Моя жизнь с Пикассо - Франсуаза Жило 10 стр.


Пабло сделал литографию одного из своих голубей совершенно нетрадиционным способом. На фоне созданном черными литографическими чернилами нарисовал птицу белой гуашью. Поскольку в этих чернилах содержится воск, гуашь на них обычно "берется" неважно, но Пабло все-таки блестяще справился со своей задачей. Когда Мурло пришел на улицу Великих Августинцев и увидел, что сделал Пабло, то заявил: "Как нам печатать такое? Это невозможно". Объяснил, что теоретически, когда рисунок переносится с бумаги на камень, гуашь его защищает, а чернила попадают только на те части, где нет гуаши; но с другой стороны, при соприкосновении с жидкими чернилами гуашь наверняка расплывется, по крайней мере частично.

- Отдайте его месье Тюттену; он найдет выход, - сказал ему Пабло.

Когда мы приехали в типографию, месье Тюттен все еще не брался за голубя.

- Никто еще не делал ничего подобного, - возмущался он. - Я не могу работать с этим рисунком. Ничего не выйдет.

- Я уверен, вы сможете управиться с ним, - сказал Пабло. - К тому же, полагаю, мадам Тюттен будет очень рада получить оттиск этого голубя. Я сделаю ей дарственную надпись.

- Только не это. - С отвращением ответил месье Тюттен. - Впрочем, с этой гуашью никакого оттиска не может получиться.

- Ладно же, - сказал Пабло. - Я приглашу как-нибудь вашу дочь на ужин и расскажу ей, что за печатник ее отец.

На лице месье Тюттена отразилось изумление.

- Разумеется, я знаю, - продолжал Пабло, - что такая работа для большинства печатников непосильна, однако надеялся - как теперь вижу, напрасно - что, возможно, вы тот, кто сумеет ее сделать.

Наконец, поскольку была затронута его профессиональная гордость, месье Тюттен неохотно сдался.

Иногда Пабло приносил ему литографии, сделанные простым карандашом, а не литографическим. Месье Тюттен приходил в ужас.

- Как можно печатать с такого рисунка? - спрашивал он. - Это черт знает что.

В конце концов, выслушав все похвалы Пабло, месье Тюттен соглашался сделать попытку и неизменно ухитрялся так или иначе выполнить работу. Думаю, спустя какое-то время, он стал дожидаться таких сложных задач как возможности доказать Пабло, что мастерством не уступает ему.

В феврале сорок шестого года, хотя со дня Освобождения прошло более полутора лет, потребление электричества все еще ограничивалось. Однажды вечером, когда ток был отключен, я упала на лестнице в бабушкином доме и сломала руку. Пришлось делать операцию на локте, и я провела в больнице десять дней. Как-то ко мне туда явился рассыльный с огромным свертком: внутри была громадная азалия с ярко-красными цветами, усеянная бантиками из голубых и розовых лент. До того отвратительная, что могла кого угодно вывести из себя. Вместе с тем она показалась мне такой забавной, что я не удержалась от смеха. В ней была записка от Пабло, он писал, что ехал ни машине и увидел в витрине это растение, разукрашенное в столь дурном вкусе, что не удержался и купил его. Надеялся, что я правильно пойму его намерение. Думаю, самый красивый на свете букет произвел бы меньшее впечатление, чем это нелепое собрание красок. Я прекрасно понимала, почему Пабло прислал его. Одним букетом больше или меньше - какая разница? А эта чудовищная штука была поистине незабываемой.

По выходе из больницы я решила поехать с бабушкой на юг. Пабло дал мне адрес своего старого приятеля Луи Фора, жил он в Гольф-Жуане, у него имелись ручные прессы, офортные доски и все необходимое для гравирования. Пабло сказал, что раз уж я еду на отдых, то вполне могу отправиться к Луи и кое-чему научиться. Оставив бабушку в Антибе, куда она обычно ездила, я поехала в Гольф-Жуан пожить у месье Фора.

