- Да, конечно, - ответил Пабло, - зато бык дает кровь. Я видела, что он не в настроении показывать свои картины, но .Леже не выказывали намерения уезжать. В конце концов мы вошли внутрь, Пабло показал им мастерские и вынес для осмотра несколько картин. Надя - мадам Леже - как и все стойкие приверженцы Советов любила порассуждать о "новом реализме", абстрактной и изобразительной живописи, проблеме образности и всем таком прочем.
- Живопись должна вернуться к какому-то реализму, - утверждала она. - Это совершенно необходимо. Это путь будущего. Я вправе так говорить, потому что была ученицей Малевича.
И взглянув на меня, будто на готтентотку, пояснила:
- Малевич, маленький белый квадрат в большом белом квадрате.
Мы с Пабло всеми силами старались не рассмеяться. Пабло не удержался и ввернул:
- Ученицей Малевича? Невероятно. Сколько ж вам было тогда лет?
Мадам Леже вдумалась в смысл сказанного, и, сообразив, что попала впросак с проблемой возраста, ответила:
- Двенадцать. Я была вундеркиндом.
В отношениях с торговцами картинами Пабло вел тонкую психологическую игру, основанную на принципе, что "самый лучший расчет - это отсутствие расчета".
- Стоит достичь определенного уровня признания, - объяснил он мне, - и все начинают видеть в любом твоем поступке глубокий тайный смысл. Поэтому составлять заранее тщательно продуманный план действий не стоит. Лучше вести себя капризно. Мне удалось на удивление просто вывести из себя Пауля Розенберга. Стоило только притвориться раздраженным, недовольным и сказать: "Нет-нет, мой друг, я не продаю ничего. Сейчас об этом не может быть и речи". Розенберг два дня ломал голову, пытаясь понять, почему. Приберегаю ли я картины для другого торговца, нащупывающего почву для торгового соглашения со мной? Я продолжал работать и спокойно спать, а Розенберг не знал покоя. Через два дня он пришел нервозным, взвинченным, беспокойным, со словами: "Дорогой друг, вы ведь не укажете мне на дверь, если я предложу вам столько-то, - и называл значительно более высокую сумму, - за эти картины вместо той цены, которую обычно платил вам?"
- Пабло находился под большим впечатлением от тактики Амбруаза Воллара. Супружеская пара приходила к нему в магазин посмотреть картины Сезанна. Воллар показывал им три картины и делал вид, будто заснул в своем кресле, чтобы слушать, не выказывая заинтересованности, как парочка обсуждает полотна и высказывает свои предпочтения. О цене пока речь не заходила. Наконец Воллар поднимал голову и спрашивал, какую картину они выбрали. "Это очень трудно решить, - отвечали супруги. - Мы придем завтра". На другой день они приходили со словами: "Мы пришли сделать окончательный выбор, но сперва хотели бы увидеть еще несколько полотен". Воллар выносил три других и снова принимался дремать в кресле. После той же недолгой процедуры супруги просили показать первые три. Тут Воллар говорил им, что либо не может их найти, либо они проданы, либо даже, что не помнит, какие это картины; он старый, измотанный, они должны извинить его. С каждым днем картины становились все менее интересными. В конце концов супруги сознавали, что надо поскорее купить какую-нибудь картину - какую угодно - пока им не предложили на выбор еще худшие. Потом они с удивлением узнавали, что им надо платить гораздо больше за менее интересное полотно, чем то, что они видели в первый день. Пабло считал это верхом мудрости и неизменно основывал свои маневры на тактике Воллара.
- Я никогда не занимаюсь расчетами, - говорил он мне. - Вот почему те, кто занимается, рассчитывают гораздо хуже меня.
