Звуковой фон нашего мирка был многообразен, он включал рокот голосов, скрип шагов, хлопанье дверей, плеск воды в бассейне, звон стаканов в баре, костяной стук бильярдных шаров и глухо-тугой - теннисного мяча, музыку, выстрелы с экрана телевизора, обвальный грохот из приоткрывшейся двери кинозала, мгновенно отсекаемый, но длящийся эхом обрывок песни, смех, зовы… Провал мгновенной тишины тоже был озвучен высоким чистым звоном, вновь принимавшим в себя рокот, скрипы, шорохи, шепоты, взрёвы… Из хаоса звуков слух выхватывал отдельные слова, фразы. Все чаще слышалось: лошадь… лошадь… лошадь… Приковалось к страннице бездельно-цепкое внимание отдыхающих. Доброжелательное, с теплым удивлением, а мне тревожно стало. Из доброго хора нет-нет да и вырывалось:
- Не положено…
- А может, ее ищут?..
- А что, если больная?..
- …ящур, сан, бешенство…
- Глаз у нее плохой…
- …бельмо? А если трахома?..
- Ежели каждая старая кобыла…
- …травы не хватит…
А потом я заметил, что исчез кошачий помет из верхнего, необжитого отдыхающими громадного холла, который я пересекал по пути в столовую, и понял, что кошек ликвидировали… А вскоре тишина и пустота за входными дверями оповестили о другой пропаже: не стало милых вечно голодных бродячих псов, что сбегались сюда в обеденное время в надежде на подачку. Ловко их отловили, втихаря. Мне подумалось, что кто-то не вовсе злой выкупает этими подачками жизнь бездомной лошади. Та же мысль, как позже выяснилось, промелькнула во многих головах. А когда лошадь вдруг исчезла, все заговорили разом, что ее застрелили по наущению какой-то вездесущей сволочи.
Но она вернулась - и не одна. С ней пришел лесник, сильно пожилой, крепкий, поджарый человек в зеленой лесной форме, фуражке с бляхой и болотных, подвернутых ниже коленей сапогах. Был он рыже-сед, веснушчат, с седыми желто-обкуренными усами. Его съежившиеся от чащобного охлеста прозрачно зеленые глаза добро улыбались из глубоких глазниц. Прочный, надежный в каждой жилке, морщинке, движении, слове трудовой человек, что обратил опыт долгих лет в доброту, в уверенное приятие жизни, которую он, видать, умеет принуждать к справедливости.
- …да что вы, ей-богу! - насмешливо говорил он (я попал на продолжение его разговора с отдыхающими). - Кто же позволит ее стре′лить? Да и кому Маруська мешает?
Заведя руку назад, он погладил лошадь по крутой, твердой скуле. Она стояла за ним, упираясь головой ему в спину и дыша родным запахом.
- Без малого двадцать годов мы с ней вкалывали. А сейчас пусть гуляет, заслужила бессрочный отпуск.
- А ничего, что она… так вот… ходит? - спросил кто-то.
Лесник ответил не сразу, улыбка его стала чуть напряженной, он хотел сообразить, в чем смысл вопроса: в опасении за лошадь или в неодобрении Маруськиной вольности? Верх взяла вера в добрые намерения людей. Он сказал посмеиваясь:
- Да кто ее обидит? У кого подымется рука на старую заслуженную лошадь?.. Маруська умная и вежливая, она не полезет куда не надо, сроду не напачкает, от нее никакого вреда.
- Вы уж поберегите ее! - попросила круглолицая старушка с гвардейским значком: на шерстяной кофте.
- А как же! У нас, окромя друг друга, никого нету. Разве что лоси да кабаны! - совсем развеселился лесник. - Пошли, - сказал он Маруське. - Людя′м отдыхать надо.
- Вы все-таки отпускайте ее к нам, - попросила гвардейская старушка.
- Есть отпускать! - засмеялся лесник, прикоснулся пальцами к околышу фуражки и пошел в свой лес, а Маруська поплелась следом.
Обрадовал всех разговор с лесничим, никто и внимания не обратил, что старая Маруська прикрыта от судьбы лишь худым плащом лесниковой доброты, а не Законом. Нет охраняющего закона для старых прекрасных лошадей… И никто не обратил внимания на полуторку, проехавшую в лес мимо главного корпуса дня через два после умилительного собеседования. В кабине рядом с водителем сидел милиционер, а в кузове два парня с широкими скучными лицами. Никто не придал значения и слабому выстрелу, ватно щелкнувшему в сыроватом просторе. Но, когда полуторка катила назад, многие заметили торчащие из кузова четыре толстые коричневые палки. То были не палки - ноги убитой лошади.
