Новый год принес Васе новые удачи. Он первым перешел на второй курс по рисованию и наукам. На каникулах он занялся первой большой работой. Еще зимой он сделал несколько эскизов Исаакиевского собора в лунном освещении со стороны Медного всадника. Снизу могучий конь на скале подсвечен фонарями, бросающими на снег розоватый рефлекс. Сверху статуя залита голубым лунным светом. В глубине величавый темный собор. Эту картину Суриков задумал написать маслом. Картина удалась. На осенней выставке Академии она сразу выдвинула Сурикова в первые ряды молодых живописцев. Эта работа привела в восторг Петра Ивановича Кузнецова, он купил ее за сто рублей, что в то время считалось большими деньгами.
В это же лето 1870 года Суриков начал заниматься композицией, хотя по классу ему еще не полагалось. Задуманная им композиция была "Убийство Дмитрия Самозванца".
Однако свою первую серебряную медаль он получил за рисунок с натуры, в чем был очень силен. За первой медалью последовала вторая и несколько премий. Твердой поступью Суриков шел вперед. За три зимы он успел необычайно много. Не отступая, не сомневаясь, работал почти без отдыха, вглядываясь в окружающую жизнь верным и все вбирающим глазом подлинного художника.
Домой!
Суриков возмужал. Ему исполнилось двадцать шесть. Был он невелик ростом, с маленькими красивыми руками. Густые темные волосы разделялись над открытым лбом на две непослушные пряди. Глаза были карие, то веселые, то строгие и словно глядящие внутрь самого себя. Чуть скуластое, с короткими темными усами и бородкой лицо часто меняло выражение. Казачья выправка сказывалась даже в посадке головы - он держал ее прямо, прижимая подбородок к шее. Походка была твердая; он не спешил, но шагал энергично, словно всегда зная - зачем и куда.
Теперь он жил один на углу Академического переулка, в той самой квартире, где до него еще учениками Академии жили Репин, Семирадский и Антокольский и где весь воздух был напитан атмосферой творчества, студенческих споров, молодого, бесшабашного веселья, запахом красок и скипидара. Суриков уже мог платить за комнату сам и бесконечно этому радовался, потому что любил работать один, никому не показывая незаконченных вещей. 27 января 1873 года он писал в Красноярск:
"Простите, мамаша, что я долго не писал вам. Причиною тому были экзамены из живописи. Сообщаю вам, милая мама и Саша, что я пред рождеством получил на экзамене в награду от Академии вторую серебряную медаль за успех в живописи. По этому случаю был у меня на именинах вечер. Товарищи танцевали друг с другом, как бывало в Красноярске. Теперь мне, мама, открывается хорошая дорога в искусстве. Дай бог счастливо кончить курс наук. Теперь я буду слушать лекции по четвертому курсу… Живу я, мама, довольно весело, одно меня сильно озабочивает - это Александр наш. Я уж придумать не могу, что это с ним, что он так худо учится? Неужели ему трудно было сдать экзамен по 1-му классу гимназии? Это, мне кажется, одна лишь лень. Послушай, Саша, постарайся снова поступить в гимназию. Что же ты теперь будешь учиться в училище? Теперь ведь тебе поздно там быть. Тебе скоро 16 лет будет. И неужели для тебя достаточно училищного образования? В нынешнее время этого очень мало. Хорошо, что вот мне пришлось быть в Академии, так я там пополнил свое образование. Так и прошу тебя, Саша, как-нибудь петом позаймись да выдержи экзамен. Я до тех пор не буду спокоен. Напишите мне об этом. Если нужно будет учителя, так вы напишите, я подумаю как-нибудь это устроить. Посылаю вам, мама, немного денег. Будет - так еще пришлю. До свиданья, мама и Саша. Целую вас тысячу раз.
Ваш В. Суриков".
Так писал старший брат, горюя о нерадении младшего и еще упорнее налегая на занятия в Академии. А там, как всегда, давали конкурсные темы на библейские сюжеты. Вася честнейшим образом работал над ними, совершенствуясь в композиции. Все три темы он разрешил так блестяще, что получил за них денежные премии. А темы были такие: "Иродиаде приносят голову Иоанна Крестителя", "Изгнание торговцев из храма" и "Притча о богаче и нищем". А еще присудили Васе большую серебряную медаль за этюд с натуры. В марте он писал домой:
"6 марта 1873
Милые мама и Саша!
