Когда после тенниса, уроков французского, к началу двенадцатого в дом возвращалась - язык не поворачивается сказать "домой" - заставала все ту же картину: Танька, лежа, доедала завтрак, поданный на подносе в постель, одновременно беседуя с нашей Жоржет, глядевшей на нее с обожанием. При моем появлении обе замирали, как соучастницы, застигнутые на месте уж-жас-но-го преступления!
Давясь смехом, я исчезала. Мне вслед раздавался притворно-испуганный Танькин вопль, через пять минут буду готова!
Наверно, если бы Танька рядом была, жила, четырнадцать месяцев на Гаити дались бы мне с меньшими затратами. Она и Женеву, где советская колония к доверию не располагала, скрашивала. Изображая общительность, там бдительность требовалась: соотечественники как раз и подставят, и оклевещут, и донесут. Мы с Танькой знали друг друга до того, а вот наши мужья долго принюхивались, прежде чем сомкнуться. Но с Танькой, в Гаити лишь залетевшей, я не могла, не имела право, расслабиться, поддаться сантиментам: а как потом, когда уедет? Лучше лед, чем лужа растекшаяся, которую разве что тряпкой собирать.
Да, общая, юность, Арбат, Коктебель. Ее, в пятнадцать лет, буйная кучерявость, стянутая от лба белой лентой. Наши дети родились в один год, и мужья одногодки, но к моменту ее приезда ничего не забылось - и все изменилось. При колониальном стиле день вмещает неделю, месяц - год, а после вдруг время застывает, замораживается как труп в холодильнике морга.
Недавно совсем я завидовала стайкам француженок, канадок, тоже женам, тоже в Гаити чужим, тоже иностранкам, но нашедшим себе собеседниц, товарок, лепечущих на том же, их родном, языке. Но если и случались с их стороны зазывы, ощущение возникало, что меня, как в скафандре, оглохшую, заненемевшую, бездна утягивает. Давление в ушах, вот-вот потеряю сознание.
Точки соприкосновения между нами оставались лишь на поверхности, как поплавки-пустышки с оборванной леской у неудачливых рыбаков.
Я устала от имитации дружбы. Живя в гостинице "Монтана" познакомилась с канадкой Сесиль, и, пока мы с ней плавали в бассейне от бортика к бортику, все досконально узнала про ее мужа, детей, сродственников. При колониальном стиле человеческое общение, как полуфабрикатное блюдо в микроволновой печке, предполагало поспешное насыщение с последующим сытым равнодушием. Так же с Шанталь, у которой я, ну, скажем с натяжкой совершенствовала французский: мы провели вместе у нас в доме целый день, болтали-болтали и переусердствовали.
Ни я больше ее к себе не звала, ни она меня.
Такие случайные вспышки эмоций провоцировал, как курортный роман, наш отрыв от корней, родины, дома. Все мы тут тосковали и пытались, кто как мог, горечь эту заесть.
Танька застала меня в трудный, переходный период. Колониальная жизнь меня еще только взнуздывала, усмиряла. Возможно, если бы она приехала позднее, я бы уже находилась в другой стадии, но пока что боролась за прежнюю себя.
С одной стороны, Танька, совершив героически такой длительный перелет (а я знала как она, дочка летчика, первого пилота, боится самолетов), заслуживала всяческого ублажения, и я хотела, мне нравилось ее ублажать, но с другой стороны вызывало протест, что нашу тут жизнь она воспринимает как бесконечно длящийся праздник, неомраченный ничем. Спустя три недели, когда мы отвозили ее в аэропорт, произнесла искренне, убежденно: "Ну теперь я за вас спокойна. В Женеве так всем и скажу: Надька с Андреем живут как белые люди!"
Водила я ее и по галереям. С Кристин Бурбон-Лали они встретились как сестры, наглядно подтвердив угаданное мною в них сходство. Обе статные, высокие, ухоженные, вкрадчивые, что называется, светские женщины, умеющие везде, со всеми находить общий язык. Чаровницы!
