"До конца Гумилев встает перед нами один и тот же, до конца он по-прежнему живет в своих созданиях […] верный себе и своему необыкновенно цельному мировоззрению, неутомимый и страстный, мудрый и юный в своей наивности, задумчивый воин и капитан, зовущий к неведомой красоте золотых островов беспокойного и пылающего Духа. И хочется водить караваны, идти и строить на северных утесах веселые золотоглавые храмы, подниматься под самый купол, где мыслит только о прекрасном и вечном упрямый Зодчий, смотреть оттуда на древнее высокое небо, на звезды, и петь вместе с ними о тайнах Мира и о великой к нему любви. […] Ведь не так уж часто балует нас этим Вечность! Я не жалею, что мне доступна (дай то - доступна ли полностью?) одна только духовная сторона поэта, вне ее земного обличья […] о котором пусть расскажут, подробнее и лучше, те, кто имел счастье его видеть, и да пребудет на них благословение Мира и Человечества!"
В совокупности же подобные истории и рисуют картину, которую напророчили лермонтовские строки:
Твой стих, как Божий Дух, носился над толпой
И, отзыв мыслей благородных,
Звучал, как колокол на башне вечевой
Во дни торжеств и бед народных.
Глава третья
Поэт в России
I
Так что же произошло? Почему именно Гумилев, в общем не самый заметный в блистательной плеяде поэтов Серебряного века, занял уже через несколько лет после гибели такое исключительное место в культурной жизни России - тогда как его популярнейшие современники, если и не оказались на периферии читательского внимания, то все-таки не могли конкурировать с его посмертной славой. Ахматова отмечала, например, "бешеное влияние (Гумилева. - Ю. 3.) на молодежь (в то время как Брюсов хуже, чем забыт)" (Записные книжки Анны Ахматовой. 1958–1966. Москва-Torino. 1996. С. 624).
Что же там, в гумилевском наследии, есть такое, что прямо-таки сводит с ума поколение за поколением "его читателей", заставляя одних с неослабевающей за десятилетия яростью каленым железом выжигать все, связанное с именем поэта, а других - с исповедальным энтузиазмом хранить все, связанное с этим именем, как хранят величайшее достояние, святыню?
Вот вопросы, которые уже примерно с 1960-х годов, когда советская "гумилевиана" стала очевидным даже для скептиков фактом (и конца ей не предвиделось), превратились из риторики энтузиастов в проблему для ученых-литературоведов - сначала зарубежных, а затем, после 1986 года, - и отечественных.
Логика подсказывает, что, отмечая исключительное положение Гумилева в ряду русских писателей XX века, следует предположить наличие у него каких-то черт, либо отсутствующих у прочих, либо выраженных не столь ярко. На этот счет к настоящему моменту сложилось четыре версии, которые мы условно можем обозначить как биографическую, формальнопоэтическую, тематическую и идейно-содержательную.
Ответы, предлагаемые каждой из них, сводятся соответственно к следующим утверждениям.
• Гумилев занимает исключительное место в русской культуре XX века, поскольку его биография резко выделяется среди прочих писательских судеб некоторыми импонирующими современному читателю чертами.
• Гумилев занимает исключительное место в русской культуре XX века, поскольку является непревзойденным мастером стиха, выразившим в возможной полноте специфические особенности новейшего российского поэтического языка.
• Гумилев занимает исключительное место в русской культуре XX века, поскольку его тематика (прежде всего экзотического толка) не имеет аналогов в современном русском искусстве.
• Гумилев занимает исключительное место в русской культуре XX века, поскольку его поэтическое мировоззрение содержит элементы, отсутствующие или слабо выраженные в русском искусстве нашей эпохи, но жизненно необходимые для позитивного самосознания читателя.
