Кеша знал, что Лиза частенько там бывает в его отсутствие: Ека рассказывала, намекая, что вот Лиза ее навещает, жалеет, тогда как родной внук… Но, изучив Лизин характер, Кеша догадывался, что вряд ли ее посещения продиктованы только заботами о Еке. Скорее Лиза сама в Еке нуждалась, нуждалась в обхаживании, в принятии безоговорочном всей себя - и с придурью, с упрямством непрошибаемым, резкими сменами настроений, а испытывать на себе эти милые ее свойства немного находилось желающих.
А Ека терпела. Вынуждена оказывалась терпеть. В конце концов, взбрыкнет Лиза и успокоится, улыбнется, а с нею веселее, светлее все же. Все же не одна…
В какой-то степени Лиза заменяла Еке и внучку, и дочку, и подружку - да что говорить, одна она для Еки теперь и оставалась на целом свете, родная душа.
И стоит ли удивляться, что, скажем, не Лизина мама, Мария Дмитриевна, а именно Лиза куда больше подходила теперь в собеседницы Еке. У Марии Дмитриевны столько возникало хлопот - и муж, и дом, и дети, и разные-разные обязательства. Вообще люди счастливые, благополучные всегда несколько черствы, не так ли? Никто их, конечно, не винит, разве им угадать как может душу выматывать бульканье воды в батареях пустой квартиры? Разве сумеют они вообразить, как страшно до жути бывает до уборной ночью добраться, за стены цепляясь, ко всему прислушиваясь.
Мария Дмитриевна по-соседски забегала к Екатерине Марковне, но Ека видела, что ей не сидится. Чужим бедам грех не посочувствовать, но когда полоса невезения затягивается, когда нечем конкретно человеку помочь да и посоветовать нечего, когда сочувствие, понимание, внимание в малых дозах недуг никак не могут излечить, тогда окружающие, даже отзывчивые, утомляются. И - бегут.
Екатерина Марковна при хорошей погоде спускалась из квартиры, садилась у подъезда на лавочку, где установила свой наблюдательный пункт лифтерша тетя Клаша. Но и у тети Клаши личные дела оказывались порой важнее общественных, она снималась с дежурства, и Екатерина Марковна, Ека, сидела на лавочке одна.
Здоровалась, когда с ней здоровались, глядела, покуривала. Подъезжала иной раз машина, из нее выбиралась с пакетами, авоськами энергичная, все еще красивая Мария Дмитриевна.
Как давно все было! Вместе Маша и Ека ездили по магазинам, связи полезные устанавливали, обольщали заведующих, директоров, добывали дефицит, снабжали дом продуктами - жили, что называется, нос к носу, в одном ритме, в одной струе. Устраивались время от времени общие застолья, мужчины выпивали, закусывали, женщины болтали.
Один круг, можно считать. Но как легко из него выпадают, оказывается. И как быстро о тебе забывают в том кругу. Слабы, неслышны твои вопли о помощи.
Хотя люди вроде неплохие…
- Маша, здравствуй.
- Ах, Ека! - взгляд ликующий, и пристыженный немножко, и чуть лживый. - Воздухом дышишь? А почему не звонишь?..
Хорошо быть счастливым! И вместе с тем тревожно. Потому что, когда есть счастье, всегда боязно, а как бы не пошатнулось, не треснуло вдруг оно.
Счастливые люди беспомощны, так как ничего о себе не знают толком. Не знают, что выдержат, а где рухнут. Но как правило, все выдерживают все.
А Лиза приходила к Еке, как Кеша и догадывался, когда неприятности случались или просто - маета. Дома сложная ее натура успеха не имела, от нытья, дурных ее настроений отмахивались, а если оскаливаться она пыталась, живо умели приструнить. Это что еще такое, дочь, ребенок, и бунтовать смеет?! Какая разница, что взрослый почти человек? Именно что почти.
Да нет, конечно. Прекрасные, заботливые были у Лизы родители. Не в них дело.
И до чего это было мерзко - ее характер, ее возраст! Поглощенность только собой и усталость, - до тошноты - от себя же.
