Гарантия успеха - Надежда Кожевникова 14 стр.


Смышленый, с обезьяньим подвижным личиком Гена Гостев авторитетно высказался о Неделе итальянских фильмов, на которой больше никто из присутствующих не сумел побывать. Гена, порадовав собравшихся пересказом острого сюжета, щегольнул вычитанной из рецензий оценкой итальянского кинематографа в целом, занялся со спокойной уже душой ухаживанием за Милочкой Озенко, предоставив трибуну следующему оратору. Но желающих высказаться оказалось много. В возникшем шуме, разноголосице некто выкрикнул фразу, сразу насторожившую остальных.

И увильнуть этому "некто" не удалось, хотя он не предполагал, что все на него накинутся, не готов был к продолжительному спору - ляпнул, и все. Но на него наседали: "Нет, ты повтори, Воробьев. Повтори свое заявление и позицию свою объясни".

Какая неделикатность, жестокость… Откуда у Мишки Воробьева могла взяться позиция? Ее и у папы его не было, известного театрального критика, а Миша, близорукий, щекастый, только щурился, растерянно моргал, пытаясь уклониться от возмущенных, разгоряченных противников.

Тут-то и встряла Лиза. "А он прав, - громко, призывно произнесла. Я тоже считаю, что эта картина вредная, а кроме того…"

О Мише Воробьеве мгновенно забыли. Пусть он и первый кинул камень, но с ним сражаться было неинтересно.

Лиза - другое дело. Ее зеленые суженные глаза, губа подрагивающая, пренебрежительные интонации сами по себе возбуждали такую неприязнь, что опровергать хотелось, что бы она ни отстаивала. В то же время она со своей стороны готова была противоречить всем их доказательствам: они ей не нравились, эти ее сверстники, не нравилось, что они вперед нее научились казаться взрослыми, и удовольствие в этом новом состоянии умеют находить, и гордятся, и кичатся, и все вместе радуются, ей же к ним прибиться трудно, и не может, и не хочет она настроение, веселье их разделять.

Она одинока. И жизнь представляется ей мучительно сложной, требующей от человека сил, храбрости, агрессивности даже, иначе не выдержать, не устоять.

Надо успеть самой куснуть, чтобы тебя насмерть не искусали, а страшно, боязно, и нет настоящей уверенности в себе, но только бы об этом не узнали!

Она испытывала себя на прочность, училась выстаивать против всех - пусть как щенок против таких же щенков, - но в дальнейшем, казалось ей, пригодятся такие навыки.

Впрочем, вспыхнув, она уже плохо соображала. Фильм, о котором она отозвалась как о вредном, ее смутил, восхитил и раздосадовал одновременно. В оценке его, ею высказанной, сказалось и отношение ее к собственному будущему, вообще к жизни, о которой при ее неопытности, диковатости, упрямстве у нее сложилось в ту пору однобокие, плоские, тенденциозные понятия. То есть и жизнь в ее восприятии казалась весьма вредной, опасно-сомнительной, возмутительно- влекущей. О чем она, в иной, правда, форме, и заявила, вызвав насмешки более искушенных сверстников.

Да, она, Лиза, оказалась смешна, а такое в их возрасте считалось верхом унижения. Ослепнув от бешенства, она выкрикнула: "Уж больно вы расхрабрились! Распустили языки… А безответственная болтовня тоже наказывается, - забыли?"

Тишина… Все почувствовали, что перейдена грань, и Лиза струсила, когда так от нее отшатнулись. Но она не умела ни раскаиваться, ни сдаваться, продолжала напирать, хотя никто уже не желал ее слушать.

Она хотела бы объясниться. Хотела бы удержать их внимание, растолковать, что в запальчивости воспользовалась не теми словами, а правота ее - вы слушаете? - заключалась, возможно, в том, что вольнолюбивые речи (как она не столько понимала, сколько чувствовала) должны подкрепляться глубоким, широким осмыслением всей панорамы, осознанием четким того, что было, что есть, что надо сберечь, иначе вольнолюбие, просто как инстинкт, утратит благородство, бесплодным станет и даже разрушительным.