Танька знала зачем пришла: в моей коллекции ей приглянулся натюрморт Лагера с золотисто-зелеными плодами, выполненный в редкой для Гаити реалистической манере, и бабочки с человечьими лицами Альтидора. Она хотела именно это, пусть не в точности, но в максимальном приближении. А если Танька что-либо захотела, никаких препятствий к желаемому существовать не могло.
Похожее, слава Богу, нашлось, и приступили к самому трепетному - обсуждению стоимости. Собственно, из взаимных уступок ритуал покупки и состоял. Но именно взаимных. Цену в два раза срубать - это уже чересчур.
Кристин уступала свою позицию пядь за пядью, как солдат, держащий линию обороны, но теснимый явно превосходящей силой противника. Я поймала ее молящий о поддержке взгляд и сделала вид, что интересуюсь каким-то пейзажем.
Имела опыт: если в такие моменты устремленности к возжажданному Таньке помешать, замельтешить у нее под ногами - затопчет в ярости. В ней сочетались томная нега Востока с предприимчивостью Запада. И Кристин сдалась. Картины еще следовало обрамить, Танька выбрала матово-серебристый багет, тут уж взяв Кристин голыми руками.
Простившись с ошарашенной Кристин сели в машину. Битва выиграна, но я уловила, что Таньку гложут сомнения. И оказалась права. "Все-таки дороговато"- выдохнула она сумрачно. Дальше наш диалог строился, примерно, вот так. Я: ты что же хотела вообще задаром? Она: ну не задаром… Я: по правилам, пятьдесят процентов от означенной суммы получает художник, остальное тот, кто его продает. Она, возмущенно: ничего себе, так наживаться! Я: так ведь галерейщик рискует, картины могут купить, а могут и не купить, а за аренду помещения платить надо, а за… Она, меня оборвав: так мы ведь купили, и она, Кристин эта твоя, сорвала хороший куш.
Так, значит, "моя"… Едем молча, нахохлившись. Танька, примирительно: я ведь к чему, Надь, здесь ведь галерей-то до черта, на каждом шагу, забиты картинами, с чего цены-то за них ломить как за дефицит, а? Я: если галереи не посещать, и ты, и я схватили бы с обочины, от уличных торговцев пару-тройку "шедевров" долларов по тридцать-сорок, и тем бы утешились, а в галереях мир другой открывается, там есть чему поучиться. Она: так уже обучилась, разбираешься, вижу, не хуже их. Я: у меня нет выходов на художников, тут тебе не Европа, их адресов, телефонов в справочниках не найдешь. Она: значит, как-то иначе надо искать, действовать, ты пыталась?
Если честно, нет, в голову не приходило. Единственное, на что решалась, просила Кристин, Монина, Иссу попридержать для меня тот или иной холст, когда буду в состоянии их приобрести. Проснувшаяся во мне страсть к жанру примитивов основательно дырявила наш семейный бюджет. А ведь надо было платить за образование Виты в Макгилле, за ее проживание в Монреале. Другие, Сесиль, и Шанталь, сотрудники Андрея в делегации Красного Креста, я знала, экономили. Пребывание в таких странах, как Гаити, предполагало, помимо, других целей, еще и финансовые накопления, а не их разбазаривание. С моей же помощью и зарплата, и суточные, полагающиеся, в подобных, вредных и для здоровья, и для психики командировках, ежемесячно слизывались без остатка с банковского счета. Я украшала стены, не имея крыши над головой.
Внезапно как-то до меня все это дошло. Практичная Танька из дремы меня пробудила. И я себя устыдилась: эгоистка, нашла способ как здесь, в Гаити, спасаться от маяты, муторности бессодержательного, лишенного смысла существования, о будущем не заботясь. Андрей к моей слабости снизошел, но я ведь и его подставляла, и нашу дочь. Как выход нащупать, чтобы окончательно не сломавшись, не расстававшись с тем, что нечем тут заменить, все же траты на свою, допустим, блажь сократить как-то?