Пабло снял для меня в доме два этажа, я договорилась с Женевьевой, что она приедет из Монпелье и поживет со мной. Дом был в том же вкусе, что и большая азалия, которую Пабло прислал мне в больницу. Снаружи он выглядел как все остальные дома возле гавани, но внутри был совершенно своеобразен. В нем было четыре этажа с двумя комнатами на каждом. Месье Фор со всем своим простодушием старательно украшал его в мягко говоря оригинальной манере. Одна комната была окрашена в ярко-синий цвет и обрызгана белой краской. Потолок покрывали белые звезды с красной каймой, а вся мебель была красной с белыми звездами. Комната была довольно тесной, поэтому четвертой "стеной" служило большое окно, выходившее на море. Она слегка напоминала планетарий, с одной стороны находилась черная дыра, в которую был виден беспредельный морской простор, а с трех остальных несколько менее впечатляющий беспредельный звездный небосклон. Другие комнаты выглядели попросту безобразно, на их стенах были выжжены по дереву рисунки каштановых деревьев, мебель была выкрашена в белый цвет и расписана цветущими миндальными деревьями.

Месье Фору тогда уже перевалило за восемьдесят, он был тощим, краснолицым, седым, голубоглазым и очень длинноносым. Носил баскский берет и постоянно горбился. Проведя много лет согнувшись над офортными досками, он уже не мог держаться прямо. Вечно казался слегка навеселе, и увидя его супругу, женщину, лет на лет на тридцать моложе его, я поняла, отчего Фору требовалось поддерживать таким образом свое мужество.

По профессии Фор был гравером, печатал иллюстрации для многих изданий Амбруаза Воллара, в том числе знаменитую серию гравюр Пабло "Бродячие акробаты". Он обучил меня основам разнообразных методов гравирования. Я узнала, как пользоваться лаком, как гравировать в мягком офортном грунте, как протравливать кислотой офортные доски, как работать различными инструментами - гравировальной иглой, ракелью, гладилкой. Стала пробовать руку на материале. К концу недели нашла это столь интересным, что написала Пабло, поскольку он собирался навестить меня, что работается мне хорошо, и предпринимать поездку ему нет смысла. Два дня спустя я с изумлением увидела его, подъезжающего к дому на машине. Спросила, зачем он приехал, ведь я писала, что мне одной здесь замечательно.

- Вот именно, - ответил он. - Не знаю, кем ты себя возомнила, но как могла написать мне, что счастлива без меня?

Разумеется, я имела в виду совсем не это.

- И поскольку ты не хотела меня видеть, - продолжил он, - я решил, что нужно приехать как можно быстрее.

Уже на другой день Пабло пришел в дурное настроение лишь из-за того, что находился там.

Женевьева приехала из Монпелье всего днем раньше, с опозданием на неделю. Пабло первым делом выпроводил ее жить в маленький отель-ресторан "У Марселя", расположенный на той же улице.

Я пыталась возражать, но он не хотел никакого общества, даже такой красивой девушки, как Женевьева. С самого начала было ясно, что ладить они не смогут. Подшучивания Пабло, от которых не бывало спасения никому, были Женевьеве не по душе. Она была довольно строго воспитана, обладала несколько ограниченным чувством юмора, и видимо, Пабло находил ее слегка высокомерной.

Я каждый день ездила в Антиб повидать бабушку. Первые два дня, возвращаясь, замечала, что Пабло с Женевьевой на ножах, но ведут себя сдержанно. На третий, возвратясь и поднявшись наверх, увидела, что в первой комнате третьего этажа раскрасневшийся, гневный Пабло и побледневшая, но еще более гневная Женевьева злобно глядят друг на друга. Я посмотрела на него, потом на нее.

- Франсуаза, мне нужно поговорить с тобой наедине, - выпалила Женевьева.

- Говорить буду я, - сказал Пабло.

Я прекрасно представляла, о чем они хотят говорить. Сказала Пабло, что поговорю с ним потом, спустилась с Женевьевой и пошла с ней к отелю.

- Как ты можешь терпеть это чудовище! - сказала она.

Я спросила, почему чудовище.