Включили магнитофон. Гена Гостев вытянул с дивана Милочку, и та будто нехотя обняла его за шею: первая часть вечера, можно считать, завершилась, публика приступила к танцам. Лиза вышла в переднюю. Кеша, схватив с вешалки пальто, ушанку, нагнал ее уже в подъезде.

Днем весеннее солнце растопило снег, лужи натекли, а к вечеру вновь подморозило. Встречный ветер щеки драл, перехватывал дыхание, Лиза и Кеша шли пригибаясь, упрятавшись в воротники.

- Пожалуйста, не огорчайся, - Кеша наконец сказал. - Хотя, мне кажется, ты не совсем права, - решился он со всей осторожностью продолжить.

- Знаю. Не совсем, не во всем, - передразнила, - Скажи лучше, ду-ра! Дура и есть.

Сбоку он поглядел на нее: рыжая челка заиндевела, зеленый глаз сердито косил, и что-то она нашептывала самой себе по-старушечьи.

Ему захотелось крикнуть: "Да ерунда все! Смотри, лед в канале разбух, вот-вот тронется. Весна, слышишь?" Но он заставил себя к тому вернуться, что волновало сейчас ее.

- Видишь ли, - он сказал, - полагаю, подобный разговор небесполезен… ну как опыт. Так следует воспринимать. Что о тебе подумают, что скажут - не имеет значения. В данном случае. Не всегда то есть. Зато, так сказать, урок.

- Ха! - она хмыкнула.

И он удержался от уточнений. Судя по всему, она не понимала и не готова была понять его намеков. Ему же хотелось предостеречь. Не убеждать, не уговаривать, предостеречь только. "Тебе же с людьми жить", - чуть не сорвалось у него увещевательное, но он помнил, с кем имеет дело.

- Я знаю, знаю! - внезапно в сердцах она воскликнула. - И это просто позор… Они ведь подумают, что дома я такое слышу, что из-за отца…

- Не подумают, - вставил он торопливо.

- Подумают! Наверняка. А я - дура. Не могу объяснить, какой отец честный, мудрый, порядочный, и меня просто выводит из себя, когда кто-то, ни о чем, кроме собственной выгоды, собственной пользы, не помышляющий, судить берется. В своей норке отсиделись, и вот теперь… - Она негодующе задохнулась. - Понимаешь, если человек пост какой-то занимает, чем-то руководит, значит, по их мнению, он правдой поступается, душой кривит, - вот что они подразумевают. Каждый раз. Я чувствую. А попробовали, попробовали бы сами!

- Успокойся, - Кеша сказал строго. - Твой отец, Павел Сергеевич, не нуждается в защите. - Хотел добавить: "тем более такой неумной", но смолчал. - Павел Сергеевич не лгал и не лжет, это все знают. С ним можно кое в чем не соглашаться, - тут ты, надеюсь, не станешь возражать? Но если репутацию иметь в виду, то у твоего отца она безупречна. А ведь какие годы были - это же надо соображать. Досталось людям, ничего не скажешь. Почти не удавалось передохнуть. Читаешь, слушаешь, и горло даже перехватывает. Себя спрашиваешь: а ты бы сумел? И, если честно, не знаю. Не знаю.

- Мне тоже так кажется, - она пробормотала, притихнув. - Поэтому когда позволяют себе небрежный, неуважительный тон…

- Ты преувеличиваешь.

- Нет! - снова она готова была взорваться. - Пусть я кажусь груба, пусть меня в ограниченности обвиняют, но когда обсуждается самое главное, ясность прежде всего нужна.

- Согласен, - он кивнул, - только…

Только дальнейшее он сглотнул. Сробел. Поберегся от новой вспышки ее гнева. Устал, не хотел… Предчувствие весны охватило его вдруг как озноб. А Лиза самого важного, что он хотел ей сказать, все равно бы не уловила. Но тут, будто помимо воли, вопреки своему же решению, он приостановился, удержал Лизу за локоть. Недоуменно она обернулась к нему.

- Ладно, - он сказал, - послушай. Ты не виновата, я тебя не виню, но действительно есть очень серьезные, сложные, болезненные даже проблемы, и над ними надо думать. Но рассуждать о них так, как ты рассуждаешь, в условиях сытости, благополучия, бестактно. Бестактно, поняла?