Аргументы в пользу каждой версии мы должны рассмотреть, но прежде всего следует отметить, что три первых всегда возникают при изначальном отрицании четвертой, собственно - как прямое следствие подобного отрицания. Дело в том, что целый ряд мемуаристов и исследователей, не отрицая наличия "феномена Гумилева", все же уверены: покойный поэт был, выражаясь корректно… не совсем умным человеком. Вариант: наивным. Еще вариант: не очень образованным. Еще вариант: не интересующимся ничем, кроме формальных аспектов теории искусства. В подтверждение приводятся достаточно серьезные аргументы, заключенные, как правило, в свидетельствах авторитетных современников Гумилева.
В. Ф. Ходасевич: "Он был удивительно молод душой, а, может быть, и умом. Он всегда мне казался ребенком. Было что-то ребяческое в его под машинку стриженной голове, в его выправке, скорее гимназической, чем военной. То же ребячество прорывалось в его увлечении Африкой, войной, наконец - в напускной важности, которая так меня удивила при первой встрече и которая вдруг сползала, куда-то улетучивалась, пока он не спохватывался и не надевал ее на себя сызнова. Изображать взрослого ему нравилось, как всем детям" (Николай Гумилев в воспоминаниях современников. М., 1990. С. 205).
Э. Ф. Голлербах: "Упрекали его в позерстве, в чудачестве. А ему просто всю жизнь было шестнадцать лет. Любовь, смерть и стихи. В шестнадцать лет мы знаем, что это прекраснее всего на свете. Потом - забываем: дела, делишки, мелочи повседневной жизни убивают романтические "фантазии". Забываем. Но он не забыл, не забывал всю жизнь. Из-за деревьев порой не видел леса: стихи заслоняли поэзию, стихи были для него дороже, чем поэзия. Он делал их, - мастерил" (Николай Гумилев в воспоминаниях современников. М., 1990. С. 15).
Н. М. Волковысский: "…B сущности, кроме поэзии его ничего не интересовало по-настоящему. По всем самым острым вопросам жизни он скользил рассеянным взглядом: общественность, политика, гражданская война, удушье окружающего - все это как-то мало его задевало" (Николай Гумилев: pro et contra. СПб., 1995. C. 337 ("Русский путь").
A.A. Блок: "…H. Гумилев и некоторые другие "акмеисты", несомненно даровитые, топят самих себя в холодном болоте бездушных теорий и всяческого формализма; они спят непробудным сном без сновидений; они не имеют и не желают иметь тени представления о русской жизни и о жизни мира вообще; в своей поэзии (а следовательно и в себе самих) они замалчивают самое главное, единственно ценное: душу"(Блок A.A. Собрание сочинений: В 8 т. М.-Л., Т. 6. 1962. С. 184).
Из всего этого и следует: не великого ума муж был Николай Степанович, а посему никаких особых истин-откровений в его произведениях ожидать не приходится.
II
"… Он (Гумилев. - Ю. 3.) был замечательный человек, я только теперь понял, - говорил Осип Мандельштам Ирине Одоевцевой в 1922 году. - При его жизни он как-то мешал мне жить, давил меня. Я был несправедлив к нему. Не к его стихам, а к нему самому. Он был гораздо больше и значительнее своих стихов" (Одоевцева И. В. На берегах Невы. М., 1988. С. 162–163). Это-то и значит: личность Гумилева, жизнь его и тем более его смерть настолько поразили русских (и прочих) читателей, что какую бы ерунду он ни писал - тем более что даром бойкой стихотворной речи был одарен, несомненно, - все встречалось читателями "на ура", не потому что стихи были очень уж хороши, а потому, что это были стихи Гумилева.
Насколько это соответствует реальному положению вещей?
"Гумилев был поэтом, сотворившим из своей мечты необыкновенную, словно сбывшийся сон, но совершенно подлинную жизнь, - пишет А. И. Павловский. - Он мечтал об экзотических странах - и жил в них; мечтал о немыслимо-ярких красках сказочной природы - и наслаждался ими воочию; он мечтал дышать ветром моря - и дышал им. Из своей жизни он, силой мечты и воли, сделал яркий, многокрасочный, полный движения, сверкания и блеска поистине волшебный праздник" (Павловский А. И. И терн сопутствует венцу… // Гумилев Н. С. Капитаны. Н. Новгород, 1991. С. 6–7).