- Дело не только в том, что он сделал и пытался сделать, но и как вел при этом себя, - заговорила Женевьева. - Когда мы тебя проводили, он повел меня в дом. Сперва сказал - с совершенно серьезным видом - что даст мне урок гравирования, а потом, безо всякого урока, просто посмотрел на меня и заявил: "Я воспользуюсь отсутствием Франсуазы и тобой". Я ответила, что у него ничего не выйдет. Тогда он усадил меня на кровать и добавил: "Более того, сделаю ребенка. Это как раз то, что тебе нужно". Я тут же вскочила с кровати, в полной уверенности, что именно это было у него на уме.

Бледность с лица Женевьевы начала сходить, но выглядела она не менее гневно. Разумеется, я понимала, что целью Пабло было выпроводить ее, но сказать этого не могла. Сказала, что верю ей, но волноваться ей так не следует. И заметила, что если б она рассмеялась над ним, все было бы проще.

- Может, у тебя это и получилось бы, - сказала Женевьева, - но я, к сожалению, смеяться в подобных случаях не могу.

И потом битый час убеждала меня, что единственным разумным, достойным, здравым поступком, единственным способом спасти, если не шкуру свою, то по крайней мере душу /в пансионе Женевьева всегда была восприимчивей к поучениям монахинь, чем я/ для меня было бы уехать завтра же вместе с ней в Монпелье. К тому же, заверяла она, мой локоть заживет гораздо быстрее в спокойной, пристойной атмосфере дома ее родителей, чем в обществе такого чудовища, как Пабло. Я ответила, что подумаю и наутро приду поговорить с ней.

- Я в любом случае утром уезжаю в Монпелье, - предупредила она.

К моему возвращению Пабло, как я и ожидала, совершенно успокоился.

- Представляю, сколько она наврала тебе, - сказал он.

Я решила проучить его. Сказала, что знаю Женевьеву много лет и верю каждому ее слову. И что завтра утром уезжаю вместе с ней в Монпелье.

Пабло потряс головой и нахмурился.

- Как ты можешь верить девице, которая пытается соблазнить меня за твоей спиной? Как вообще можешь иметь такую в подругах? Не представляю. Но оставить меня и уехать с ней - что ж, тут можно сделать только один вывод: между вами существуют какие-то противоестественные отношения.

Тут мне самой пришлось воспользоваться советом, который дала Женевьеве. Я рассмеялась Пабло в лицо.

- Ты изменил своему призванию. Ты сущий иезуит.

Он вновь сильно раскраснелся и забегал вокруг меня

- Petit monstre! Serpent! Vipère!

Я продолжала смеяться. Пабло постепенно успокоился.

- Надолго собираешься уехать? - спросил он.

Я ответила, что собираюсь уехать, и точка. Пабло внезапно очень помрачнел.

- Я приехал побыть наедине с тобой, потому что в Париже мы, в сущности, наедине не бывали - в лучшем случае, оставались вдвоем на несколько часов. А теперь, когда я здесь, ты говоришь об отъезде. Собираешься бросить меня. Знаешь, мне осталось не так уж много лет жизни. И ты не вправе отнимать у меня оставшуюся крупицу счастья.

Пабло продолжал в том же духе по меньшей мере час. Когда выговорился, и я увидела, что он искренне раскаивается, то сказала, что, возможно, останусь здесь. Наутро пошла в отель и все рассказала Женевьеве.

- Ты движешься к катастрофе, - сказала она.

Я ответила, что, возможно, она права, но такого рода катастрофы я избегать не хочу. Женевьева вернулась в Монпелье, а я вернулась к Пабло.

После отъезда Женевьевы Пабло стал относительно деликатным. Через два дня он предложил:

- Раз уж мы здесь, давай съездим к Матиссу. Надень розовато-лиловую блузку и зеленые брюки; это его любимые цвета.