И тут забили набатно давно снятые колокола церкви Всех скорбящих. Чугунными языками возвестили миру о содеянном зле. И никто не поверил Всезнайке, утверждавшему, что это отзвончивый гуд набравшей силу электродойки. За логом и верно находилась молочная ферма, но почему ее не было слышно в другие дни?..
Как бессильно добро и как действенно зло! Добрый старый лесник не смог защитить спою прекрасную лошадь. Добрые, растроганные люди на дома отдыха спасовали перед ядовитым ничтожеством, "запятой" - такое было название у Лескова для невидимых и губительных, как бациллы заразных полезной, носителей зла.
А стоит ли подымать шум из-за старой, полуслепой, бесполезной лошади? - скажет какой-нибудь здравомыслящий человек. Но это была прекрасная лошадь… И потом, меня беспокоит будущее. Помните, у Рэя Брэдбери, чем обернулось в расцвете цивилизации поврежденное в доисторические времена крылышко бабочки? А тут не мотыльковое крылышко, а Лошадь, Прекрасная Лошадь, погубленная не случайно, а сознательно. Что, если через миллион лет из-за этого расколется земной шар? Земной шар, населенный лучшими, чем мы, людьми?
Ну, никто так далеко не заглядывает.
А надо бы…
Телефонный разговор
Рассказ
Писатель Бурцев приехал в дом отдыха санаторного типа "Воробьёво" работать и подлечиться. Первое намерение было серьезным; он давно задумал маленькую повесть, до которой в московской суете и обремененности никак не доходили руки; второе - более смутным, поскольку недужил он всем понемножку. Бурцев опасался, что назойливая заботливость врачей разрушит покой, за которым он кинулся сюда из Москвы, но этого не случилось: ему сделали электрокардиограмму, и на том с лечением было покончено, что его вполне устраивало.
Дом отдыха располагался в новом громадном здании, которое людям передовых взглядов казалось образцом мировых строительных стандартов, а приверженцам отечественного ампира конца сороковых - начала пятидесятых годов - чертогом сатаны. На самом деле то был архитектурный курьез, воочию показывающий, что внешняя современность форм может сочетаться с такой перегруженностью, перед которой меркнут пресловутые излишества древнего архитектурного благочестия.
В подмосковном "Воробьёве", расположенном на равнине, в окружении прекрасных смешанных лесов, отдыхающие проходили тяжелую акклиматизацию, словно в горах Кавказа или в душно-влажно-смоговой щели Карловых Вар: повышалось давление, сбивалось сердце, вяжущая слабость охватывала тело. Причина тому не в природных условиях, а в интерьере. Обилие полиэтиленовой пленки, которой оклеены стены номеров, равно и синтетических паласов, затянувших все полы, кроме мраморных, болезненно отражалось на естестве человека, рассчитанном на органическую, а не на химическую жизнь.
Бурцев был склонен объяснять странную раздражительность, овладевшую им в первые дни, влиянием "химического микроклимата". Уезжая, он дал себе слово забыть о московских делах, выкинуть из головы все заботы и тревоги, но ничего из этого не получалось. Его первая забота называлась Отаром Хачипури. Недавно умерший Хачипури принадлежал к тому отряду литераторов, которых до войны называли "малоформистами". Потом этот термин как оскорбительный был упразднен стараниями прежде всего самого Хачипури, не только автора одноактных пьес, но и теоретика, глашатая, трубадура, трибуна и рыцаря малых форм драматургии. На пасынков большой драматургии распространилось гордое слово "драматург". Недаром со всех трибун возвещал старик Хачипури: "И в малом можно сказать о большом", "Нет маленьких и больших пьес, есть талантливые и бездарные". Он возглавлял подкомиссию одноактной пьесы и сектор драматургии для самодеятельности, был непременным участником всех собраний, совещаний и пленумов, отстаивая достоинство своего жанра в тундре, тайге, пустыне и горах с тем же бесстрашием, что и под каменным небом писательского клуба. Отар Хачипури был обаятельнейшим человеком, незаменимым тамадой на всех литературных банкетах. И у каждого писательского гроба мужественно нес прощальную вахту неутомимый в делах общественной пользы старик. И вот Хачипури не стало. Казалось, что он бессмертен, что до скончания века будут мелькать на всех литературных сходках его голый смуглый череп в обводе снежно-белых слабых волос, мясистый добрый нос, коричневые патетические глаза за толстыми стеклами очков, звучать хрипловатый, но отчетливый, богато модулированный голос. Но сгорел в одночасье. Как полагается, была создана комиссия по литературному наследству, председателем которой