Пишу вам, что на экзамене 4 марта я получил награду за композицию или сочинение картины и еще большую серебряную медаль за живопись. Теперь у меня три медали. Остается получить еще большую серебряную медаль за рисунок, и я буду работать программу на золотую медаль. Петр Иванович Кузнецов, я слышал, выехал из Красноярска, скоро будет здесь… Я здоров. Целую вас, мамочка, Саша. Поклон всем знакомым.
В. Суриков".
Он писал: "Я здоров". Он всегда писал это своим в Красноярск. А между тем этой весной он вдруг стал чувствовать недомогание и сильную усталость, особенно к вечеру. Дышать становилось трудно, лихорадило, хотелось горячего. Но стоило ему выпить стакан чаю с сахаром, как весь он с головы до ног покрывался испариной, такой изнурительной, что тут же ложился в постель. "Дело дрянь! - думал Суриков. - Придется пойти к доктору".
Старик врач жил по соседству. Он осмотрел Сурикова, прослушал его, простукал сквозь свою ладонь, потом велел одеться и сказал, что недоволен его легкими.
- У вас в роду кто-нибудь болел чахоткой?
- Болели, - нехотя ответил Василий. - Отец от нее умер, два дяди… Старшая сестра погибла совсем молодой от воспаления легких.
- Надо вам, батенька, поехать на лето куда-нибудь полечиться, ну, хоть, что ли, в степь, на кумыс, подсушить легкие. А то вы здесь, в Петербурге, совсем расхвораетесь…
Удрученный, вышел Суриков от врача. "Грудная болезнь…" - думал он, шлепая черными калошами по серому мартовскому месиву. Шел мокрый снег, он забирался за воротник и таял холодными струйками. Было тоскливо до слез. Он не пошел домой, а отправился прямо к Кузнецовым, очень уж не хотелось оставаться одному.
Когда Петр Иванович узнал о Васином недуге, он разволновался и огорчился, словно тот был ему родным сыном. И тут же немедля было решено, что Вася поедет на лето в Сибирь. Он поселится у Кузнецовых в Узун-Джуле, в Минусинских степях. Будет пить кумыс, ездить верхом, дышать целебным воздухом и рисовать с натуры. Лето не пропадет даром. Это был прекрасный выход из положения!
Суриков был счастлив. Он увидится наконец со своими, полечится на приволье в родных степях да еще попишет!
В апреле, по окончании занятий в Академии, Суриков собрался в дорогу. Домой, домой - в Красноярск!
Он уложил в чемодан кое-какие подарки всем родным. На дно чемодана положил альбом для рисования. Захватил свежего белья, купленного в Гостином дворе, и летний пиджачок из белой чесучи, сшитый у хорошего портного. Приготовил этюдник с красками, кистями и холстами.
И вот в один из ярких весенних дней в вагон московского поезда вошел молодой человек столичной внешности. На нем был хороший костюм с черным бархатным воротником и цилиндр. Под белоснежным воротником рубашки завязан черный шелковый галстук. Лицо с темной бородкой было явно исхудавшим, глаза лихорадочно, но весело блестели.
Сбылась мечта - Суриков ехал в Сибирь! Теперь этот путь казался ему совсем другим. Все было гораздо проще и скорее, - то ли он стал опытнее и старше, то ли ездить стало легче. Только перебравшись через Урал, где-то между Камышловым и Екатеринбургом, он послал с почтовой тройкой короткое письмо:
"Станция Белоярская, 4 июня 1873
Милые мама и Саша!
Я здоров. В Академии кончились экзамены. Я получил последнюю большую серебряную медаль. Самое важное - еду к вам в гости на лето! Теперь я около Тюмени. Скоро увидимся. Я думаю, что приеду числу к 18 июня. Целую вас.
В. Суриков".
Пусть эта записка хоть на день опередит его приезд. Пусть она даст матери ощутить радость долгожданной встречи. И ни слова о болезни.
Все тот же, да не тот!
