Гарантия успеха - Надежда Кожевникова 41 стр.


И- да будь все же, несмотря ни на что, благословенна та школа! - внешность Зямы, его толщина, его уродство не оказались в центре внимания.

Школьников занимало другое: когда в переменках между уроками Зяма присаживался к инструменту, стоявшему тут же, в классе, ребята обступали его, смотрели, слушали.

А за инструментом сидел человечек, эдакий Крошка Цахес, с почти квадратным туловищем, с лицом в воспаленно-шершавых пятнах, как при диатезе, с крючковатым носом и безгубым ртом, с ногами, едва достающими до педалей, короткорукий, но пальцы были длинные, тонкие, прогибающиеся на концах, как бы даже не пальцы - щупальца: ими он, казалось, видел, познавал мир.

А кисть руки изящна, женственна. Кисть точно принадлежала другому человеку. Изысканная, точеная кисть с бело-мраморной кожей, в то время как лицо, уши, шея пылали воспаленной краснотой.

Он играл. Выражение его лица было поначалу брюзгливое, потом насмешливое, потом издевательское, а потом оно вдруг становилось просветленно- печальным.

У одноклассников Зямы благоговение перед талантом было столь глубоким, что он не только никогда не подвергался насмешкам за свою внешность - ему, скорее, даже завидовали.

Но предстояло еще испытание и для Зямы, и для его сверстников: семиклассникам разрешили устроить вечер впервые с танцами, и кто-то обещал принести магнитофон.

Принаряженные школьники выглядели совсем как взрослые, и оказалось, что между ними возникают уже недетские проблемы и недетские мысли заботят их.

Класс вдруг раскололся на два лагеря, мужской и женский. Но полного согласия не было ни тут, ни там. Девочки только изображали видимое сплочение, а на самом деле ревностно оценивали одна другую. Шушукались.

"Галка нос напудрила… шу-шу, шу-шу". "Наринэ надела такой облегающий джемпер! Фи-шу-шу". "Рыженький третий раз подходил к Наринэ, и она совершенно некстати заливисто хохотала… Шу-шу!"

Надо сказать, Наринэ уже не впервые осуждалась подружками - ну такая кокетка! В их возрасте кто больше походил на взрослых, тот и вызывал наибольший интерес. Наринэ в своем развитии обогнала сверстниц, и они ей завидовали - мальчишки так к ней и липли!

А носатая армяночка Наринэ, с нежным пушком над ярким ртом, грозившим разрастись в жесткие усики, ничуть не смущалась укоряющих взглядов, скорее ее даже подстегивало коллективное неодобрение девичьего лагеря, и в душе она, верно, потешалась над уныло-ханжескими их лицами - эй, курятник, нате вам!

Стояла посреди зала под перекрестом взглядов, чуть отставив ногу и запрокинув голову, смеялась - пусть некстати и чересчур громко, - но ведь это к ней подошел Рыженький, к ней, и ни к кому другому!

А когда заработал магнитофон, такой старый, что чьи-то родители не пожалели отдать его на вынос, на котором звук плыл и пленка рвалась, но который все же наконец заработал, Наринэ подняла голые по локоть руки на плечи обомлевшего Рыженького, и в этом движении было столько даже не женской, а дамской обольстительной грации, столько торжества и рвущейся наружу молодой силы, счастливой уверенности в себе, что все замерли и даже забыли осуждать.

Рыженький, как он ни пыжился, все равно был - мальчишка! А вот Наринэ, Наринэ…

Их танец длился, казалось, очень долго, и все так пристально на них смотрели! Но у обоих хватило выдержки держаться так, точно они ничего вокруг не замечают. Потом к ним присоединились еще несколько пар, а потом уже танцевали почти все.

Не танцевал Зяма. Он стоял у подоконника и играл сам с собой в "коробок", украдкой бросая взгляды на танцующих.

А еще не танцевала Маша, и делала вид, что целиком поглощена беседой с тощей, смертельно скучной флейтисткой Олей. Оля сонно кивала, а Маша, жестикулируя, гримасничая, то поднимая брови, округляя глаза, то прищуриваясь, изображала необыкновенную оживленность, а на самом деле ей плакать хотелось от унижения и от жалости к себе.