назначили Бурцева. Сгоряча размахнулись издать всего Хачипури, но чей-то трезвый, остужающий голос предложил начать с однотомника. Держава малой драматургии плохо изведана, и трудно предугадать, какое впечатление произведет собранная воедино одноактная несметь. Но случилось непредвиденное: творческого наследства у покойного не оказалось. Нашелся тощий сборничек, изданный в начале тридцатых годов, но и там Хачипури был сам-третий. Кто-то непочтительно пошутил: объявим всесоюзный розыск творчества Хачипури. Тон был задан. Какой-то остроумец предложил издать сборник застольных тостов драматурга. Огорченный и оскорбленный за ушедшего друга, пораженный тем, как хрупка человеческая репутация, если люди позволяют себе шутить над свежей могилой, Бурцев на очередном заседании комиссии предложил издать две обнаруженные пьесы и все теоретические работы покойного, не прекращая поисков творческого наследства. К сожалению, и статей Хачипури обнаружить не удалось. Свои мысли он щедро рассыпал в устных выступлениях, доверяя больше живому звучащему слову, обращенному к горячему сердцу аудитории, нежели холодной типографской краске. Бурцев не пал духом, он был уверен, что творения Хачипури найдутся, и сейчас волновался, что это произойдет в его отсутствие.
Другая забота была связана с собственным творчеством. У него шел отрывок из повести в журнале, а гранки прислали лишь в день отъезда. Редактор убеждал его подписать гранки не глядя - все в порядке, ошибок нет. Уже в доме отдыха Бурцев обнаружил отвратительную ошибку: верный муж Бавкиды Филемон был переименован в Филимона. Это корректорши постарались, видать, вспомнили знакомого дворника или водопроводчика. Конечно, этой ошибки никто не заметит, но Бурцев места себе не находил. Он пытался дозвониться жене, чтобы она поехала в редакцию и собственной рукой внесла поправку, а заодно разведала бы, как обстоит с литературным наследством Хачипури, но ему это никак не удавалось. Прежде всего из-за огромной очереди, каждый вечер выстраивавшейся возле двух телефонных будок. Бурцева поражало, почему люди, попавшие в такое прекрасное место, как "Воробьёво", с бассейном, сауной, спортзалом, крытым теннисным кортом, цветными телевизорами на каждом этаже, с чудесными маршрутами прогулок, ведущими к барским ампирным домам, старинным церквам в стиле нарышкинского барокко, к сквозным по осени лесам, где горластые сойки охраняли опушки и промелькивала среди деревьев темная громада лося, почему эти усталые люди так упорно стремятся накинуть на себя захлестку оставленных в Москве забот. Но ведь и он сам не лучше других. Ну, у него особое положение, он поехал сюда в разгар дел, а служащие люди заранее планируют отдых.
Оказалось, Москва так просто не отпускает: одни звонили на работу, беспокоясь о каких-то сметах, планах, простоях, другие волновались за оставленных дома близких. Но было немало и таких, которые звонили от пустоты, городской привычки к телефонному трепу, отчасти из хвастовства: не каждому удается получить путевку в "Воробьёво", эти висели особенно долго, поскольку у них не было предмета для разговора, и Бурцев люто их ненавидел.
Ему все никак не удавалось дозвониться: то не сработал автомат, то жены не оказалось дома, то занято, то просто не хватило терпения дождаться очереди, то начинался фильм или интересная передача по телевизору. Ко всему в одной кабине аппарат стал работать только "на прием": из Москвы все слышно, в Москве отсюда - ничего. И движение очереди еще замедлилось.
Но на этот раз Бурцев решил, что ему сказочно повезло. Большая часть отдыхающих уехала на экскурсию в Поленово, и в очереди томилось всего пятеро: рослый азербайджанец со сросшимися бровями - он говорил всегда оглушительно громко, срывая голос, как на плацу, и не оставляя собеседнику цели для ответа, и выходил с мокрым лбом, довольный и осипший: "Отстрелялся!"; седой изможденный человек с тонким, прозрачным, каким-то тающим лицом, у него неизменно в последний миг сдавали нервы, и он вдруг исчезал - истаивал, когда подходила его очередь; две подружки, живущие в одном номере и никогда не расстающиеся - ни на прогулке, ни в кино, ни в бассейне, ни в столовой, все думали, что они сослуживицы, решившие вместе провести отпуск, оказалось, одна из Харькова, другая из Магадана и видятся впервые, в Москву они звонили каким-то непонятным, случайным людям, никогда их не узнававшим, что удивляло, огорчало подруг, но не обескураживало. Был еще юный теннисист, каждый вечер сообщавший тренеру о своих успехах.