Танька уехала, меня разбередив. Но ее эстафету подхватила тоже, как выяснилось, сметливая, энергичная швейцарка Каролин.
Они с Клаудию пригласили Андрея и меня в гости, разумеется, при участии, очень активном, Николо, соску сосущего только для вида, на самом же деле серьезно, критически изучающего не только гостей, но и собственных родителей.
Нельзя сказать, чтобы Каролин изощрялась в кулинарном искусстве. Зато повела меня в комнату, где на кроватях, стульях, на полу даже, стопками, как блины, лежали холсты без подрамников: про запас что ли? Но если даже иметь два, три, четыре дома, личные нужды такое количеств картин явно перекрывало.
А не все ли равно? Каролин, ясно, во мне, как в сообщнице не нуждалась, просто хотелось ей поделиться, похвастаться, и было чем.
Узнать автора труда не составляло: Проспер. Не берусь судить чем уж я вызвала расположение Каролин, но она сказала: Проспер в Кенскоффе живет, если хотите, можем вместе его навестить. Ну конечно я хотела!
Дорогу в гору, с размытым после дождей гравием, вязкую, как русло обмелевшей реки, в сплошном тумане, вдоль края обрыва, без подсказок Каролин мы бы не одолели. Признаться, было страшновато, даже Николо притих. Но время, проведенное с Проспером в его мастерской- ангаре, сверху донизу завешанном еще не просохшими холстами, искупило все неприятности пути.
Он, видимо, работал, как заведенный, что называется, "фул-тайм": чувствовал близость смерти? Шел поток, но какое разнообразие приемов и виртуозность, с которой они выказаны. Холст иной раз казался кружевным, иной роз плотно, как гобелен, затканным. А что за краски! Какая отвага в их сопряженности. Желтый светится даже в темноте, лиловый с ним рядом бездонен, бесконечен, и клубящиеся, растекающиеся, подвижные как ртуть лики. То ли в облаках, то ли в космосе они зародились, и взирают сверху на нас. То ли это души умерших, отлетающие с последним "прости". А может быть порождение колдовства? Словом, загадочно и прекрасно. Каждый штрих по-снайперски точен.
В целом же впечатление создается завораживающей переменчивости, как в калейдоскопе. И ничего он, Проспер, не выдумывал, отражал свой внутренний мир.
После встречи с ним я приободрилась. На очередном вернисаже у Бурбон-Лали Каролин шепнула: посмотрите, справа, у окна, стоит, Тига, вот тот, с усиками. Я, рысью, к Андрею: подойди, поговори! Он умел. Мои помыслы, настроения, тут же на физиономии отражались: провалила бы "операцию". Андрей же по чистой случайности как бы вступил с Тига беседу: ах, неужели, вы тот самый?! Потешил авторское самолюбие, и выигрыш был обеспечен. Хоп - движение, шулерское, уж не знаю откуда у Андрея взявшееся, и в руке листок: Тига сам написал номер своего телефона и адрес. Если бы Кристин заметила, была бы недовольна. Зато я каждый раз взглянув на две картины маслом и два воздушных, чернилами, рисунка Тига, висящие у нас в спальне, испытываю чувство, как это называется, глубокого удовлетворения. Тига, расхваленный Андре Мальро, находившимся в тот период в апогее писательской славы, на посту министра культуры в правительстве де Голля, картины нам отдал практически за бесценок, а рисунки просто подарил. Я их нашла в углу его мастерской, среди подрамников, и он сказал: мне приятно, что вы это оценили.
А на Дюффо вышли вовсе дуриком. Мишеля Монина в его галерее не оказалось, к девушке, несшей дежурство, наведался ухажер, и, с ним воркуя, плевать ей было на посетителей.
В галерее сменили экспозицию, работ Дюффо на обычном месте мы не нашли.
Окликнули пожилого коренастого служителя в темно-синей блузе, что-то с балкона через зал на тачке везущего: простите, не знаете где Дюффо? И услышали: Я - Дюффо. Мы: вы?! Он: я, а что?