Вдруг Оля зевнула и хотела было подняться. Но Маша вцепилась ей в руку, потянула вниз. "Сиди, - пригрозила шепотом, - сиди, а я буду рассказывать".

Оля, испуганная, удивленная, снова плюхнулась рядом.

Почему Маша не уходила? Вероятно, она все же на что-то надеялась. Никто из мальчишек в классе ей не нравился - но неужели она хуже всех!

На танцующих она не глядела, но несколько раз встретилась глазами с Зямой, играющим у подоконника в "коробок". Да, Зяма тоже не танцевал, но это Машу не утешало. И вот они снова столкнулись взглядами, Маша досадливо отвернулась, шепнула что-то Оле, но тут все в ней опустилось: широкими решительными шагами через весь зал, чуть не наталкиваясь на танцующих, Зяма шел к ней.

К ней?! Маша заметалась, оглядываясь, - может, все же не к ней, а?..

Нет, к ней. Остановился, набычив голову с проволочно-курчавыми волосами. Его маленькие глазки глядели куда-то поверх ее лица, он не произнес ни слова, но она встала и пошла к нему.

Когда ее руки коснулись его плеч, ей показалось, что он весь набит ватой, как мягкая игрушка. Она не могла поднять на него глаз и не могла глядеть ни на кого вокруг - уж лучше бы она вовсе не приходила!

Он тоже на нее не глядел, и вдруг она угадала, всем существом почувствовала его состояние - и мгновенно забыла о себе. В ней все тогда запротестовало: как, они с Зямой кого-то, чего-то стыдятся, что, мол, другие подумают?! Да это вдвойне унизительно! Да захотели танцевать - и танцуют.

Чудесная музыка. Зяма, с твоей музыкальностью, ты что, не чувствуешь ритм?

Машины пальцы легко, но настойчиво проиграли на Зямином плече ритмический рисунок - вот-вот, вот, вот, вот-вот…

Конечно, Зяма, я не сомневалась, ты должен уметь превосходно танцевать.

Вот-вот, вот-вот..

Они танцевали вместе со всеми. А потом все встали в круг. А после снова разбились на пары. Маша из-за плеча своего партнера увидела, что Зяма танцует с Наринэ - ну и что удивительного?

9. Сольфеджио

Помимо общеобразовательных предметов в школьное расписание включались еще и такие дисциплины, как-то: музыкальная литература, теория, гармония, сольфеджио.

Сольфеджио преподавала Ядвига Яновна. Она являлась в класс всегда в одном и том же темно-синем, мужского покроя пиджаке, в простых, в рубчик, коричневых чулках, с портфелем, почти истлевшим от времени.

Он, этот ее портфель, настолько износился, что казался тряпично-матерчатым, но замочки на нем звонко выщелкивали, когда Ядвига Яновна его открывала, чтобы вынуть текст очередного одноголосого, или двух-, или трехголосого диктанта.

Мелодия для диктантов выбиралась нарочно незапоминающаяся, и Ядвига Яновна, сидя за пианино, спиной к классу, с нарочитой невыразительностью, сухо, бойко ее отчеканивала. Смолкала. Ученики кидались записывать кто что запомнил. Ядвига Яновна ходила туда-сюда. Снова повторяла диктант. И снова… Потом вдруг говорила: "Прошу сдать тетради".

Списать диктант не представлялось возможным, так как ученики сидели по одному за партами, писали карандашом, стирали ластиком: издали ничего не разберешь.

Но Маша пыталась хоть что-то подсмотреть, вертелась, оглядывалась - и холодела, чувствуя на себе тяжелый, пристальный взгляд Ядвиги Яновны.

Бывает, ловишь на себе подобный взгляд и видишь самого себя глазами того человека, но почему-то не протестуешь, а с унизительной поспешностью как бы стараешься подтвердить собственную тупость, пустяшность, мелкость.

Будто киваешь с мерзким недобастрастием: да, вы совершенно правы - ну полное я ничтожество!