Она не закричала, не вырвала своей руки, не бросилась бежать одна по пустынной улице.

Широко распахнутыми зелеными блестящими глазами она глядела ему прямо в глаза.

А ты? - спросила тихо. - А у тебя условия другие?..

Смерть профессора Неведова наступила внезапно. Конечно, возраст, но при его холеной внешности, упорядоченности, размеренности существования, привычке заботиться о своем самочувствии, вслушиваться постоянно в себя, никто не ожидал, что одного удара окажется достаточно.

Красивый, строгий, величавый он лежал в гробу, в квартире с распахнутыми настежь дверями. Кто-то приходил, уходил, душно пахло цветами, занавески взлетали на окнах от сквозняка: был май.

Кеша сидел в кабинете, глядел на книжные полки. Веки резало от бесконечных, неостановимых слез: он не предполагал, что сможет так плакать, обессиливать буквально в слезах. Ноги не держали его, он не в состоянии был к телефону подойти. На звонки отвечала Екатерина Марковна. Выдержкой своей, деловитостью бабушка внука потрясла.

В больнице на глазах у Кеши она провела ладонью по лицу покойного.

Кеша, скорчась, у подоконника стоял, кусая губы, чтобы не разрыдаться.

Пригнувшись к кровати, Ека посидела и встала, прямая, сдержанная. Успела в черное одеться, сама всем распоряжалась. Скорбным, но очень рассудительным тоном переговорила с врачом. Приехали домой. Она подсела к телефону, пролистала записную книжку: звонила в разные инстанции, добиваясь, чтобы и тут и там опубликовали некролог и чтобы все было соблюдено как положено.

Взгляд внука, верно, ее обеспокоил. На вертящемся табурете она повернулась лицом к нему: "Это мой долг, Кеша, - произнесла с прочувствованной торжественностью. - Дмитрия Ивановича не должны забыть.

Память о нем, его труды - теперь это наша с тобой забота. Сохранить и продолжить то, что он не успел, - единственное, что мне сейчас придает силы.

Вот ради чего буду жить. И ты мне поможешь, правда?"

Он возразить не посмел, кивнул, пятясь назад в распахнутые двери дедовского кабинета. На диван рухнул, растопыренной пятерней заслонил лицо: только не думать, не вспоминать, ничего не видеть и не слышать.

После похорон, многолюдных поминок Ека спросила Кешу: "Ты переедешь ко мне?" Терзаясь неловкостью, он пробормотал: "Не могу. Как же мама?" Ека платок прижала ко рту, согнулась, маленькая, взъерошенная: "Мне страшно, страшно здесь одной. Я не выдержу. Сил нет, да и зачем все?"

Он понял: теперь ей хуже даже, чем было ему. К нему боль сразу пришла, а после отпускала постепенно. На нее же хлопоты, распорядительства разные подействовали как наркоз, притупляя, размывая жуть произошедшего. Скорбное празднество, обрядность, сопутствующие смерти, люди, лица, голоса тоже на время отвлекли, добавили горький хмель, и только сейчас она, Ека, к себе самой возвращалась. В свою, ни с кем не разделимую беду. Полное одиночество.

Кеша обнял ее колючие старческие плечики. Ека плакала, всхлипывая, вздрагивая. В ту ночь он остался у нее ночевать. И на следующую - тоже.

Теперь Кеша жил, как в детстве, на два дома. Но с Лизой встречаться они стали совсем редко, так получалось почему-то. Иной раз, случайно, находясь в Екиной кухне, Кеша видел Лизу, спешащую через двор, но что-то мешало ему открыть форточку, высунуться, ее окликнуть.

Лиза снова переменилась. Можно сказать, материнский "ген" таки восторжествовал в ней. Она не вела теперь с мальчиками принципиальных споров, догадавшись, что мудрее, а впрочем, и проще влюблять их в себя. И вновь она смеяться обучилась, восторженно, заливисто, сияя глазами, пуская в ход свои ямочки. Кеша ею любовался, да и Ека пела, что придет время, Лиза всех сведет с ума, но, по-видимому, восхищение их не все разделяли.