Вернувшись, ликуя, позвонила Каролин: она нам Проспера, мы ей Дюффо. С того момента начались наши с ней регулярные нашествия в галереи, сувенирные лавки и даже - о ужас! - на бульвар Десалин. Вот на что она меня совратила, эта, казалось, благоразумная швейцарка!
Свобода как осознанная необходимость
Теперь я уже не зависела от Розмона, точнее, от его "босса", Андрея.
Каролин за мной заезжала, и мы втроем, с Николо, в детском креслице на заднем сиденье, пускались в странствие куда глаза глядят. Покупали у уличного торговца вяленые бананы, по вкусу напоминающие жареный картофель, на что прежде я не решалась, опасаясь заразу какую-нибудь подцепить. Но Кристин, будто и не родившись в чинном Цюрихе, лопала и подозрительные лепешки, изготовляемые на жаровнях у обочин дорог.
Она нравилась мне все больше, в ее присутствии замечалось смешное, местные, к примеру, модницы, воспринимавшие бигуди как украшение, во всяком случае гордо в них разгуливавшие. Другие использовали как головные уборы полиэтиленовые шапочки для душа, в основном почему-то голубые. Уличный парикмахер орудовал здоровенными, ржавыми ножницами над головой клиента, не смевшего шелохнуться, замершего с выражением безвинной жертвы. И чуть ли не каждая вторая тащила куда-то квохчущих курей, на продажу или для супа, прихватив их за лапы вниз головой, или сунув под- мышку небрежно, как дамскую сумочку: уже и не курица, а деталь туалета, положенная уважаемым членам общества. А одна, находчивая, надела прямо на голову банановую фигу, и казалось, что у нее такая затейливая прическа, как на картинах Джузеппе Арчимбольдо в Лувре - предвестника поп-арта.
На стоянке у супермаркета "Карибьен" нес вахту человек с ружьем. Когда мы подъезжали, вставал у нашей машины на караул. На мой вопрос - а ружье у него настоящее? - Каролин рассмеялась: не важно, зато какой сервис! Она источала то, в чем я больше всего нуждалась - свободу. Пусть мнимую, но даже призрак ее манил, навевая воспоминания о прошлом, о себе прежней.
Мы с ней совпали во влечении - роде недуга, к поделкам, предметам, как это в России называлось, народных промыслов. Обычно бесполезных, потому и чарующих. Помню чудовищные, вместительностью с ведро, чайники, размещаемые на полках ближе к потолку, в коконе пыли, паутины, поскольку их доставали, использовали крайне редко. Но пестрая роспись, варварски- жизнерадостная, задевала некие струны в душах, способных уловить слабый, дребезжащий зов оттуда, из самых недр. Из Тюмени я привезла домотканые, из лоскутков, коврики - зачем, не знаю. В Кении, ну чуть ли не валяясь у Андрея в ногах, заполучила носорога, вырезанного из цельного куска розового дерева, размером с новорожденного теленка, которого, закутав в махровую простыню, чтобы не дай Бог не повредить трогательный, свернутый колечком хвостик, везла из Найроби через Франкфурт в Женеву. Мы назвали его Васей. Микки, Васю увидев, ревниво зарычал. И теперь, уже здесь, в Колорадо, опасливо на него косится.
Притяжение вот к такому, обманчиво безыскусному, на самом же деле питаемому многовековыми традициями, не только определялось вкусом, но и роком. Из Индии, Тривандрума, привезла в подарок отцу настенную резьбу с пляшущим Шивой. Наверно, подделка, хотя и купленная в антикварной лавке. Он, думаю, понял: я вернула, воздала то, что он во мне пробудил. В Китае начала пятидесятых, где они с мамой прожили несколько лет до ссоры Хрущева с Мао Дзэдуном, мама рачительно скупала "на всю оставшуюся жизнь" ватные одеяла, термосы, папа же мне в наследство оставил глиняные, деревянные фигурки, ценности на посторонний взгляд столь пустяшной, что их, пренебрежительно глянув, пропустила таможня в Шереметьеве. Они были обернуты в лоскутья с ободранными краями: танки из тибетских, сожженных китайцами монастырей. Мне досталось три, самая ранняя - тринадцатого века. Но именно она, невзрачная, потертая, с детства заворожила. Лапидарно, в три колера, красный, синий и белый написанный на шелке Будда, раскорячив колени, держит в ладонях сердце и, кажется, вот-вот его уронит.