Это было так стыдно - воровски у кого-то списывать, Маша понимала, но именно на уроках сольфеджио, именно в присутствии Ядвиги Яновны просто не могла иначе вести себя. Уроки сольфеджио превратились для нее в бесконечное унижение.

Но вот любопытно: к примеру, по физике она тоже отнюдь не блистала, но это вовсе ее не ущемляло, разносы физика она выдерживала со сдержанным спокойствием и даже несколько иронично: ореол круглой отличницы ее никогда не прельщал. Но сольфеджио- тут было другое дело…

Хотя после выяснилось, что абсолютный слух еще отнюдь не есть гарантия успеха, все же это было прекрасно - им обладать. Качество слуха - как проба на золоте. Да, он поддавался развитию, совершенствованию, и вообще, как известно, у Чайковского, к примеру, слух был не абсолютный, и все же, все же… Можно стать прекрасной балериной, хотя ноги у тебя коротковаты, тоже примеры есть. Можно и в живописи добиться успеха при дальтонизме. Все можно!

И тем не менее… Ты - музыкант, а у тебя не абсолютный слух - обидно!

И обидно, когда ущербность твою не только не обходят деликатным молчанием, а постоянно тебе о ней напоминают, ужасаются, негодуют! Ты гадкий утенок среди белых лебедей.

Ядвига Яновна, преподавательница сольфеджио, являлась поборником "чистых кровей", безупречной породы. Только люди с абсолютным слухом, она считала, достойны служения музыке. Для нее самой музыка была, вероятно, тем же, что Игра в бисер для членов Касталийского Ордена в романе Германа Гессе: только для посвященных, и чтобы ни одного со стороны.

И тут она была непреклонна: пусть ее любимчики- "слухачи" - впоследствии оказывались негодными музыкантами, а, напротив, те, кого та забраковывала, набирали все большую высоту, - пусть, она не сдавалась.

И мало того: тем, кто не умел на ее уроках точно записать диктант, она отказывала не только в музыкальном даре, но и в других каких-либо способностях, и даже в уме, и даже просто в серьезности.

Когда она вдруг случайно узнавала, что бывший ее троечник, что называется, вышел в люди, выражение лица у нее делалось такое, точно она хотела стукнуть кулаком по столу: не верю! не может быть!

Но в своем деле она, Ядвига Яновна, нельзя не признать, была первоклассным специалистом. Самые мудреные вещи она объясняла просто, кратко, и как замечательно было бы у нее учиться, если бы Маша не ощущала себя на ее уроках "черной костью", если бы попыталась хоть однажды что-то понять, а не падала бы камнем на дно, оглушенная, тупая как чурка, с одной мыслью - только бы не чувствовать своего унижения.

… Бывает, что взрослым людям снится, как они стоят у школьной доски, никак не могут решить задачу, и они просыпаются в холодной испарине. А Маше впоследствии являлась в сновидении Ядвига Яновна, и это был действительно кошмарный сон.

Но однажды Ядвига Яновна явилась в яви…

В овощном магазине много набилось народу, Маша встала уже было в очередь к кассе, а тут свежую капусту подвезли. Маша обернулась к стоящей за ней старушке, сказала: "Я на минутку отойду…"

Сказала, отошла и вдруг остановилась как вкопанная: эта старушка была Ядвига Яновна.

Сколько лет прошло? Сколько теперь было Ядвиге Яновне: шестьдесят? семьдесят? восемьдесят?.. Она стояла в очереди к кассе, высохшая, маленькая, сгорбленная, в каком-то плащике явно с чужого плеча, а может, то был ее плащ, но только она так ссохлась, уменьшилась? Голова ее мелко-мелко подергивалась, а в руках она держала круглые яркие, будто детские мячики, апельсины в сетчатой упаковке.

Маша аж задохнулась: неизжитый страх, обиды прежних. лет разом на нее нахлынули, но обнаружилось и новое - какое-то самодовольно-злорадное чувство.

Ну да, уважаемая Ядвига Яновна, теперь я вас не боюсь, не страшны мне ваши диктанты, ваши уроки сольфеджио - ох как я далеко!

Взрослая, большая, самостоятельная Маша точно нависла над сухонькой, сгорбленной бывшей своей учительницей, сказала с улыбкой:

- Здравствуйте, Ядвига Яновна, вы меня узнаете?

