- Неподписанную краденую картину труднее сбыть, - ответил Пабло. - Есть и другие причины. Зачастую подпись - уродливое пятно, отвлекающее внимание от композиции. Поэтому я обычно подписываю картины только после того, как они проданы. Некоторые из этих полотен я продал несколько лет назад, а потом выкупил. Пока картина висит неподписанная в мастерской, я всегда могу ее доработать, если чем-то не удовлетворен. Но когда я сказал все, что хотел, и картина готова начать собственную жизнь, я подписываю ее и отправляю сюда.
Некоторые картины, которые Пабло показал мне в тот день, были написаны в Буажелу, замке восемнадцатого века, купленном лет пятнадцать назад, когда он жил с Ольгой, или в квартире, которую они занимали на улице ла Бети.
Пабло уже рассказывал мне историю их нелегкой совместной жизни. Он женился на Ольге в восемнадцатом году, она тогда была балериной в "Русском балете" Дягилева. Не лучшей в труппе, но, по словам Пабло, была красивой и обладала еще одним достоинством, которое он нашел очень привлекательным: происходила из семьи, принадлежавшей к низшему слою русского дворянства. Дягилев, говорил Пабло, подбирал балерин оригинальным образом: половину их должны были составлять очень хорошие танцовщицы, другую - красивые девушки хорошего происхождения. Первые привлекали зрителей мастерством. Другие аристократичностью или внешностью.
"Русский балет" стал для Пабло своего рода прибежищем во время Первой мировой войны, когда многих его друзей, в том числе Аполлинера и Брака, призвали в армию. Однажды, когда в мастерской с ним никого не было, к нему явился Жан Кокто в костюме Арлекина, сказал, что пора бы покинуть свою башню из слоновой кости и вынести кубизм на улицы, по крайней мере, в театр, рисуя костюмы и декорации для балета. Это послужило основой для сотрудничества Пабло в балете "Парад". Он ездил с "Русским балетом" сперва в Рим, затем в Мадрид и Барселону, потом в Лондон. Работал с Ларионовым и Гончаровой, с Бакстом и Бенуа.
- Конечно, то, что делали они, не имело никакого отношения к тому, что старался создать я, - рассказывал Пабло, - но в то время у меня не было никакого опыта работы в театре. К примеру, некоторые цвета замечательно выглядят на эскизе, но перенесенные на сцену, совершенно теряют свою привлекательность. У Бакста и Бенуа в этом был большой опыт. Я многое у них почерпнул. Они были добрыми друзьями, дали мне немало хороших советов. На мои замыслы никакого влияния не оказывали, но давали практические указания, когда нужно было переносить эти замыслы на сцену.
Сотрудничество с Ларионовым и Гончаровой было гораздо теснее, поскольку Пабло их эстетические взгляды были ближе, чем Бакста или Бенуа. Он подружился с хореографом Массине и Стравинским, людьми, с которыми иначе вряд ли получил бы возможность познакомиться. До тех пор его горизонт ограничивался художниками, искавшими новых решений, немногими коллекционерами-критиками вроде Гертруды Стайн и Вильгельма Уде, интересовавшимися такими художниками, и небольшим кружком богемных поэтов и писателей, таких как Аполлинер и Макс Жакоб. Благодаря Дягилеву он попал в иной мир. Хотя в глубине души он не любил социальные предрассудки подобного рода, какое-то время они соблазняли его, и брак с Ольгой в известной мере явился уступкой этому соблазну.
По рассказам Пабло я поняла - он думал, что благодаря этой родовитой женщине войдет в значительно более высокий слой общества. Они сочетались гражданским браком в мэрии и по настоянию Ольги обвенчались в русской церкви на улице Дарю по православному обряду.
По словам Пабло, Ольга не горела священным огнем своего искусства. Ничего не понимала в живописи, да и во многом другом. Вышла замуж с мыслью, что будет вести праздную, беззаботную жизнь человека из высшего общества. Пабло решил, что будет по-прежнему вести богемную жизнь - разумеется, на более высоком, роскошном уровне, но останется независимым. Рассказывал, что когда перед женитьбой поехал в Барселону с Ольгой и представил ее матери, та сказала: "Бедная девочка, ты понятия не имеешь, на что обрекаешь себя. Будь я твоей подругой, то посоветовала бы тебе не выходить за него ни под каким видом. Я не верю, что с моим сыном женщина сможет быть счастлива. Он озабочен только собой". Впоследствии Ольга добивалась помощи семьи Пабло, чтобы убедить его вести более нормальный - то есть, более буржуазный - образ жизни.