Опять на столе в столовой кипел самовар, как в детстве, и пестрые чашки, словно цветы, рассыпались по столу; стоял запотевший глиняный кувшин с молоком из погреба, и струйки испарины скатывались с крутых боков прямо на камчатную серую скатерть. Как прежде, на окнах цвели малиновые фонарики фуксий, и старые, обитые сафьяном креслица чинно стояли вокруг стола в зальце.
Вася ходил по комнатам. Они были привычные, родные и все же какие-то не те. Они, казалось, стали ниже, словно присели. И мама Прасковья Федоровна тоже стала будто пониже и посуше. Лицо у нее было румяное и все вдавлинками, как печеное яблоко.
А Саша вдруг стал выше Васи, и на верхней губе у него появился пушок. Он не отходил от брата и не сводил с него полных восхищения глаз.
Двор. Двор, на котором прошла половина детства! Конюшни стояли пустые - Суриковы не могли держать лошадей. Да сейчас они и не нужны были. Куда ездить? Вот кабы Василий жил дома, так без коня бы не обойтись, целыми днями ездил бы и верхом и в тарантасе на пейзажи и на охоту.
Все же он зашел в конюшню. Сухое сено, оставшееся еще от давних времен, торчало из кормушек белесыми стеблями. По стенам висела сбруя. Он потрогал хомут и ремни шлеи и подумал: "Ничего, еще пригодится". Саша ходил за братом по пятам.
Возле амбара разрослись черемухи. Под ними стояла скамья, дальше начинался огород. Отсюда был хорошо виден Караульный бугор с маленькой белой часовенкой.
Братья сели на скамью. Чуть подалее, между деревьями, была вырыта яма. Когда поспевала картошка, Саша с Васей праздновали урожай: раскладывали в яме костер и варили картошку, повесив над огнем таганок. А потом тут же уплетали ее под черемухой, сидя на скамье и поставив между собой: большую солонку- Это было у них в обычае.
Саша посмотрел на картофельное поле и сказал:
- Видишь? Дожидается наша ямка. Поспеет картошка, варить будем!
- Непременно будем, - засмеялся Василий, а сам подумал: "Ну как сказать ему, что я через два дня уеду?" Он посмотрел вверх, пряча глаза от Саши; давно отцветшая черемуха была сплошь покрыта гроздьями зеленых пуговок.
Вася наслаждался. Петербург со всеми его Неффами и Виллевальдами отошел куда-то далеко-далеко.
Саша сидел рядом с братом и все время сравнивал его с тем, которого он провожал четыре года назад, и никак не мог понять: изменился он или нет? И смеется так же, и привычки всё те же, и ходит по-прежнему, размахивая правой рукой, - как будто все тот же, да не тот!
А Вася смотрел на Сашу и втайне любовался им. Саша стал красивый. Своим сложением, изяществом, высоким ростом он напоминал дядю Марка Васильевича. В тонких чертах лица и серых, широко раскрытых глазах была юношеская чистота. Душа его была доступна каждому, кто подходил к нему с добрым словом. Не обладая ни талантами, ни знаниями, ни особенным умом, Саша покорял бескорыстием и искренностью.
Василий собрался побранить его за лень и бесхарактерность, хотел убедить его в том, в чем сам был убежден: человек может добиться всего, если захочет! Но Саша с таким увлечением и вниманием слушал брата, что Василий вдруг решил:
- Слушай, давай-ка, брат, я тебя нарисую! Надень белую рубаху и подвяжи свой галстучек.
Саша послушно кинулся в дом переодеться, и спустя десять минут они уже сидели в столовой. Саша позировал. За каких-нибудь сорок минут Вася сделал тот портрет акварелью, в котором суждено было навечно воплотиться Сашиной юности и душевной чистоте.
Под вечер братья пошли в городской сад. Вася поднялся на круглую танцевальную площадку, которая называлась "ротондой", и вспомнил, как гимназистом он отплясывал здесь на гулянье. Беседка в саду показалась Василию смешной, наивной, но очень приятной, словно любимая старая игрушка.