- Кто последний? - осведомился Бурцев. Правила хорошего тона предписывали спрашивать: "Кто крайний?", и Бурцев знал, что уже заслужил репутацию человека невежливого, но язык отказывался произнести неграмотную галантерейщину.
Последним был юный теннисист. Бурцев оглянул кабины. В той, где телефон работал лишь в одну сторону, к трубке припала девушка с милым восточным лицом: узкие припухлые глаза, полный, нежный рот, ореховая смуглота чистой кожи. Напряженный, бесконечный и односторонний разговор шел, как и всегда, с каким-то Боренькой, разговор настолько важный, что девушка весь отпуск проводила в телефонной кабине. Бурцев помнил, как это началось: девушка не послушалась предупреждения, что телефон испорчен, впорхнула в кабину: "Боренька, это я! Ты меня не слышишь, а я тебя слышу. Говори, говори, Боренька! Говори один…" Боренька внял призыву, и теперь девушке достаточно было набрать его номер, чтобы он, услышав молчание трубки, сразу начал говорить. Бореньке было что сказать, - Бурцев ни разу не дождался выхода девушки из кабины. Вот если бы телефон работал сходным образом, но в обратном направлении: Бурцев давал бы указания, а жена принимала бы к исполнению. В диалоге никакой нужды не было.
Он еще раз мельком глянул на стеклянную дверцу: девушка двумя руками прижимала трубку к маленькому уху, ее полноватые темные губы шевелились, повторяя Боренькины слова, и узкоглазое прелестное лицо изнемогало, погибало в нестерпимом, растроганном и страшном для посторонних счастье.
- А там кто? - спросил Бурцев о другой кабине, смотревшей в неосвещенный угол вестибюля.
- Новенькая, - ответила одна из подруг.
- Давно зашла?
- Только что. У нее занято было.
Похоже, что и сейчас было занято, и тут новенькая совершила незаконное: снова набрала номер. Щелкнула провалившаяся монетка - ей ответили.
- Коленька? - послышался звонкий голос, принадлежащий, как сразу угадал Бурцев, сильно немолодой женщине. - Это ты, Коленька? Ах, Вадик! Не узнала богатым быть. Надо же!.. У тебя голос совсем как у отца!..
Мы погибли, решил Бурцев, это самый худший вариант: беспредметная болтовня только что приехавшего человека, которому нечего сказать, и потому разговор бесконечен. Так и оказалось. Женщина еще с минуту восхищалась возмужавшим голосом Вадика - совсем взрослый стал! - и Бурцев злорадно догадался, что Вадик так и не понял, кто звонит, и думает, что его разыгрывают.
- Да это я - мамочка!.. - В голосе прозвучала обида. - Вон уже забыли… Экой же ты бестолковый!.. Да из дома отдыха, откуда же еще? Понял наконец? Нет, в бассейн еще не ходила. Не так все просто. Надо сперва врачу показаться. А он сегодня не принимает. Завтра пойду. Потом еще шапочка нужна, чтобы волосьями не сорить, а у меня нету. Я из полиэтиленового мешочка сделаю… Чепуха! Многие так делают, я ходила, смотрела. Бассейн? Замечательный! Только сторожиха очень строгая. Сразу накинулась: нагишом из душевой не выходить, в мячик не играть и кувыркаться в воде категорически запрещается. Я говорю: посмотри на меня, нешто могу я кувыркаться? "Знаем, видели, постарше бывали, а так еще кувыркались!"
Ну зачем она все это несет? - возмущался Бурцев. Кому это интересно? Как не бережем мы время - свое и чужое. Оставила бы рассказ о дуре нянечке на возвращение.
- А я на физкультуру записалась. Каждое утро. Приеду такой физкультурницей - не узнаете. Нет, гулять еще не ходила. Тут красиво, сосны, ели, два пруда больших. Рыбачков не видела, не знаю… Кормят очень замечательно, четыре раза в день и еще вечером кефир полагается. Бар?.. Буфет, что ли? Есть. Музыка играет. Я там еще не была…