Как-то Кеша вернулся в серый глыбастый дом из школы (теперь, когда он частично переехал к Еке, на дорогу у него уходила уйма времени) и, войдя в переднюю, услышал голоса: привычные женские и мужской, незнакомый.

Кеша разделся, пригладил торчащие на его неровной макушке вихры, заглянул в кухню с порога: за столиком у окна распивали чай с сушками Ека, Лиза и какой-то молодой человек.

Ему было двадцать один. Звали его Сережа. Он учился на факультете международного права, носил в красивой квадратной оправе очки, и взгляд у него был насмешливый. Но, как впоследствии Кеша убедился, насмешливый взгляд отнюдь еще не свидетельствовал об остроумии. Сережа производил впечатление человека знающего, осведомленного, но какие-либо высказывания его припоминались с трудом.

Лицо у Сережи было продолговатое, гладкое, бледное, и когда он стоял рядом с Лизой, то оказывался выше ее на полторы головы. Себя лично Кеша старался не подвергать такому сопоставлению, хотя чисто внешние впечатления в целом его не волновали. Но в данном случае… Данный случай, кажется, попадал в разряд особых.

В Сережином присутствии Кеша затихал. Говорливостью он вообще не отличался, но тут и вовсе смолкал - не от робости и не от сосредоточенности на чем-то своем, внутреннем, а потому что внимательно, пристально, одержимо даже вникал в объект. Своими зыбко-серыми, кажущимися сонливыми глазами в припухлых веках он будто ощупью, будто осязая, обегал черту за чертой, лицо, затылок, черепную коробку Лизиного кавалера и, быть может, проник и вовнутрь, в мозг. Во всяком случае, исследование его не затянулось: Кеша свой диагноз поставил, и больше Сережа его не интересовал. Интересовала, как и прежде, Лиза, ее поведение, отношение ее к изученному уже Кешей объекту, ну и как сам объект на Лизу реагирует, как свое отношение к ней проявляет.

Поразительно! Кеша еле удерживался, чтобы не хмыкнуть, возмущенно, но и не без потайного злорадства. Ну и чудеса… Дурень этот Сережа ни черта не понимал в Лизе. Не умел даже разглядеть ее зеленых прозрачных глаз, ее губ изогнутых, выпуклого лба, морщинку удивленную на переносье, рыжих тяжелых ее волос - да и вообще, всего того, что Кеша, например, понял сразу.

А этот, значит, студент снисходил, дозволял собой восхищаться. Глядел насмешливо и тупо сквозь квадратные стекла очков на Лизу, на неловкие ее попытки пробиться через его фактурность, броню самовлюбленности, мужского якобы превосходства - глядел свысока и без проблеска милосердия.

Но и Лиза тоже… Свойство ее, известное Кеше с детских лет, сникать, жухнуть в присутствии тех, кто ее не любит, в отношениях с Сережей подтверждалось еще раз. Ни трезво оценить ситуацию, ни хитростью своей цели добиться она не умела. Первая влюбленность ее одурманила, и все же уязвленная гордость все чаще в ней просыпалась, верх брала над другими чувствами, и Лиза хамила, впадала в ярость, ссорилась, хлопала дверьми.

Но, как ни странно, выходки ее тоже ничего не меняли. Аморфный, хотя и не лишенный определенной привлекательности образ студента-кавалера продолжал маячить по-прежнему. Не отдаляясь и не приближаясь. Так он, по всей вероятности, сам наметил: невеста вроде бы на приколе, а отягчающих обстоятельств никаких.

Он не рисковал. Почтительно держался с мамой Лизы и в доме бабушки Кеши, Екатерины Марковны, где его встречали приветливо, так как любили Лизу, и чаем поили. А при московском, не всегда благоприятном климате очень было неплохо иметь такое пристанище, уютное, без затей, абсолютно ни в чем не обременительное.

Разве что Ека, уж коли ее навещали, присутствовать хотела при разговорах, принимала в них посильное участие, хотя поначалу каждый раз минут на десять удалялась в спальню, ворча, что конечно же понимает - кому она нужна, старая старуха.