Пауль Возенберг, в то время основной покупатель картин Пабло, нашел ему квартиру на улице ла Бети - в доме номер двадцать три - неподалеку от Елисейских Полей. Место это показалось Ольге идеальным, поэтому они въехали туда. Поскольку мастерской там не было, Пабло стал работать в одной из больших комнат, но для этой цели она подходила мало. Так как Пабло нашел квартиру очень неудобной, и у него с Ольгой почти сразу же начались нелады, он снял другую, на седьмом этаже, прямо над этой, и превратил ее в мастерские.
Ольга из-за своих амбиций отнимала у Пабло все больше и больше времени. В двадцать первом году у них родился сын Пауло, и тут начался его период так называемой светской жизни с няней, горничной, кухаркой, шофером и прочим, расточительной и вместе с тем рассеянной. Весной и летом они ездили в Жуан-ле-Пен, Кап д’Антиб, Монте-Карло, где - как и в Париже - Пабло приходилось бывать на костюмированных балах, маскарадах и прочих светских развлечениях двадцатых годов, зачастую вместе со Скоттом и Зельдой Фицджеральдами, Джеральдом Мерфи и его женой, графом Этьеном де Бомон с графиней и другими райскими птицами со всех концов света.
В тридцать пятом году, незадолго до рождения Майи, дочери от Мари-Терезы Вальтер, Пабло с Ольгой разошлись. Он хотел развода, так как их совместная жизнь стала невыносимой. Рассказывал, что Ольга вопила на него целыми днями. Она развода не хотела, поэтому переговоры о раздельном жительстве были долгими и сложными. К тому же, по условиям брака, их собственность являлась общей, это значило, что в случае развода он будет вынужден отдать Ольге половину картин, а ему этого никак не хотелось. Поэтому она, хотя с одной стороны тоже хотела развода, тянула время, решая, как все устроить к собственной выгоде. По французским законам брак между двумя иностранцами может быть расторгнут только по законам страны, подданным которой является муж. Пока шли споры, в Испании вспыхнула гражданская война, правительство было свергнуто, и к власти пришел генерал Франко. При новом режиме испанским подданным, заключившим церковный брак, развод был запрещен. Пабло с Ольгой уже расстались, но оформить развод не могли. Он отдал ей замок Буажелу. Сам продолжал жить на улице ла Бети, но в тридцать седьмом году, когда приобрел мастерские на улице Великих Августинцев, начал там работать. В сорок втором перебрался туда жить.
Как-то зимним утром, вскоре после нашего первого визита в банк, Пабло повел меня в квартиру на улице ла Бети. Там ожила история, которую он рассказывал мне во всех подробностях. Однако я была совершенно не готова к тому, что увидела. Мы вошли в переднюю квартиры на шестом этаже. Окна всех комнат были закрыты ставнями, все было покрыто пылью. Квартира не открывалась с сорок второго года. Мы вошли в находившуюся слева спальню Пабло и Ольги. Две одинаковые кровати были застелены, одна так, словно на ней кто-то собирался спать: покрывало было откинуто, простыня и одеяло не заправлены под матрац. На простынях и наволочках лежала скопившаяся за пять лет пыль. У каждой кровати стоял ночной столик, на одном до сих пор лежали остатки последнего завтрака: сахар и что-то похожее на гренки. В спальне висело шесть или семь маленьких картин Коро, которые Пабло купил у Пауля Розенберга или выменял на свои. Кроме них было еще две картины, написанных в постимпрессионистской манере.
- Кто это? - спросил меня Пабло.
Я пристально вгляделась в одну. То был горный пейзаж.
- Судя по сочетанию зеленого с розовым, - ответила я, - должно быть, Матисс.
- Правильно, - сказал Пабло. - Обе - ранний Матисс.
Другая картина представляла собой натюрморт: цветы в оловянном горшке, очень яркие, более узнаваемый Матисс, но очень ранний, до фовистского периода.
Мы вошли в соседнюю спальню. Ее когда-то занимал Пауло. Стены были увешаны фотографиями чемпионов велосипедных гонок, на полу валялись игрушечные автомобили, словно там обитал восьмилетний мальчик. Однако Пауло покинул эту комнату четырнадцатилетним. Оттуда мы пошли в гостиную в передней части дома. Это была совершенно безликая комната с большим концертным пианино, на котором Пауло приходилось играть гаммы под надзором Марселлы Мейер, хотя, по словам Пабло, к игре на пианино у него не было ни таланта, ни интереса. Вся мебель была покрыта широкими чехлами, а они в свою очередь пятилетней пылью. Пабло ходил от одного предмета мебели к другому, поднимал чехлы, показывая, что все кресла обиты атласом разных цветов. Повсюду лежали стопы газет, из них торчали уложенные между газетами рисунки Пабло.
