстно был предан русскому искусству, добиваясь вакансии библиотекаря Академии художеств, думая там специально заняться составлением каталогов произведений отечественных мастеров.

При допросе расспрашивали надворного советника о его знакомых, о художниках Бернадском, Трутовском, Бейдемане и о Павле Федотове.

Баласогло сумел ответить довольно распространенно, но невнятно. Следственная комиссия уже имела на руках больше обвиняемых, чем на то рассчитывали; надо было свезти всех арестованных в Петропавловскую крепость до ледохода.

Николай Павлович сам накладывал резолюции на донесения о деле петрашевцев.

Он писал: "Я все прочел; дело важное, ибо ежели было только одно вранье, то и оно в высшей степени преступно и нетерпимо".

На дальнейших докладах он писал:

"С богом, и да будет воля его".

"Дай бог во всем успеха".

Когда арестованные были уже свезены в Петропавловскую крепость, написано было Орлову: "Слава богу! Теперь буду ждать, какое последствие имело над ними сие арестование и что при первом свидании с главными ты от них узнаешь".

Узнали не так много: узнали то, что и так знали от провокатора Антонелли.

Антонелли вошел к петрашевцам и даже жил в одной квартире с Толлем, но о тех разветвлениях общества, в которые он не попал, следствие узнало мало. О тех собраниях, на которых Антонелли не был, следствие не знало ничего.

Подсудимые говорили как будто и охотно, но о вещах для того времени фантастических: о том, что в будущем труд станет страстным и энергичным, о соревновании в труде и даже об улучшении климата. Глухо дознанно было, что говорили еще о литографии, о типографии, как будто собирались завести журнал.

Самым главным считалось то, что отставной поручик инженерных войск Федор Достоевский читал письмо покойного Белинского к Гоголю. Письмо это было полно страстной уверенности в том, что жизнь России изменится.

Как будто бы заговор не был доказан, и в то же время казалось, что все были в заговоре и заговор шел во все стороны.

Уже не было свободных казематов в Петропавловской крепости, но надо было кончать следствие, потому что царь торопил.

Назад Дальше