На второй день решили навестить всех друзей и в первую очередь побежали к Бабушкиным- Вася так ждал свидания с Анютой! Но ее в Красноярске не оказалось, еще весной уехала учиться в Казань. А он и не знал ничего! Огорченный и потерянный, вернулся Вася домой. Прасковья Федоровна, зорко скользнув выцветшим глазом по хмурому лицу сына, уронила будто невзначай:
- Да-а-а… Уехала Анюточка в Казань. Как-то она там будет одна? Легкими она давно хворает. Истаяла, однако…
Тогда Василию стало ясно все. Мать не передала Анюте ни одной из его записок. Он вдруг резко, всем корпусом повернулся к матери и, прищурившись, в упор посмотрел ей в лицо. Потом, закусив губу, повернулся на каблуках.
- Саша! - громко позвал он. - Идем к Кожуховским! - И выбежал из комнаты.
На третий день по случаю приезда Васи родня съехалась к Суриковым на обед. Давно дом на Благовещенской не видел в своих стенах такого оживления. За старшего во главе стола сидел дядя Степан Федорович Торгошин - казак с черной бородой и темным лицом. Он приехал с женой, Авдотьей Федоровной, - худенькой, белолицей, сероглазой, и с дочкой - красавицей Таней, любимой подружкой Васиного детства. "Тетка-то Авдотья вовсе как монашка из скита", - думалось Васе. Он вглядывался в эти интересные, совсем особенные лица, следил за каждым движением, вслушивался в сибирский говор и речь - скуповатую, но точную и выразительную.
В эту минуту он был далек от мысли, что дядя Степан воплотится в чернобородого стрельца в картине "Утро стрелецкой казни", а тетка Авдотья послужит прототипом для "Боярыни Морозовой"…
Дядя Гаврила Федорович, старый холостяк, так и не завел своей семьи, прижившись в семье брата Степана.
Сестра Лиза с мужем - священником Капитоном Доможиловым - тоже приехала из Бузима и привезла свою дочку Танечку, прехорошенькую, смуглолицую степную девчонку. Старый казак Иван Александрович Торгошин, двоюродный брат хозяйки, приехал со своими красавицами дочками.
Пришла и "крестнинька" - Ольга Матвеевна Дурандина, из дома которой удирал Вася на девятую версту.
И не было только одной - самой любимой и близкой сестры Кати. Она умерла на втором году замужества в селе Тесь. Муж ее, Сергей Виноградов, приехал один. Вася посадил его рядом, им не нужно было ни слов, ни сочувствия. Они сидели бок о бок, радовались встрече и молча горевали о Кате.
Дядья пили водку, закусывали туруханской сельдью, вяленной по-татарски на солнце, лакомились высушенным оленьим мясом. Паштет с курицей и рисом, запеченный на огромном оловянном блюде, занял добрую четверть стола. Василий уплетал "пашкет" и искал в нем, как в детстве, наперченных мясных катышков, положенных в фарш для пикантности. Потом пошли знаменитые пельмени, а за ними самовар, и гости принялись "гонять чаи" с вареньями, шанежками и "орешками", выпеченными из сдобного теста. Потом запели под Васину гитару. Пели вдохновенно и печальные казачьи песни, а веселые - плясовые…
Никогда еще Васе не было так хорошо и вместе с тем так тревожно на сердце. "Ну как сказать им, что я должен завтра уехать?" - думал он, перебирая лады на струнах.
А Прасковья Федоровна, сияя радостью, хлопотливо и бесшумно бегала мелкими шажками в своих мягких прюнелевых башмаках из столовой в кухню и обратно.
На рассвете торгошинские кони увозили захмелевших гостей. Дядья и тетки обнимали на прощанье племянника, гордясь своим столичным родственником, но не совсем понимая, что же, собственно, из него выйдет? Кем он будет? Иконописцем, что ли? Но то, что он ученик Академии художеств, внушало им уважение.
А утром Василий, сразу, без обиняков, как отрезал, заявил, что должен уехать в Минусинск, в Узун-Джул, чтобы писать с натуры.
Прасковья Федоровна была сражена. Она даже не нашлась, что сказать, и только сидела, опустив руки на колени, закрыв глаза и сжав губы. А Саша убежал за амбар и там рыдал как маленький.