В определенном парадоксальном смысле он говорил правду, однако полная правда была гораздо сложнее. Никаких расчетов он не делал в том смысле, что ожидая на утро торговца, не говорил себе вечером: "Продам ему такой-то и такой-то холсты за такую-то и такую-то цену". Но думал об атмосфере встречи: будет ли она оживленной или скучной. И потому-то торговец всегда был в недоумении, так как не знал, как подъехать к Пабло; не мог понять, чего ему хочется, потому что Пабло сам еще не решил этого. Зато Пабло представлял заранее, каким образом пойдет разговор. Мы нередко разыгрывали небольшие спектакли, готовясь к встрече в Канвейлером, Розенбергом или Луи Карре. Иногда Пабло выступал в своей роли, а я играла роль торговца, иногда я становилась Пабло, а торговцем он. Каждый вопрос и каждый ответ, хотя бывали несколько пародийными, а иногда превращались в фарс, позволяли предвидеть, что будет происходить на другой день. Каждый из нас держался в образе своего персонажа, даже если юмор переходил все границы. Если Пабло играл себя, то задавал "торговцу" очень язвительные, сбивающие с толку вопросы. Если я отвечала что-то идущее вразрез с характером персонажа, Пабло указывал на это, и мне приходилось подыскивать другой ответ. На следующий день я присутствовала при встрече как нейтральный наблюдатель. Иногда Пабло мне подмигивал, так как торговец давал именно тот ответ, что я накануне. Эти маленькие спектакли приносили практическую пользу, но устраивались, на мой взгляд, главным образом для развлечения. Разговоры с торговцами обычно заканчивались победой Пабло. Последнее слово принадлежало ему, потому что у него было больше остроумия, фантазии, воображения - оружия любого рода - чем у его противника.
Однако бывали и исключения. Пабло мог предвидеть победу над собой тех, кто брал его измором. Мастером этой тактики был Канвейлер. Пабло говорил: "Ох уж этот Канвейлер. Жуткий человек. Он мой друг, я к нему привязан, но ведь он возьмет надо мной верх, потому что станет мне без конца надоедать. Я скажу "нет", он явится на другой день. Снова скажу "нет", явится на третий. И я скажу себе: "Когда ж это кончится? На четвертый день я не вынесу его надоеданий". И у него будет такое унылое лицо, говорящее, как ему тоже все это надоело, что я скажу: "Не могу больше этого выносить. Надо от него избавляться". И поскольку знаю, чего он хочет, отдам ему несколько картин, лишь бы его больше не видеть".
В Париже, когда Канвейлеру нужны были картины, он приходил, уходил, потом приходил снова, пока не получал их, но если мы жили на юге, это становилось гораздо более серьезным испытанием, потому что он целыми днями торчал у нас, пока не добивался своего. Пабло говорил: "Как-никак он мне друг. Я не могу слишком грубо обходиться с ним. Но даже если наговорю ему самых жестоких оскорблений, он не отстанет". Иногда Пабло говорил ему очень обидные вещи в надежде, что Канвейлер вспылит, но тот никак на это не реагировал, так как понимал, что сила его в терпении. Пабло при желании тоже мог быть очень терпеливым, поэтому для победы Канвейлеру требовалось превзойти в этом Пабло, выслушивать от него самые нелепые обвинения, например: "Тебе всегда было плевать на меня" или "Я помню, как в начале моего пути ты эксплуатировал меня самым бессовестным образом", и отвечать: "Нет, нет", но спокойно, особенно не протестуя, потому что тогда Пабло напустился бы на него еще ожесточеннее. Иногда Пабло приписывал ему всевозможные постыдные поступки, хотя Канвейлер был очень благовоспитанным, порядочным человеком. Канвейлер отвечал: "Нет-нет, ничего подобного", но не слишком возбужденно. Он понимал, что в словесных поединках такого рода с Пабло ему не тягаться. Поэтому приезжал вооружась волей, готовым к любым испытаниям, с твердой решимостью не уезжать, пока не получит картины.
Поскольку Канвейлер был очень культурным человеком, Пабло часто затевал с ним спор о философии и литературе. Канвейлер неизменно уступал победу Пабло, так как ему нужно было получить картины. Если спор накалялся, делал вид, что уходит спать, потому что не хотел сердить Пабло каким-то проявлением своего превосходства. При желании он мог бы одерживать верх в этих спорах, но тогда Пабло ни за что не дал бы ему картин. Сказал бы: "Ну что ж, мой друг, ты победил в нашем маленьком споре. Но в коммерческих делах победить не надейся. О картинах можешь забыть".