Спорить с этим не то чтобы нельзя, но как-то не хочется: жизнь, чего там говорить, получилась не самая скучная.
За что бы он ни взялся - порой весьма далеко отстоящее от поэзии, - все удается. Самые дикие, безнадежные предприятия - вроде попытки издания в 1907 году в Париже (!) литературно-художественного модернистского журнала (!!) на русском языке (!!!), - обращаются его усилиями в нечто оригинально-значительное. И дело не только в том, что три тощих томика "Сириуса" ныне - украшение крупнейших библиотек и гордость коллекционеров-библиофилов, но и в том, что детище Гумилева не забыто и историками литературы: о "Сириусе" пишут статьи - и правильно делают, ибо за трогательными розовыми корочками этого полудетского журнала отчетливо видны классические очертания великого и непревзойденного маковско-гумилевского "Аполлона".
А в 1913 году Николаю Степановичу вдруг захотелось организовать этнографическую экспедицию Российской академии наук в Северо-Восточную Африку. Правда, была маленькая загвоздка - к Академии наук, тем более к ее географическому отделу, Гумилев никакого отношения не имел. Он был студентом филологического факультета Университета. Но это не беда, через сравнительно небольшой период времени Гумилев уже плыл за академический счет к берегам Эфиопии, правда, оставаясь безутешным оттого, что его самая заветная мечта - присоединение к России (или хотя бы "к семье цивилизованных народов") одного особо полюбившегося ему племени данакилей, что жило по нижнему течение реки Гаваш, - была все-таки вежливо отклонена Академией. Деньги и соответствующие документы были даны лишь на сбор этнографических коллекций, что Гумилев и осуществил, заполнив экспонатами витрины одного из африканских залов нынешней Кунсткамеры. Сейчас некоторые горячие головы говорят о сопоставимости его коллекции с коллекциями Миклухо-Маклая, что, конечно, неправильно. Хотя бы потому, что Миклухо-Маклай посвятил жизнь этнографии, а Гумилев работал здесь - хотя и не без блеска - в общем, как дилетант, "по совместительству" с поэтическим творчеством:
Есть музей этнографии в городе этом,
Над широкой, как Нил, многоводной Невой -
В час у когда я устану быть только поэтом,
Ничего не найду я желанней его.
О, он мог позволить себе "устать быть только поэтом" - уж больно интересные вещи удавались ему и помимо поэзии!
Он обладает необыкновенным даром организатора. Люди идут за ним охотно, чувствуя мощную энергетическую силу (пассионарность, как позже будет говорить его сын, великий ученый Л. Н. Гумилев), от него исходящую. Он это знает - и в мечтах своих видит себя далеко не "только поэтом". Его деятельность распространяется далеко за пределы только его творчества: среди созвездия художников этой эпохи лишь двое такого же, как и он, масштаба - Мережковский и Горький - выполняют подобную организующую роль. "Этот большой поэт и замечательный учитель оказал громадное влияние на всю петербургскую молодежь, - писал Л. Лунц. - Он не был узким фанатиком, каким его любили выставлять представители других поэтических течений. Он, как никто, вытравлял из ученика все пошлое, но никогда не навязывал ему свою волю" (Лунц Л. Неопубликованная статья для второго номера газеты "Ирида". Архив А. Г. Фомина; сообщено В. Н. Вороновичем).