Через час за Васей заехал кучер Кузнецова и отвез его на пристань к пароходу, отходящему в Минусинск.
Так они и не узнали - ни мама, ни Саша, - что было главной причиной столь быстрого отъезда.
В степях
Кумыс - целебное питье, кисловатое на вкус, он пенится, шипит и пьянит. Наливают его в кружку прямо из бурдюка, конского или козьего. Суриков каждый день ездил в табун к татарам пить кумыс. За два месяца испарина исчезла, покашливание прекратилось, слабости не стало. Грудную болезнь как рукой сняло.
Жил он в Узун-Джуле. На конюшне у Петра Ивановича отрядили ему гнедого конька. Он брал альбом, краски и уезжал в степь на весь день.
Увидит - сидят татары на земле, беседуют по-своему, сейчас сойдет с коня, присядет в сторонке, набросает карандашом на листе группу людей, потом закрасит.
Для Сурикова было огромным удовольствием общаться с людьми, наблюдать их движения, позы, выражения лиц.
Степь к концу июля становилась рыжей. Воздух сухой, горячий, пахнет полынью, ветер теребит выгоревшие стебли. Чуть подалее степь переходит в холмы, заплатанные квадратами посевов, а за ними лесистые отроги Саян.
Интересно подкараулить на дороге лошадь, запряженную в телегу, уговорить мужика задержаться и быстро вписать в пейзаж эту лошадь под широкой дугой, да так, чтобы ухватить движение, чтобы телега не стояла на месте, чтобы колеса катились по дороге.
Василий ездил в горы на Матур, где горная река пролегает между отрогами, шумят над головой столетние сосны и кедры, уйма зверья вокруг. Сюда уже надо брать с собой двустволку. Смотришь вверх - то и дело рыжие белки перелетают с ветки на ветку. Смотришь в сторону - желтоглазая рысь крадется в густой траве и вдруг, двумя прыжками вскарабкавшись на ствол, перебегает по толстым ветвям и мягко спрыгивает куда-то в чащу. А где-то поблизости захрустит валежником большой зверь - видно, медведь. Конь хоть и привык ко всяким таежным шорохам, а все же, похрустывая сочной лесной травой, прядет ушами и косится. Василий выбирал место, садился на какой-нибудь пенек и рисовал. Нет-нет да и ударится гулко об его альбом сосновая шишка, сорвавшись сверху. Поработав, Василий складывал свое хозяйство, приторачивал его к седлу и ехал на дачу обедать. Он загорел и поправился. А в папке накопилось множество акварелей и рисунков.
В Красноярске он побыл опять всего лишь несколько дней: пора было возвращаться в Академию. На этот раз мама и Саша скрепя сердце примирились с разлукой: Васенька знает, что делает, и мешать ему нельзя, все равно сделает по-своему и, наверное, не ошибется.
Чистяков
Сухощавый, большеголовый, с выпуклым лбом, внимательно вглядываясь в работы учеников светло-серыми блестящими глазами, он ходил между мольбертами. Крупный мясистый нос выступал над редкими темными усами.
Двигался Павел Петрович легко и быстро, перешагивая через скамью, если она стояла у него на пути. Часто шутил, улыбаясь в усы, и потому в мастерской, несмотря на полную тишину и внимание, всегда царила веселая непринужденность. Если что-нибудь ему не нравилось в рисунке ученика, он говорил: "Чемодан!" - и всем становилось - ясно, что рисунок плох.
- Вы понимаете, что значит - рисовать? - спрашивал Павел Петрович какого-нибудь незадачливого рисовальщика. - Это ведь не вести линию, не чертить. Нет! Рисовать - это значит "определить место". Вот вы поймите это выражение! Начинайте рисование человеческой фигуры с общих линий, отсекающих формы от пространства, их окружающего. Сначала наиболее крупные общие плоскости, а потом переходите к мелким деталям, их постепенно мельчите до точки.
Павел Петрович обращался к кому-нибудь одному, но все это относилось в равной степени ко всем ученикам. И потому весь класс молча слушал его.
- Когда рисуешь глаз, смотри на ухо! - говорил Чистяков для того, чтобы показать студентам соотношение частей человеческого лица. Эти слова запоминались, как афоризмы.