Матисс тогда жил в Вансе, в доме, снятом незадолго до Освобождения, неподалеку от места, где теперь стоит оформленная им "Капелла четок". Когда мы приехали, он лежал в постели, так как после операции мог вставать лишь на час-другой в день. Выглядел очень доброжелательным, почти как Будда. Вырезал фигуры из очень красивых бумаг, раскрашенных гуашью по его указаниям.

- Именую это рисованием ножницами, - сказал он.

Матисс рассказал, что часто просит приклеить к потолку бумагу и, лежа в постели, рисует на ней угольным карандашом, привязанным к концу бамбуковой палочки. Когда он покончил с вырезками, Лидия, его секретарша, стала прикреплять их к обоям, на которых угольным карандашом были начерчены метки, указывающие, где они должны быть приклеены. Сперва она прикалывала вырезки кнопками, потом меняла местами, пока Матисс не установил их окончательное положение.

В тот день мы увидели несколько серий картин, над которыми он работал: среди них вариации двух женщин в интерьере. Одна из них была обнаженной довольно натуралистичной, синего цвета, за счет которого в изображении ощущалась некоторая дисгармония. Пабло сказал Матиссу:

- На мой взгляд, цвет в такой композиции не должен быть синим, такого рода рисунок предполагает розовый. В более деформированном рисунке локальный цвет обнаженной может быть синим, но тут требуется розовая обнаженная.

Матисс согласился и обещал изменить цвет. Потом повернулся ко мне и со смехом сказал:

- Во всяком случае, если б я писал портрет Франсуазы, то сделал бы ее волосы зелеными.

- С какой стати тебе захотелось ее писать? - спросил Пабло.

- Меня привлекает ее голова, - ответил Матисс, - с бровями, напоминающими центральновершинное ударение.

- Тебе не одурачить меня, - сказал Пабло. - Если б ты сделал ее волосы зелеными, то затем, чтобы они гармонировали с восточным ковром на картине.

- А ты сделал бы тело синим для того, чтобы оно гармонировало с красным кафельным полом на кухне, - ответил Матисс.

До тех пор Пабло написал только два маленьких серо-белых моих портрета, но когда мы снова сели в машину, его вдруг обуял собственнический инстинкт.

- Право же, это уж слишком, - сказал он. - Разве я пишу портреты Лидии?

Я сказала, что не вижу связи между одним и другим.

- Во всяком случае, - сказал он, - теперь я знаю, как писать твой портрет.

Через несколько дней после поездки к Матиссу - я сказала Пабло, что готова вернуться в Париж.

- Я хочу, чтобы ты, когда вернешься, перебралась жить ко мне, - настойчиво заявил он.

Пабло уже высказывал это желание, большей частью в полушутливом тоне, но я всякий раз отклоняла его предложение. Бабушка не ограничивала моей свободы. К тому же, мысль покинуть ее была мне неприятна. Она ведь меня не покинула. Я сказала, Пабло, что даже если б хотела этого, объяснить бабушке такой поступок будет невозможно.

- Правильно, - сказал он, - поэтому перебирайся, ничего ей не говоря. Я нуждаюсь в тебе больше, чем бабушка.

Я ответила, что очень привязана к нему, но совершить такой шаг еще не готова.

- Посмотри на это так, - заговорил Пабло. - То, что ты можешь дать бабушке, помимо любви к ней, не является чем-то жизненно важным. С другой стороны, если станешь жить вместе со мной, поможешь мне осуществить кое-что жизненно важное. Ввиду того, что я очень в тебе нуждаюсь, тебе логичнее и полезней находиться рядом со мной. Что до чувств твоей бабушки, есть поступки, которые все поймут, есть и такие, которые можно совершить только взбунтовавшись, поскольку они выходят за пределы понимания других людей. Пожалуй, даже лучше нанести удар, и когда люди от него оправятся, предоставить им смириться с произошедшим.

Я ответила, что мне это кажется несколько жестоким.