А еще - да в первую очередь, конечно! - одиночество, почти звериное, не согретое ничем, никем. Не то что дружба, даже родственные отношения, казалось, меркли перед надвигающейся страшной темнотой: одна, всегда одна… неужели? И униженность жалкая от зависимости своей перед случаем, который ожидался, жадно, страстно, каждый, любой момент. Увидьте меня, заметьте, слышите? Сейчас же! Нет уже терпения, нет сил.
А как стыдно… Всего. А чего не знаешь - особенно. И не ребенок, и не женщина, и не умница, и не красотка, а сырье просто, полуфабрикат - вот как Лиза чувствовала себя.
… Зато Кеше казалось, что все в ней есть. Все уже было, когда они - сто лет назад - в сквере у церкви повстречались. Вчера. "Лиза я, - она обернулась. - Ли-за".
Теперь их вместе сводили в основном только поминальные вечера, устраиваемые Екатериной Марковной ежегодно. Из последних уже, можно считать, средств стол богатый накрывался. С рыбными, мясными закусками, студнем, капустными пирожками, которые Кеша в детстве так любил. С Лизой вдвоем они могли убрать целое блюдо. Кузнецовский сервиз давно исчез, и все же сервировка при Екином вкусе казалась даже изысканной. Покупались специально цветы. Цветы приносили и приглашенные. Сотрудники института, где профессор Неведов директорствовал много лет.
Сотрудники (число их редело год от года) жаловались на теперешнего директора, вспоминали прежнюю вольготную жизнь во времена Дмитрия Ивановича, превозносили его широту, деликатность, образованность - лили, словом, елей, а Ека ни в чем так не нуждалась, как в похвалах Неведову. И чем слаще, приторнее они бывали, тем больше воодушевляли ее. Кстати, планы свои она не забросила, кое-что сделала уже…
Некоторые из сотрудников за прошедшие годы выросли до научных степеней, обрели известность, заслуженное вполне уважение. Эти скромнее держались: в годы правления Неведова они были еще молодыми и сохранили к нему почтительность, запомнили его как авторитет. Другие, не столь удачливые, злобились, поносили нынешние институтские порядки, обвиняли начальство в придирчивости, мелочности: "Во все сует нос, а еще доктор наук! Да разве Дмитрий Иванович стал бы…"
Присутствовала там и Матильда, постаревшая, присмиревшая, крепкая еще здоровьем, пенсионерка. Она-то и помогала Еке во всех хлопотах, оставалась со стола прибирать, посуду мыла.
А после они с Екой в кухне чаевничали, вспоминали, молчали, - каждая, верно, о своем. Сдружиться они не могли, уж очень разные, но одна в другой уважала, ценила преданность тому, кого обе по-своему любили.
А пока шло застолье и сотрудники вспоминали, расхваливали бывшего своего директора, Екатерина Марковна поглядывала победно на внука: вот видишь, мол… Он видел. И хотел бы сказать: и что? Что это доказывает?
Разве я таких ценителей имел в виду? Имел в виду не дураков и не подхалимов.
Да, ты права, им теперь подхалимничать не для чего, не из-за чего. И все-равно это вовсе не значит, что они искренни. Подхалимничанье - сильнейшая привычка. Уж кончилось, нет того, ради чего ползали, виляли. Но тогда… тогда ради хоть салата с крабами, что ты на стол подаешь. Ради пирожков с капустой. Привыкли, надо. Не умеют иначе жить.
Он знал, что услышал бы в ответ: циник!
А может, правда так. Может, циник действительно…
В нем появилась новая черта, и он ее в себе засек, взял на заметку: раздражительная усталость на людях. Они ему мешали, не давали сосредоточиться на своем, и в нем нарастала неприязнь к ним. В людях ему прежде всего виделись недостатки, притворство, глупость.
На губах его тогда часто застревала саркастическая улыбка, но поскольку он участия ни в чем не принимал, никакого не проявлял ни к чему интереса, улыбка такая казалась непонятной, странной. Он сам это чувствовал, а не мог вязкий какой-то груз в себе преодолеть.