Иногда Пабло спрашивал его: "Не надумал вступить в компартию? Знаешь, я был бы очень этим доволен". Вопрос таил в себе двойную каверзу, и Канвейлер это понимал. Ответь он "да", Пабло остался бы недоволен, сознавая, что этот поступок будет неискренним. Ответом "нет" Пабло остался бы недоволен потому что это означало бы, что старый друг категорически отверг его предложение. Поскольку Канвейлер не хотел оставаться без картин, то обычно ухитрялся ответить неопределенно. Но однажды ответил очень остроумно:
- Нет, мой дорогой друг, я не вступлю в компартию, так как после смерти Сталина и разоблачения всех его преступлений…
- А, - сказал Пабло, - понимаю, к чему ты клонишь. Нашел, значит, лазейку. Заявишь, что Сталин тебе омерзителен, и этим все сказано.
- Вовсе нет, - возразил Канвейлер. - Я только недавно понял одну вещь, которой не понимал раньше. Сталин был пессимистом.
- К чему ты клонишь? - с подозрением спросил Пабло.
- Только к этому, - ответил Канвейлер. - Сталин был пессимистом. Видимо, стал им в семинарии, где изучал богословие. Проникся манихейским дуализмом. Он должно быть, считал зло настолько укоренившимся в человеческой природе, что уничтожить его можно только вместе с человечеством. И я, старательно изучив данный вопрос, пришел к выводу, что он очень противоречив. С одной стороны, марксизм проповедует доктрину бесконечных возможностей улучшения человека; то есть, основанную на оптимизме. С другой, Сталин показывает нам, насколько порочной считает эту доктрину. Он лучше всех мог судить, возможен ли оптимизм в этом вопросе, и отвечал категорическим отрицанием, уничтожая всех, кого мог, видимо, в полной уверенности, что раз человеческая природа настолько дурна, иного выхода нет. Как может при таких условиях разумный человек становиться коммунистом?
Думаю, Пабло втайне восхитился ловкостью этого ответа, однако счел нужным сказать, что Канвейлер выпутался с помощью "типично буржуазной софистики". Чуть позже, отвечая на тот же самый вопрос, Канвейлер сказал:
- Ты бы ведь не хотел, чтобы я по контракту выставлял у себя в галерее картины партийных функционеров? Но скорее всего меня обязали бы делать именно это, вступи я в партию.
Больше Пабло не задавал ему этого вопроса - по крайней мере в моем присутствии.
Канвейлер посмотрел мои первые рисунки, сделанные после того, как я стала жить вместе с Пабло в сорок шестом году, и очень заинтересовался "скрупулезностью" моих поисков. Сказал, что видит в моих работах состояние духа очень близкое к тому, которое направляло Хуана Гриса. После этого, бывая у нас на юге или в Париже, иногда рассматривал мои работы. Весной сорок девятого года он приехал в Валлорис повидаться с Пабло и купить у него несколько полотен. Остановился в отеле по соседству, обедал и ужинал с нами, проводил в нашем обществе большую часть дня, пока все дела не были улажены. Если Пабло соглашался терпеть его в мастерской, торчал там; оставался со мной, если Пабло находился в дурном настроении и хотел работать без помех. Однажды под вечер, когда мы ждали возвращения Пабло, он попросил меня показать, что я сделала за зиму. Внимательно разглядывал все, что я принесла, притом, казалось, с удовольствием. Закончив, сказал, что хочет предложить мне контракт. Готов был взять все, сделанное той зимой, и соглашался покупать впредь дважды в год то, что будет сделано за предыдущие шесть месяцев. Но я не должна была продавать свои работы больше никому. Меня это очень обрадовало, но и сильно удивило, поскольку я представить себе не могла, что он сам мне предложит работать по контракту. Я ответила, что поговорю с Пабло, и если он согласится, приму это предложение. Вечером я сказала Пабло об этом, и он удивился не меньше меня. Сказал, что как-то просил Канвелейлера взять по контракту в свою галерею Дору Маар, но тот не согласился. Поэтому он даже не думал делать Канвейлеру предложение относительно меня. Но раз Канвейлер сам его сделал, Пабло был целиком "за", и я дала Канвейлеру согласие.