Мы с трудом открыли другую дверь и оказались на пороге комнаты площадью около шестнадцати квадратных футов. Определить площадь точнее было невозможно, потому что она за исключением небольшого пространства у порога была завалена от пола до потолка. Это был склад Пабло, где хранилось все, что нужно сохранить. Но поскольку он ничего не выбрасывал - даже пустого спичечного коробка или маленькой акварели Сера - то чего там только не было. Старые газеты и журналы, альбомы с эскизами, десятки экземпляров книг, которые он иллюстрировал, образовывали сплошную стену. Я взяла стопку писем и обнаружила, что там есть письма от таких друзей как Аполлинер и Макс Жакоб, а также записка от прачки, которую он некогда находил очень забавной. На лицевой стороне этой стены висела очаровательная итальянская кукла семнадцатого века, скрепленная проволокой в костюме Арлекина, около четырех футов в высоту. За ней тут и там в этой массе виднелись картины. Я заглянула в одну из коробок. Она была полна золотых монет.
После этой комнаты другие воспринимались с облегчением: столовая, где царил лишь нормальный беспорядок, и еще одна, главным предметом обстановки которой был большой круглый стол, по стилю отдаленно напоминающий мебель времен Второй Империи, заваленный таким же хламом. Этот стол есть на многих умеренно кубистских полотнах и гуашах начала двадцатых годов, стоящий перед открытым окном, иногда с куполом собора Святого Августина вдали. На многих картинах он завален разными вещами. Со стола с тех пор ничего не исчезло, но многое прибавилось.
Главные комнаты квартиры были выложены в форме полукруга вокруг входа. Оттуда длинный коридор вел в служебные помещения: гардеробную, прачечную, спальню, где спали горничная Инес с сестрой, в самом его конце находилась кухня. В гардеробной Пабло открыл один из чуланов. Там висело пять или шесть костюмов, напоминающих сухие листья, ставшие почти прозрачными, с едва сохранившимся рисунком волокон. Моль съела все шерстяное. Сохранились только бортовка и нитки на манжетах и карманах там, где прошла игла портного. В нагрудном кармане одного из костюмов лежал смятый, пыльный желтый носовой платок. У некоторых чуланов дверец не было.
- Я подумал, на дверцах будет хорошо писать, поэтому снял их и отнес в мастерскую, - сказал Пабло.
Мы пошли на кухню. Тарелки, кастрюли и сковородки были на местах. Я заглянула в буфетную, увидела там банки засахарившегося джема и варенья.
Этажом выше царил тот же беспорядок, но вещей было поменьше. Составленные у стен картины всевозможных размеров, заваленные кистями столы, по всему полу валялись сотни выдавленных тюбиков из-под краски. Пабло показал мне деревянное кресло с тростниковым сиденьем и канапе из испанского павильона на Парижской всемирной выставке тридцать седьмого года, где он выставлял "Гернику". Это были изделия каталонских крестьян, и они так нравились Пабло, что их подарили ему после закрытия выставки. Был засохший филодендрон, на который Пабло навешал всевозможные предметы: метелку из ярких перьев, птичий клюв, разноцветные коробки из-под сигарет. Случайное скопление стольких разнородных вещей привело к результату, в котором рука Пикассо чувствовалась больше, чем в любом сознательном подборе. В сущности, все эти вещи казались так явно и тесно связанными с его работой, что мне показалось, будто я вошла в пещеру Али-Бабы, который предпочел бы ограбить мастерскую алхимика, а не Картье или ван Клеефа и Арпеля.
- Однажды летом я уехал на отдых и оставил окно открытым, - сказал Пабло. - Возвратясь, обнаружил, что в мастерской поселилось целое семейство голубей. Выгонять их мне не хотелось. Конечно, они все замарали пометом, и нельзя было ожидать, что картины избегнут этой участи.
Я увидела несколько картин того периода, украшенных таким образом голубями. Убирать с них помет Пабло не видел смысла.
- Это создает любопытный неожиданный эффект, - сказал он.
Я сказала, что, на мой взгляд, его картины прославлены самыми обыденными вещами.
- Ты совершенно права, - ответил он. - Если б можно было разориться на вещах, которые ничего не стоят, я бы давно стал банкротом.
Вскоре после этого Пабло заявил, что поскольку остальные дома я видела, мне надо повидать Буажелу. Если квартира на улице ла Бети представляла собой пещеру Али-Бабы, то Буажелу - дом Синей Бороды. Это очень красивый замок восемнадцатого века, но в тот зимний день, когда мы посетили его, он выглядел слишком уж грозным. Внутри замка был расположен квадратный двор. Справа рос олеандр, за ним стояла маленькая красивая часовня тринадцатого века. За часовней была круглая голубятня, большая, но в скверном состоянии. При замке было семь-восемь акров земли, присматривал за ним сторож-садовник.