Он думал, вспоминал, и все пережитое, весь детский, юношеский его опыт обращался как бы в один ком несправедливостей и обид. Не только по отношению к нему лично - по отношению к тем, кто его окружали, кого он знал. Но что-то, какой-то тихий, твердый голос подсказывал, что состояние его теперешнее должно быть преодолено. Непременно. Он обязан найти в себе силы сделать это.
Екатерина Марковна подала на стол сладкое, Матильда и Лиза помогали ей чай, кофе гостям разносить, а Кеша, благо внимание на него не обращали, потихоньку вышел, постоял в коридоре и, поглядев на прикрытие двери в дедовский кабинет, туда вошел.
В кабинете все сохранилось Екой так, как было при жизни Дмитрия Ивановича. Будто он ненадолго вышел. И только книги на полках стояли не так плотно, а кое-где и валились друг на друга, открывая дыру.
Кеша поморщился, сел, откинулся на спинку дивана. Сбоку, на пухлом валике лежал свернутый клетчатый плед. И вдруг Кеша почувствовал, что сейчас задохнется. Он запах услышал, крепкий, мужской запах деда. И грудь заломило так, будто туда вогнали металлический прут.
Наверно, это продлилось недолго, но Кеша вздрогнул, когда услышал совсем близко у двери голоса. Он вспомнил неприятный их с Екой разговор о книгах, высказанные ему в глаза ее подозрения, и внезапно с удивлением обнаружил, что не осуждает ее, не чувствует себя грубо оскорбленным. Он начинал понимать… Сколько ерунды, неправды выдумывается, если утрачивается внутреннее равновесие. Действительно, злоба - она от бессилия. А Ека не виновата, нет. Ее рана болит. У всех болит что-то. Надо об этом помнить и стараться понять. Другого пути просто нет, иначе в себе самом захлебнешься.
Кеша, - услышал он с порога Екин недовольный голос. - Что ты делаешь здесь?
Ему должно было исполниться двадцать три. Он посещал семинар психиатра Крушницкого, показывал ему свои работы, выслушивал советы, одобрения.
Крушницкий дал ему несколько редких книг из личной библиотеки, сказав: вернете, когда сочтете нужным. Крушницкий его, единственного из всей группы, позвал к себе домой. Наконец он мог сосредоточиться на том, что его всегда притягивало: человек, страдания, жизнь. Цепь вытягивалась бесконечно: человек - беда - боль - человек - несчастия - болезни. И хотелось дотянуть: человек - сила - здоровье - счастье - смысл.
На свой день рождения он собирался позвать сокурсников и, разумеется, Лизу. Ека приготовила собственноручно торт наполеон. Мама достала тончайшую, сверкающую парадную скатерть. Кеша, представив тех, кто должен был явиться к нему, отверг: "Мама, не надо. Давай клеенку. Это же такой народ! Скатерть враз уничтожат, спалят, зальют. Мама, не надо!" Но Любовь Георгиевна его отстранила: "Пожалуйста, не мешай. И не говори глупостей. Не так часты праздники у нас".
Но сама она из дому удалилась, предоставив молодежи веселиться без помех. Как-никак взрослые уже совсем люди.
Кеша побрился, рубашку переодел, взглянул в зеркало и показался себе даже не таким уж уродливым.
Прекрасное настроение было у него в тот день, пока он ожидал гостей.
Настолько прекрасное, что стоило, пожалуй, поостеречься. По дереву, скажем, постучать, три раза через левое плечо переплюнуть, прошептать заклятие из первых фраз детской считалки.
Гости ввалились сразу гурьбой, потому как договорились вместе у троллейбусной остановки собраться, чтобы вместе адрес искать, не запутаться.
Он улыбался, когда они висли на нем, дергали за уши, что-то кричали. И подумал, что, кажется, любит их. Всех. Именно всех. Как коллектив. Общество.
Цех посвященных. Лю-бит. Удивительно. Никогда прежде он не позволял себе думать в таких выражениях о ком-либо. Все оказывалось сложнее, противоречивее короткого, определенного слова "люблю". Каждый раз по отношению к конкретному какому-нибудь человеку оно, определение это, по мнению Кеши, не подходило. Даже по отношению к Лизе. Но их было много, они были вместе, они были люди, и он подумал: люблю.