Но уходила она, как выяснилось, чтобы переодеться, предстать перед гостем как положено, или, по ее выражению, как надо быть. С дымящейся сигаретой, слегка подмазанной, со взбитой челкой, что, стоит отметить, несмотря на ее возраст, вовсе не выглядело смешно.

И начинались рассказы о днях моей молодости, для Лизы по-прежнему притягательные, хотя, пожалуй, и по-иному: сюжет уже не занимал, но раскрывалась все больше сама Ека, забавность ее, изобретательность, даже, можно сказать, одаренность - раскрывалась судьба, в которой у этой одинокой женщины не реализовались природные задатки.

Смутные такие догадки мелькали у Лизы, когда она хохотала над Екиными гримасками, словечками, употребляемыми только ею и в местах абсолютно неожиданных, и вдруг что-то как бы в груди защемлялось: Лиза порывисто вскакивала и нежно, грустно целовала Еку в висок.

А Сережа пил чай. Покуривал редкие в ту пору иностранные сигареты.

Угощал ими Еку. Когда Ека тянулась к его зажигалке с сигаретой в напомаженных губах, Лиза с улыбкой про себя отмечала, что, верно, действительно не властны над некоторыми натурами годы, да и вообще ничто не меняет сущность их.

Но Сережа не разделял Лизиной растроганности, умиленности Екой. Он видел подверженную чудачествам старуху, обладающую хорошей, обставленной квартирой, а значит, входящую в определенный круг. Это он принимал в расчет, когда склонял причесанную аккуратно голову и касался губами морщинистой Екиной лапки.

Еке - нравилось. Она не равнодушна оказывалась к обхождению, в особенности со стороны молодых людей, с которыми, она полагала, тоже молодеешь, светлеешь, набираешься сил.

Тем более что родной ее внук Кеша отнюдь не располагал к беззаботности.

Его присутствие не только не развеивало, а даже будто сгущало тяжкую атмосферу одиночества в доме. Кеша закрывал дверь в кабинет покойного деда и читал. Ека проходила мимо, обиженная невниманием внука. Какой же он черствый, думала, неужели нельзя прерваться, хоть немного мне времени уделить? Разве не понимает он, как трудно мне, тяжко? От жалости к себе она начинала плакать, приоткрывала дверь в кабинет и встречала бесстрастный, отчужденный взгляд серых сонных глаз.

"Вот какой!" - себе под нос бормотала, удаляясь в кухню по коридору. Но все же не хотела отпускать Кешу от себя.

Он жил, разрываясь между двух женщин, матерью и бабушкой, и той, и другой одинокой, так как Любовь Георгиевна к тому времени с Игорем окончательно рассталась, и ей внимание Кеши требовалось, тоже она обижалась, капризничала, нуждалась в присутствии сына и неудовлетворенность испытывала из-за замкнутого его характера.

Кеша честно себя делил, честно выполнял обязанности сына, внука, но сам временами пугался своей холодности. Точнее, он все понимал, но не мог реагировать так, как от него ожидалось. Язык у него не поворачивался произносить те слова, что, в его понимании, следовало беречь для особых обстоятельств. Можно сказать, он скаредничал, но как бы поневоле, подчиняясь некой власти, которая руководила им. И власть эта принуждала его оставаться трезвым, как бы ни взбаламучена оказывалась душа.

Он заканчивал одиннадцатый класс, и как-то из роно явилась комиссия.

Всех задержали после уроков.

Ученика Неведова, в числе прочих, спросили, кем он хочет стать, какую профессию собирается выбрать, в ожидании тайном, что он либо прочтет стихи, в сочинительстве коих его давно подозревали, либо назовет такой вуз, где обучают особенно редкой специальности. Но, к удивлению, разочарованию собравшихся, он вяло, скучно произнес: "Меня интересует медицина". И сел, хотя никто его не отпускал: педагоги, ответственные лица не сочли еще, быть может, разговор законченным. Но что-то в поведении этого некрасивого юноши, в его интонациях, взгляде подсказало, что лучше от него отстать.

Назад Дальше