За обладание "Будды с сердцем", как называлась танка у нас в семье, мы с сестрой жребий тянули. Досталось мне. Сестра сказала: ну значит он так хотел. А я и не сомневалась.
Довольно долго наши с Каролин вылазки ограничивались Петионвилем.
Прихватывали то коробочку из черепахового пятнистого панциря - в странах более цивилизованных охотиться на черепах запрещалось - то подтарельники из орголита, расписанные фантастическими, между тем в здешней природе произрастающими цветами. А еще меня окончательно свели с ума гигантские сундуки: на них стояла подпись тоже здешней знаменитости, Дюбика. Его работы купила мадам Миттеран, после чего он вертикально пошел вверх. Но меня даже не столько смущали цены, сколько размеры. Если бы я с такой добычей явилась, Андрей, пожалуй, со мной бы развелся. Ку-у-да? Мы же не знали в какие края нас после Гаити занесет. Поэтому, собрав остатки благоразумия, я на сундуки эти только облизывалась. Даже Каролин, обычно меня к подвигам такого рода подначивавшая, сказала: ну это уже было бы чересчур.
А однажды предложила посетить бульвар Десалин, в центре Порт-о-Пренса: там-де все куда дешевле чем в петионвильских магазинах. Меня, признаться, нисколь туда не тянуло. Я спросила: а вы там бывали? Она подтвердила, что да, и не раз, покупала тапи-вуду (вудистские знамена), расшитые блестками, бисером, что в галереях стоили в три, в четыре раза дороже.
Я клюнула. Но поняла, что возможности свои переоценила, когда на этом, так называемом, бульваре, наша машина застряла в черной толпе, двигавшейся по проезжей части сплошным потоком. Господи, хватило же у Каролин ума Николо дома оставить! В окно машины с любопытством заглядывали. Вспомнила эпизод с масаи, появившимися вдруг из чащи, где мы застряли, в габардиновых, чуть ниже бедер плащах и при мачете.
Только с намеренным издевательством место, где мы оказались, можно было назвать бульваром. Ни одного деревца, даже кустика, даже травки. И смрадные мусорные завалы.
С трудом припарковались. Мне не хотелось выходить, но ничего не поделать, рухнула за Каролин, как в прорубь, в людскую гущу. На рынке под навесом предстал уже подлинный ад: жара, духота, теснота. Каролин шла впереди, я же, как к магниту, прилипнув к ее затылку, пробиралась следом: потеряю ее из виду - пропаду.
И тут меня паника охватила. Почудилось, что мы отсюда не выберемся, захлебнемся, нас, как трясина поглотит месиво тел. Издав вопль, ринулась к выходу - только где он?
Каролин продиралась за мной, я слышала ее голос: да успокойтесь, чего вы испугались… Но, ополоумев, я уже не соображала ничего. Нас до машины преследовал торговец, судя по закрученным в спирали куделям, из Ямайки, предлагавший тапи-вуду, за которыми мы сюда и приехали. "Отдает за пятьдесят, - Каролин сообщила, - нам повезло".
Повезло?! Еще не отдышавшись, хотя и находясь уже в относительной безопасности, в машине, посмотрела через стекло на его товар - и как прозрела. Барон Суббота в цилиндре на голом черепе взирал на меня пустыми глазницами, и передернуло от отвращения. Зачем мне, белой, христианке, это чужое, зловещее? Нет, не обладаю я, верно, ни широтой Каролин, ни ее бесстрашием. И не надо. Конкурировать в этом с ней не могу и не хочу.
После посещения бульвара Десалин мы с ней месяц не виделись.