Лиза запаздывала. Когда он ей позвонил, она спросила: а кто будет? Он ответил, что она не знает никого. Она помолчала.
Хорошо, сказала, посмотрим.
За стол они не садились и не думали, по-видимому, рассаживаться: стоя жевали, пили кто что хотел. Магнитофон притащили с собой, зная, что на Кешу тут рассчитывать не приходится. Впервые, кажется, люди видели в его особенностях не только минусы, но и плюсы. Главным плюсом оказалась наконец его голова, непропорционально большая, с неровной макушкой. О нем говорили: башковитый.
Кеша настолько размяк, расхрабрился, что даже позволил в танцы себя вовлечь. Обнял за талию тоненькую белокурую Танюшу Орлову, невесту Глеба Березкина. Глеб и Танюша летом собирались пожениться, день свадьбы уже назначили.
Тут-то и появилась Лиза. Кеша, танцуя, не слышал звонка. Лизе Глеб открыл, вместе они вошли в комнату.
Она надела зеленое платье, тонкое, облегающее, облепляющее ее всю и вместе с тем как бы строгое, с глухим до самого горла воротом, длинными узкими рукавами, чуть ниже колен, с разрезами по бокам. Волосы убрала со лба, назад затянула, и даже платье ее вызывающее казалось скромным в сравнении с выражением лица: ничего в лице ее не было, только глаза и губы.
Кеша поежился. Он сразу учуял, что настроение присутствующих переменилось: вечеринке был дан совсем другой ход, другой заряд. Его внесла Лиза.
Внесла, заранее приготовившись, заведомо все обдумав. Зачем? Этого Кеша не мог понять.
Дальше на сцене в ярком свете юпитера оказались только двое, Лиза и Глеб. Остальные в зрителей обратились, по-разному, правда, на развитие сюжета реагировавших. Кеша не реагировал никак. Он наблюдал.
Лиза танцевала с Глебом. Ни разу Кеша не видел ее такой. Это было ужасно. Это было потрясающе. Это было злодейство. И Лиза совершала его вполне сознательно. Упоенно.
Хрупкий, грациозный, голубоглазый Глеб пал жертвой. За что-то Лиза, казалось, мстила ему. Нет, не ему. Хуже. Мстила кому-то, а Глеба выбрала, потому что он попался. Мог бы на его месте оказаться и другой. Ей вроде было все равно - Глеб, Танюша, Кеша, еще кто-то. Люди.
Кеша глядел на нее в оцепенении. Впервые мозг его отказывался точно фиксировать, строго, четко давать всему оценку. "Какая она… чужая, - где-то в зыбкой глубине у него проплывало. - Какая недобрая. Почему? - И резко, как вспышка: - За такое надо наказывать. Надо".
Другие пары тоже, устав от роли зрителей, двинулись танцевать. Лиза порхнула к Кеше: "К сожалению, мне надо уходить. Где лучше поймать такси?"
Кеша не успел ответить, Глеб стоял рядом: "Я провожу".
Он не вернулся. Его и не ждали. Танюшу провожали все вместе, как вместе и пришли.
… Кеша оказался не прав. Екатерина Марковна подготовила к изданию рукопись книги, состоящую из двух разделов: неопубликованные статьи, заметки Дмитрия Ивановича Неведова и воспоминания о нем.
Собрав этот второй раздел, Екатерина Марковна воистину совершила подвиг. Как оказалось, никто не помнил ничего. То есть помнили, с удовольствием даже предавались далеким воспоминаниям, вот только как это было с Неведовым связать? Следовало ведь вычленить нечто значительное, выразительное, но и корректное. И время чтобы ощущалось, и Неведов, и сам вспоминающий на этом фоне чтобы достойно выглядел. Многие, увы, спасовали, на кого Екатерина Марковна рассчитывала. Кто-то на занятость ссылался, кто-то обещал, но тянул, в надежде, что и без него обойдутся, отстанут.