Учительница будто в испуге вскинула блеклые, старчески затуманенные глаза. И вдруг вцепилась в Машину руку:

- Узнаю! Узнаю! - голос ее оказался неожиданно высоким как-то по-детски, и детской была радостная в нем искренность: - Узнаю, узнаю!

"Забыла, - подумалось Маше. - Точно забыла…" Учительница все еще не отпускала ее руки. И Маша стояла рядом, не зная, что говорить, как о себе напомнить.

Напомнить - о чем?.. Маленькая старушка в просторном, не по размеру плащике глядела на нее с обезоруживающей доверчивостью. И в Маше от ее злорадного самодовольства не осталось и следа. Наоборот, ей отчего-то вдруг сделалось стыдно. И грустно, и она почти угадала почему…

10. Летние развлечения

При завершении учебного года помимо отметки на экзамене был еще один показатель успехов: какие произведения рекомендовал тебе твой педагог для разучивания летом.

Как, верно, актеры ждут новой роли, так Маша ждала листочек, исписанный широким размашистым почерком. Ах, Моцарт, соната - какая именно? Бах - "Хорошо темперированный клавир". Шопен - скерцо! Бетховен - фортепьянный концерт, и Паганини - Лист, ну если получится.

В тех случаях, где учительница выказывала сомнения - мол, по силам ли, не рановато? - тут именно Маша особенно воодушевлялась: конечно, осилю, да-да!

И бегала по нотным магазинам, на Герцена и на Неглинку, закупала нарядные издания Петерса, бледно-салатовые, глянцевые, в сафьяне, издания букинистические, с пожелтевшими рыхловатыми листами, пахнувшими осенней травой, на обложках которых иной раз сохранялись фамилии прежних владельцев, выведенные порыжелыми чернилами и чуть ли не гусиным пером.

Это было прекрасно - притащиться домой, навьюченной толстыми фолиантами, чей вес само по себе уже казался многообещающим, пролистать их вначале без инструмента, а потом сесть к роялю и, пусть коряво, путано, узнать - что там, о чем?..

Так перед праздничным застольем хочется все попробовать, от всего отщипнуть - ну до чего лакомо, до чего вкусно! И можно не думать пока о предстоящей работе, о технических сложностях, какие придется преодолевать, - случайной аппликатурой выхватываешь то, что доступно, соблазнительное, напевное, тревожащее.

Эта дилетантская "объедаловка", впрочем, быстро кончалась и начинались обычные занятия: летом то же, что и зимой, и весной, и осенью - часов пять, шесть, восемь за инструментом.

Можно представить, как удручающе действовали на прохожих звуки рояля, с утра до вечера слышные за зеленым забором одной из дач, и каким сочувствием проникались они к несчастной затворнице, все долбившей и долбившей по клавишам.

А уж на юге, в близости моря, когда люди возвращались после купания с пляжа, - уж тут доносившиеся до них упражнения на расстроенном инструменте вызывали, верно, просто-таки тошноту. И понятно, надо все же знать меру!

Но у Маши была своя мера. По приезде в какой-нибудь санаторий или дома отдыха она первым делом узнавала имеется ли там инструмент, и сколько клавиш в нем западает, и какое количество порванных струн, и где оно стоит, в биллиардной ли, в кинозале, столовой? И когда, в какие часы, и разрешат ли вообще ей там заниматься?

Однажды очень, можно считать, повезло: кино и танцы в том санатории устраивали под открытым небом, а роскошный, весь в дубовых панелях, и мраморе и в плюше кинозал оставался свободен: сколько хочешь, столько и сиди за новеньким тугим роялем фирмы "Эстония", никому не мешая.

Маша позволяла себе даже открывать у рояля крышку целиком, чтобы звучало по-настоящему.

Но вот как-то она пришла в свой зал (она считала его уже своим), поднялась на сцену, поставила ноты на пюпитр - и замерла: в артистической, что находилась слева от сцены, кто-то играл на баяне.