- Но есть вещи, от которых невозможно избавить других, - снова заговорил он. - Может, поступать так и тяжело, но в жизни бывают минуты, когда у нас нет выбора. Если одна необходимость преобладает над остальными, ты вынуждена поступать в каких-то отношениях плохо. Не существует полной, абсолютной чистоты, кроме чистоты отказа. В принятии страсти, которую человек считает в высшей степени важной, которое сопряжено для него с трагедией, он выходит за рамки обычных законов и вправе поступать так, как не поступил бы в обычных обстоятельствах.

Я спросила, как он пришел к такому заключению.

- В подобных случаях человек, причиняя страдания другим, тем самым причиняет их и себе, - ответил Пабло. - Это вопрос принятия собственной судьбы, а не бессердечия или бесчувственности. Теоретически можно сказать, что человек не вправе требовать своей доли счастья, как бы ни была она крохотна, если это счастье основано на несчастье других, однако на таком теоретическом основании решить этот вопрос невозможно. Мы постоянно находимся в смешении плохого и хорошего, доброго и злого, элементы любого положения всегда безнадежно перепутаны. Что для одного добро, то для другого зло. Предпочесть одного - значит в известном смысле убить другого. Поэтому надо обладать мужеством хирурга или, если угодно, убийцы, принимать на себя свою долю вины, а потом нести ее бремя как можно пристойнее. В определенных положениях ангелом быть нельзя.

Я сказала, что примитивному человеку следовать этим взглядам гораздо проще, чем тому, кто мыслит понятиями добра и зла и пытается строить свою жизнь в соответствии с ними.

- Брось ты свои теории, - сказал Пабло. - Пойми, что все в жизни имеет свою цену. Все обладающее большой ценностью - творчество, новые идеи - имеет и оборотную темную сторону. И это приходится принимать. Иначе застой, бездействие. Но в каждом действии есть своя отрицательная черта. С этим ничего не поделаешь. Всякая положительная ценность обладает отрицательными свойствами, и все поистине великое в каком-то отношении ужасно. Гений Эйнштейна ведет к Хиросиме.

Я ответила, что часто подумывала - он дьявол, а теперь убедилась в этом. Его глаза сузились.

- Зато ты ангел, - с презрением сказал он, - но только из преисподней. В таком случае, раз я дьявол, ты моя подданная. Пожалуй, надо тебя заклеймить.

Пабло приставил горящую сигарету к моей правой щеке. Должно быть, ожидал, что я отстранюсь, но я не доставила ему этого удовольствия. Он отвел руку с сигаретой от моего лица.

- Нет, это не особенно удачная мысль, вполне возможно мне еще захочется смотреть на тебя.

На другой день мы поехали в Париж. Пабло не любил ездить на заднем сиденье, поэтому мы сели на переднее рядом с Марселем, шофером. Пабло сидел посередине. Марсель непринужденно вступал в разговор. Пабло время от времени принимался спорить со мной о переселении к нему. Марсель поглядывал на нас, улыбался и подчас вставлял реплики, наподобие: "Думаю, тут она права. Пусть отправляется домой. Дайте ей время подумать". Пабло всегда прислушивался к Марселю. Поэтому по приезде в Париж я вернулась к бабушке без всяких комментариев со стороны Пабло. Но с того времени, он ежедневно склонял меня к мысли о том, что я должна жить вместе с ним

Однажды утром через несколько недель после нашего возвращения я работала у себя в мастерской. У меня была скверная привычка прямо со сна, неумытой, неодетой, голодной, надевать старый, уже заляпанный краской бабушкин халат, подпоясывать его веревкой, потому что он был мне велик, и с нечесаными волосами писать до полудня. Для меня это являлось чем-то вроде разминки, зато помогало работать во второй половине дня более упорядоченно и целеустремленно. В то утро я, с виду ведьма ведьмой, углубилась в работу, и вдруг дверь распахнулась. Я увидела Пабло в толстой, отороченной овчиной куртке цвета хаки, выглядывающего из-за двух дюжин белых роз на длинных стеблях. Оба мы, должно быть, испытали потрясение: он еще никогда не прятался от меня за белыми розами, и определенно не видел меня закутанной в такой халат, босой и непричесанной. Когда изумление прошло, мы рассмеялись Я сказала ему:

Назад Дальше