Канвейлер покупал мои картины по ставке тысяча восемьсот франков за двести квадратных сантиметров; рисунки по тысяче восемьсот каждый; цветные по две тысячи пятьсот. Продавал их, как и работы других художников своей галереи, втрое дороже. К примеру, холст размером в двадцать пунктов, примерно два на на два с половиной фута, он купил за тридцать шесть тысяч франков, в то время это составляло около ста долларов, и продал за сто тысяч франков или триста долларов. Как однажды заметил с мрачной иронией Андре Боден, когда мы вели разговор о Канвейлере: "Галерея Лейри - храм искусства и одно из самых подходящих мест для художника умирать с голоду".
Торговцы картинами из других стран, которым требовался Пикассо, были вынуждены приобретать определенное количество картин других художников галереи - Массона, Бодена и прочих, включая теперь и меня. Таким образом Канвейлер приобретал и продавал картины с ритмичностью и бесперебойностью фордовского конвейера.
Оказалось, что мои работы приносили ему неплохой доход, и через два года он удвоил мне ставку. У мало писавших художников он брал все по определенной цене за пункт. У тех, кто писал много, забирал все и платил им ежемесячное пособие. В то время я делала много рисунков, однако не больше двадцати-двадцати пяти картин в год, так что Канвейлер не особенно рисковал, заключая контракт на все мои работы.
Осенью пятьдесят первого года я устроила демонстрацию рисунков в галерее "Ла Юн" в Париже, а следующей весной полномасштабную выставку у Канвейлера. Вечером накануне вернисажа мы с Пабло пошли в галерею, располагавшуюся тогда на улице д’Асторг, посмотреть, как развешивают картины. Пабло был в хорошем настроении. Помимо Канвейлера и супругов Лейри там было несколько художников, связанных с этой галереей, Массон, Боден, Мари-Лора де Ноэль и еще несколько знакомых. Когда мы уходили, Пабло сказал:
- Мне завтра нет смысла приходить. Во-первых, я все это видел, во-вторых, мое присутствие будет отвлекать от тебя внимание. Люди начнут подходить, интересоваться моим мнением обо всем этом, так что иди одна.
На другой день он никак не мог решить, идти ему или нет. Все тянул и тянул с принятием решения. Вернисаж был намечен на четыре часа. Пабло терпеть не мог ходить в кино, но тут сказал:
- Нельзя там появляться так рано. По крайней мере, до шести часов. Пошли в кино.
Он повел меня на фильм о Летучем Голландце. Там было несколько сцен боя быков, и это приободрило его настолько, что он принял решение. Около половины шестого подвез меня к галерее и высадил из машины. Кое-кто из моих знакомых счел, что с его стороны было не очень любезно оставлять меня одну в день моего вернисажа, но я, напротив, считала проявлением заботы и понимания с его стороны.
Когда мы жили в Гольф-Жуане у месье Фора, у нас была няня, которую я привезла из Парижа для присмотра за Клодом, а местная женщина по имени Марселла занималась стряпней. В соответствии с местными понятиями Марселла находила для себя унизительным обслуживать няню, садившуюся за стол со мной и Пабло. С этими женщинами у меня было много беспокойств, а однажды, возвратясь домой, я увидела, что они носятся друг за другом по всему дому, няня со сковородкой, а кухарка с большой крышкой от кастрюли и длинной двузубой вилкой. Пытаясь разнять этих фурий, я получила по голове крышкой и сковородкой.