Смолкло. Маша начала скерцо Шопена, и вместе с ней вступил и баян. Она заиграла громче, и звуки баяна окрепли. Мужественный шопеновский аккорд не заглушил разудалой плясовой. Ну и ну! Маша все наращивала мощь, но и баянист не смирился.

Он что, нарочно? Благородное негодование шопеновского скерцо под напором "зажигательных" вскриков баяна вот-вот могло уже перейти в кухонный скандал.

Хватит! Маша отдернула от клавиатуры руки, и звуки баяна тоже смолкли.

Маша встала, двинулась к низенькой двери артистической, но не успела приблизиться, как дверь распахнулась: в обнимку со своим инструментом перед ней вырос баянист.

Маша узнала в нем местного культработника, довольно меланхолического вида коренастого мужчину, слоняющегося в тренировочных штанах и в сандалетах на босу ногу по санаторию и изредка прикнопливающего к доске объявлений призывы посетить некие достопамятные места, куда тогда-то и тогда-то будут организованы экскурсии.

Сейчас же обычная меланхолия с него слетела: он уставился на Машу, шумно дыша, верно подыскивая пристойные фразы для выражения своего гнева.

- Я… я, - наконец проговорил он, - всегда упражняюсь в эти часы.

- И я.

- Вы - отдыхающая. Когда захотите, тогда и придете, а у меня уговор с администрацией: мое время с двенадцати до двух.

- И мне так удобно - до обеда. Потом ведь не разрешают, мертвый час.

- Да не слышно же ничего - кому мешает?

- Так, знаете же, на ключ закрывают - не убедишь.

- Ну вечером приходите…

- Ну да! Уж и в кино, значит, не сходить?!

Он глухо повторил:

- С двенадцати до двух - мое время.

- А я уже тут неделю, и что-то не слышала вас.

- Так я в командировке был! За волейбольными мячами ездил…

- Вообще не разговор, - Маша скрестила руки. - У вас - баян, взяли под мышку - и играйте где вздумается. А мне рояль на себя не взвалить.

Он явно обиделся, крепче обхватил свой инструмент:

- У меня здесь специальное помещение, и с двенадцати до двух - мое время.

- И мое, - Маша шагнула к роялю.

Рояль зазвучал одновременно с баяном, и оба позанимались ровно два часа, точно по стартовому выстрелу, вышли, не глядя друг на друга, поклявшись про себя - не сдаваться.

Теперь Маша отправлялась на занятия со злорадно-мстительным чувством и играла только что-нибудь бравурное, что могло заглушить баяниста. Он тоже, в свою очередь, терзал свой инструмент, приближая его звучание к мощному реву бульдозера, и, пожалуй, ни тот, ни другой в себя уже не вслушивался, заботясь только об одном - как бы не просочилось в твои уши ненавистное чужое исполнение.

Так бились друг с другом, не думая о бесполезности подобных занятий, каждый себя подхлестывая для дальнейшей и совершенно бессмысленной схватки.

Но однажды…

Маша пришла, села к роялю. Сыграла несколько тактов. Прислушалась: тишина. Не веря, опасаясь верить, начала ноктюрн нежнейший, на пианиссимо - почтительная благородная тишина стояла вокруг. И вдруг ей сделалось грустно.

Она играла ноктюрны задумчиво, печально и наслаждаясь, как умела наслаждаться только играя для себя, чуть напевая, глуховато, сквозь стиснутые губы, что всегда как-то обостряло, усиливало в ней ощущение одиночества и той сладостной боли, от которой начинает теснить в груди.

Два часа промелькнули незаметно, она убрала ноты, закрыла крышку инструмента, но зачем-то осталась сидеть, облокотившись о черную гладь рояльной поверхности: так, не думая ни о чем, просто слушая тишину.

И тут в этой тишине, ни рядом, ни близко, пробиваясь неведомо откуда, возникла мелодия, не спетая, не сыгранная, а как бы в вышептывании, тайном, почти невнятном, для одного себя. Так старухи поют, доставая из закоулков памяти то, что было их молодостью и что теперь возвращается со вздохом недоуменно-грустным. Такая вот была мелодия, заунывная и все же что-то еще обещающая, не новую жизнь, не новую молодость, но то, что, наверно, сознаешь только на закате дней.

Назад Дальше