В тот день в мастерской, где некогда работал Пабло, трудился скульптор Адан, жил он в комнатке, которую, когда Пабло с Ольгой жили в замке, занимала консьержка. Сама Ольга большую часть года жила в Париже, в отеле "Калифорния", рядом с Елисейскими Полями на улице де Берри, и наезжала в Буажелу лишь изредка. Поскольку Пауло - их сын - жил с нами, Пабло решил все-таки войти. День стоял сумрачный, холодный, а в замке не было ни отопления, ни электричества.
- То, что я купил замок, еще не причина модернизировать его, - сказал Пабло.
Поэтому несмотря на красивую архитектуру интерьер был не особенно привлекательным. Поскольку Ольга там почти не бывала, город реквизировал замок - по французским законам он считался "недостаточно используемым" - и первый этаж превратился в дополнение к сельской школе. Несколько комнат было заставлено школьными столами. В одной была очень красивая делфтская фаянсовая печь. На ней лежал череп носорога с двумя большими рогами. Кухня была громадной, с грязной, длинной черной печью.
Наверху царила зловещая атмосфера. Там были длинные анфилады комнат, пустых, если не считать нескольких сундуков. Пабло открыл их. Там лежали балетные костюмы Ольги. На третьем этаже мы зашли только в одну комнату. Там стояло лишь кресло, то, в котором на неоэнгристском портрете семнадцатого года сидит Ольга с веером в руке. У меня возникло ощущение, что если я загляну в чулан, обнаружу там с полдюжины повешенных жен. От пыли, ветхости и запустения у меня мороз шел по коже.
Одной из труднейших задач, выпавших на мою долю, было поднимать Пабло по утрам. Он всегда просыпался в унылом расположении духа, затем следовал определенный ритуал, жалобы, повторявшиеся ежедневно, иногда слишком уж назойливо.
В спальню, длинную, узкую, с неровным, покатым полом, крытым красной кафельной плиткой, приходилось входить через ванную. В дальнем конце спальни стоял письменный стол времен Людовика ХШ, у левой стены шкаф того же периода, заваленные газетами, журналами, книгами и письмами, которые Пабло так и оставлял без ответа, беспорядочно грудились рисунки и пачки сигарет. Между двумя этими предметами мебели, посередине большой бронзовой кровати лежал - или сидел - Пабло, более, чем когда бы то ни было похожий на египетского писца. Над кроватью висела электрическая лампочка без абажура. За кроватью висели прикрепленные прищепками к вбитым в стену гвоздям любимые рисунки Пабло. Так называемые особо важные письма, которые он тоже оставлял без ответа, но держал на виду как постоянное напоминание и упрек, прикреплялись также прищепками к проволокам, протянутым от электропроводки к железной печной трубе. Маленькая дровяная печь стояла посреди комнаты. Даже когда работало центральное отопление, Пабло неизменно ее затапливал, потому что в то время любил рисовать огонь. Высокая печная труба занимала так много места, что являлась главным декоративным элементом комнаты. Из-за трепещущих на сквозняке писем она представляла опасность почти для всех, кроме Пабло, Инес и Сабартеса, невысоких и потому способных пробраться через этот лабиринт, не запутавшись в проволоках. Пабло неизменно настаивал на сохранении трубы, хотя после первых лет моего пребывания там печь больше не топилась. Другой мебели там почти не было, кроме клееного деревянного шведского кресла, резко выделявшегося из общей обстановки.
Первой в спальню входила Инес, горничная, приносила на подносе завтрак для Пабло - кофе с молоком и два несоленых гренка, за ней следовал Сабартес с газетами и почтой. Я замыкала шествие. Пабло неизменно принимался ворчать, первым делом на то, как расставлен на подносе завтрак. Инес переставляла его - каждый день по-новому, чтобы угодить ему, делала реверанс и уходила. Затем Сабартес клал газеты и вручал ему почту. Пабло равнодушно перебирал ее, пока не находил письма от Ольги. Ольга писала ему ежедневно длинными тирадами по-испански, чтобы я не могла понять, вперемешку с фразами по-русски, которых не понимал никто, и по-французски, на этом языке письменно она изъяснялась так плохо, что они тоже были не особенно понятны. Строки шли во всех направлениях: горизонтально, вертикально и по полям. Она часто вкладывала в конверт открытку с фотографией Бетховена в той или другой позе, обычно дирижирующего оркестром. Иногда присылала портрет Рембрандта с надписью: "Будь ты похож на него, стал бы великим художником". Пабло прочитывал эти письма до конца и очень раздражался. Я советовала откладывать их, не читая, но ему необходимо было знать, что она пишет.
Потом он тяжело вздыхал и принимался жаловаться. Однажды это происходило так:
- Ты не представляешь, до чего я несчастен. Более несчастных людей не может быть. Во-первых, я болен. Господи, если б ты только знала, что это за болезнь.
Начиная с двадцатого года его временами мучила язва желудка, но когда Пабло начинал перечислять все свои недомогания, она являлась лишь отправной точкой.