После этого я решила смотреть за Клодом сама и отправила няню в Париж во избежание кровопролития. Однако едва няня уехала, оказалось, что Марселла не желает терпеть ничьего вмешательства: она будет смотреть за Клодом, властвовать на кухне и никому, особенно мне, не позволит вторгаться в свои владения. Я согласилась. По утрам я была загружена работой Пабло, во второй половине дня собственной, и Марселла была предоставлена сама себе. Однако вскоре до меня стали доходить тревожные слухи. Пауло, сын Пабло, когда не гонял на мотоцикле, проводил много времени в местных кафе и барах. Он сообщил мне, что всякий раз, когда появлялся в одном из своих обычных заведений, бармен или официантка выкрикивали: "Вот брат Клода". Поскольку Клод тогда был малышом, мне показалось странным, что Пауло, взрослого молодого человека, известного всему городу своими подвигами, так называют. Выяснилось, что Марселла не водит Клода на пляж, а торчит большую часть послеобеденного времени в том или ином бистро. Поскольку оставить Клода было негде, она сажала его на стойку рядом со своим стаканом.
К мальчику Марселла была очень привязана, рассказывала ему сказки, смешила его и в общем трудилась довольно усердно. Однако помимо недовольства скверным воздухом, которым дышал Клод, и сомнительной атмосферой, которую он впитывал в себя, у меня были серьезные опасения, что Марселла, возвращаясь под вечер домой, спьяну угодит с ним под машину. С тех пор я оставляла ее дома и после обеда водила Клода на пляж сама.
Переезд в "Валлису" дал мне хороший повод от нее избавиться. Там я наняла супружескую пару, жившую напротив, месье и мадам Мишель, мужа в садовники, жену в кухарки и прислуги. Мадам Мишель очень выгодно отличалась от Марселлы. Она не ленилась, прекрасно управлялась с тяжелой работой. Мне хотелось бы еще только взять для Клода няню, но Пабло сказал, что не вынесет еще одного чужого лица в доме, а когда я заикнулась об этом мадам Мишель, она заявила, что если появится еще кто-то, тут же уйдет. Больше я на эту тему не заговаривала.
Мадам Мишель являлась образцом французской бережливости. У меня были льняные простыни для постели Клода, но она никогда их ему не стелила. Вырезала квадраты из пришедших в негодность простыней и скатертей и пользовалась ими. Когда я велела ей использовать то, что куплено для этой цели, она ответила, что это расточительство и процитировала местную поговорку, гласящую, что графы и бароны росли почти без присмотра.
У Клода было много костюмов для игр, и я их часто меняла - иногда по два-три раза в день - чтобы он всегда выглядел чистым, опрятным. Когда я попыталась заставить мадам Мишель соблюдать тот же порядок, она сурово взглянула на меня и вновь и вновь процитировала поговорку о графах и баронах. Мальчик у нее был постоянно одет в линялый, похожий на приютский клетчатый комбинезон. Пабло, видя его, всякий раз говорил: "А вот и наш сиротка". Я хотела хотя бы по воскресеньям видеть сына в белом, однако ничего поделать было нельзя. Графы и бароны.
Однажды мадам Мишель сказала мне, что не сможет подать обед в полдень; ей нужно уйти пораньше, "сделать зелени" для кроликов, что на местном наречии означает накосить для них травы. Я высказала предположение, что кролики могли бы поесть в другое время, но она так не считала. Потом это стало случаться чаще и занимало так много времени, что я думала, кроликов у нее как минимум двести. Впоследствии выяснилось, что их всего пять или шесть.
Вскоре она то и дело не могла подать ужин, по еще более странным причинам, чем деланье зелени. Как-то вечером в начале зимы она подошла ко мне часов в шесть с очень трагическим видом и. сказала:
- Мадам, я должна немедленно уйти. В квартале Фурна агония.
В переводе это означало, что в том районе, где находится мастерская Пабло, кто-то умирает. Я сказала, что мне печально это слышать, но почему из-за этого ей надо уходить?
- Так заведено, мадам. В этой части страны никто без меня не умирает.
Я не представляла, что она имеет в виду, но рассмеялась, потому что это заявление показалось мне очень странным. Мадам Мишель неодобрительно посмотрела на меня. Я перестала смеяться и спросила, почему это никто не может без нее умереть. В конце концов, она не приходской священник.