Но Екатерина Марковна была не такова. Она не сдавалась. Звонила, напоминала, подстерегала нужных ей людей. Да, действительно… как-то даже неудобно. Екатерина Марковна же считала иначе. На неудобства наплевать. Есть долг, обязательства, и нечего отлынивать. Да как не стыдно, вы же живы, а он нет! - вот что в глазах ее читалось, и тоже, может быть, своя правота тут имелась, как знать…
Сбор Екатериной Марковной машинописных страничек, по две, по три, с разными подписями, по разным домам, в разных учреждениях, напоминал скорее охоту, с выслеживаниями, хитростями, подстроенными западнями - иначе, Ека уяснила, добыча ускользнет.
Она уставала и все же чувствовала себя удовлетворенной. Постепенно объем книги рос. А кроме того, хотя, возможно, Ека полностью отчета тут себе не отдавала, загнав, заставив сдаться тех, за кем охотилась, она чувствовала себя как бы отомщенной. Потеря близкого, понятно, изглаживает из памяти его недостатки, хорошее только помнится, что естественно, возведено в свод важнейших жизненных правил. И Ека забыла прежние бесконечные споры с мужем, гнетущую атмосферу постоянных взаимных придирок, которую они оба в своем доме создали, воспитав в ней сына и внука туда же окунув. Но что говорить, жизнь прожита, не сумели они друг к другу притереться, но и оторваться, рассоединиться не смогли. Что-то, значит, держало - и суетное, мелкое, и такое, о чем не судят со стороны.
Наверно, они и сами не разобрались, что главным стоит считать в их отношениях, может, и не задумывались… И только ли себе самим они причиняли боль или рикошетом ранили еще кого-то?
Сын Юрий. Он так рвался далеко, подальше уехать, но ни разу ни одного упрека родители от него не услышали. Он был куда мягче, доступнее внука Кеши - Ека часто об этом думала. Но дальше, инстинкт подсказывал, не надо размышлять.
Сын. Юрий. Здоровье, силы, ей отпущенные, не позволяли душе вместить в себя целиком такое горе. Тогда бы она не сумела встать. А судьбе было угодно увлекать ее дальше. Дальше… К потере мужа. И чтобы это она тоже смогла перенести? А как? Как сердце отзываться должно на такие удары? Что с сердцем делается? Оно сжимается, усыхает, каменеет? Оно - стучит.
Обоюдное чувство вины тоже, бывает, сплачивает. Не обсуждая, не делясь, в себе удерживая боль, горечь, Екатерина Марковна и Дмитрий Иванович после смерти сына прожили вместе двенадцать лет. Сердце стучало. Но словно ржавело в нем что-то. И тускнела жизнь вокруг, потому что глядели они оба безрадостными глазами, раздраженные, уязвленные в самое сердце - и не только страшной потерей, но и черствостью обоюдной, которую до конца преодолеть так и не смогли: каждый видел в ней свою броню, защиту.
А ведь лгали, лгали! Когда Дмитрий Иванович заболел, окружающие, врачи говорили, что он держится необыкновенно мужественно. Так и было. Но она, Ека, вдруг ужаснулась, что он хочет, собирается уйти от нее все так же упрямо, молча. Но не смела она тогда закричать: опоздала, оба они упустили время. Только в наипоследний миг - никогда ей не забыть - взглянул на нее, и она поняла, что он ее зовет. Зовет впервые! Впервые?..
И это надо было пересилить. Сердце стучало. Очень крепким оказался у нее организм, и воля к жизни, не подчиняясь ни душе, ни рассудку, требовала: действуй. Как знаешь, как можешь. Придумай что-нибудь, в конце концов вообрази.
Екатерина Марковна пробивалась в кабинеты ответственных лиц, какие бы преграды ее ни встречали. Даже самые выдрессированные секретарши не могли уберечь своих начальников от ее вторжений. Она звонила, приезжала, садилась в предбанник - и сидела. Не двигаясь, ни во что окружающее не вникая, глаз не сводя с заветной двери. А прорвавшись наконец в кабинет, вперяла взгляд неотрывный в растерянное лицо усталого, измотанного начальника, начинала говорить не только от своего лица - от лица вдов и сирот, обиженных, обойденных. Взывала, призывала, клеймила. Не просила, не вымаливала жалобно - нет.