Скажем более: жизнь Гумилева являет для историка литературы весьма большой соблазн - соблазн, так сказать, чистого биографизма. Наглядный пример тому - интересная, прекрасно изданная, богато иллюстрированная книга В. В. Бронгулеева "Посредине странствия земного: Документальная повесть о жизни и творчестве Николая Гумилева. Годы 1886–1913", вышедшая в Москве в 1995 году. Читается книга на одном дыхании, однако по мере углубления в нее вдруг ловишь себя на мысли, что собственно о творчестве Гумилева речи не то чтобы не ведется, но - постольку лишь, поскольку результаты сего творчества осмысляются автором как биографические документы, не больше. В конце концов оказывается, что главным "произведением" Гумилева, его chef-d’oeuvr'ом, явилась… собственная биография. Строки из знаменитого письма Гумилева к В. Н. Аренс: "Разве не хорошо сотворить свою жизнь, как художник творит картину, как поэт создает поэму?" - восприняты В. В. Бронгулеевым буквально.
Не берусь решать, плохо это или хорошо - победителей не судят. Для нашего разговора гораздо важнее понять, только ли жизнь Гумилева среди художников Серебряного века (или даже шире - среди писательских судеб вообще) таит в себе соблазны "чистого биографизма"?
Конечно, нет.
Действительно, жизнь любого человека, будучи изученной в своих биографических, психологических и, далее, в своих метафизических глубинах, явит собой в конце концов нечто весьма поучительное и уж, конечно, захватывающее, - тем более жизнь человека, сколь-нибудь замечательного. Грех увлечения биографической стороной предмета исследования, пожалуй, один из "смертных" и неискоренимых в любой сфере литературоведения, и целомудренно-скромное гумилевоведение здесь просто теряется перед могучим "биографизмом", например, некоторых современных пушкиноведов, рассказывающих о своем "подопечном" подлинно все, так что человек-Пушкин оказывается известен нам в таких проявлениях, которые неизвестны самой злостной бабушке-сплетнице о своем беспутном соседе. Автор эти строк видел, например, своими глазами пространную, занявшую два или более подвала в популярной петербургской газете "Смена", статью, создатель которой умудрился ни разу внятно не процитировать ни одной строки пушкинских произведений, занятый решением гораздо более захватывающего вопроса: хотел Пушкин отстрелить Дантесу половой член или не хотел? (Искать источник принципиально не хочу, но гарантирую наличие такого "пушкиноведческого" опуса своим честным словом; кому не лень - тот может пролистать подшивку "Смены" за октябрь 1997 г.)
Может быть, в жизни Гумилева было действительно нечто из ряда вон выходящее, такое, что, выражаясь современным языком, достойно быть занесено в книгу рекордов Гиннесса? Здесь уместно вспомнить мнение самого Гумилева: "Я буду говорить откровенно: в жизни у меня пока три заслуги - мои стихи, мои путешествия и […] война" (письмо к М. Л. Лозинскому, январь 1915). "Стихи", впрочем, как понятно, в избранном нами контексте приходится отбросить, зато к оставшимся "заслугам" мы безоговорочно добавляем еще одну: участие в заговоре и трагическую гибель в августе 1921 г., тридцати пяти лет от роду. Насколько все это могло актуализировать судьбу поэта в глазах современников и потомков?
То, что Гумилев неоднократно совершал путешествия, конечно, является большим "плюсом" в глазах его читателей, особенно советских, истосковавшихся по дальним странам за непрошибаемым "железным занавесом". Однако, во-первых, далеко не один Гумилев совершал дальние поездки, другие русские писатели также не были домоседами, забираясь подчас в такие экзотические дебри, о которых Николаю Степановичу приходилось только мечтать. Чехов, к примеру, побывал на Яве, Горький, Маяковский и Есенин - в Америке, Гончаров с Бальмонтом - и вовсе совершили кругосветные путешествия. В Африку буквально "по следам Гумилева" отправился В. И. Нарбут. В Европу же из русских классиков не ездил только ленивый (или "невыездной", подобно A.C. Пушкину, но это в те времена - исключение). Никто из них тайны из своих путешествий не делал, напротив, описывали их обильно и красочно, в художественном роде и, параллельно, в эпистоляриях.