Моя жизнь с Пикассо - Франсуаза Жило 8 стр.


Пабло часто рассказывал мне о тех днях, неизменно с глубокой тоской. Как-то во вторник я приехала на улицу Великих Августинцев, собираясь провести вторую половину дня там, пока Пабло будет писать, и обнаружила его ждущим на пороге, одетым в соответствии со свежей погодой ранней осени. На нем были старая серая куртка с поясом, обычные неглаженные серые брюки, старая фетровая шляпа, низко нахлобученная, давно уже потерявшая первоначальную форму. Шею обвивал длинный зелено-коричневый шерстяной шарф, один его конец был заброшен за плечо в манере старого монмартрского шансонье Аристида Брюана.

- Хочу показать тебе сегодня Бато-Лавуар, - объявил он. - Мне надо навестить старую знакомую тех дней, живущую там неподалеку.

Марсель, шофер Пабло, отвез нас почти на вершину мон-мартрского холма. Пабло велел ему остановиться на широком, безлюдном перекрестке, и мы вышли из машины. Листвы на деревьях не осталось совсем. Дома были маленькими, ветхими, однако в их запущенном виде было нечто очень привлекательное. Весь остальной Париж казался далеким. Не будь там нескольких современных многоквартирных домов, мне бы показалось, что мы совершили длинное путешествие во времени и пространстве к этому поблекшему уголку прошлого. Пабло обернулся и указал на низкую, напоминающую сарай постройку, стоявшую в глубине на небольшом возвышении.

- Вот тут жил Модильяни.

Мы неторопливо пошли вниз по склону холма к серому дому с большими обращенными на север окнами.

- Там находилась моя первая мастерская, - сказал Пабло. - Мы свернули направо на улицу Равиньян, и продолжали путь под уклон. Пабло указал на высокий, напоминающий коробка дом, стоявший справа на небольшом возвышении, с маленьким садом, огражденным забором из железных прутьев.

- Там жил тогда Пьер Реверди. По правую сторону от него я увидела улицу д'Оршамп с крохотными павильонами и уличными фонарями прошлого века, совсем такими, как на литографиях Утрилло.

Пройдя еще немного, мы вышли на покатую мешеную площадь, довольно красивую и несколько унылую. Прямо перед нами находился отель "Парадиз", а рядом с ним невысокий, приземистый одноэтажный дом с двумя входными дверями, в котором я сразу же узнала Бато-Лавуар. Пабло указал на него подбородком.

- Вот здесь все и начиналось, - негромко произнес он. Мы пошли через маленькую площадь к левой двери. Слева от нее окна были закрыты ставнями.

- Там работал Хуан Грис, - сказал, указав на них, Пабло.

Он распахнул дверь, и мы вошли. Внутри стоял затхлый, сырой запах. Стены были снизу бурыми, сверху грязно-белыми. Широкие, плохо подогнанные половицы прогибались под нашими ногами.

- Дом почти не изменился за сорок лет, - сказал Пабло и сделал попытку засмеяться.

Прямо перед нами была лестница, ведущая в полуподвальный этаж. Мы спустились по ней. Пабло указал на дверь, напоминавшую вход в туалет.

- Эту комнату занимал Макс Жакоб. Моя мастерская расположена почти прямо над ней. Увидишь, когда снова поднимемся. Рядом с Максом жил тип по фамилии Сориоль, торговец артишоками. Как-то поздно вечером, когда Макс, Аполлинер и вся компания сидели у меня в мастерской, мы так шумели, что Сориоль не мог заснуть. Он закричал снизу: "Эй вы, мразь, может, дадите поспать честным труженикам?" Я заколотил большой палкой по полу - по его потолку, а Макс забегал по комнате с криками: "Soriol, ta gueule ta gueule".

Мы орали и грохотала так долго, что Сориоль понял - гораздо лучше обходиться без протестов. И потом уже никогда не беспокоил нас.

Пабло покачал головой.

- Макс был изумителен, всегда знал, как задеть человека за живое. Само собой, обожал сплетни и скандальные слухи. Как-то он услышал, что Аполлинер отправил на аборт Мари Лорансен. Вскоре после этого, на одном из наших ужинов. Макс объявил, что сложил песню в честь Аполлинера. Встал и, глядя на Мари, запел:

Ah, l’envie me demange
de te faire un ange
de te faire un ange
en farfouillant ton sein
Marie Laurencin
Marie Laurencin

Мари покраснела, Аполлинер побагровел, но Макс оставался совершенно спокойным и хранил ангельски-невинный вид.

- Пожалуй, Аполлинер являлся любимой мишенью Макса, - продолжал Пабло. - Макс почти всегда мог вывести его из себя. Мать Аполлинера, именовавшая себя графиней Костровицкой, была очень яркой женщиной. Жила на содержании целого ряда поклонников, но Аполлинер не любил, когда упоминали о ее любовных делах. Однажды вечером Макс завел песню, начинавшуюся так:

Epouser la mère d’Apollinaire
de quoi qu’on aurait l’air?
de quoi qu’on aurait l’air?

Но закончить ее так и не смог. Аполлинер подскочил в ярости и погнался за ним вокруг стола.

Надо сказать, Аполлинер был очень прижимистым. Однажды он пригласил к себе меня и Макса. Мари Лорансен была у него. Гийом купил большую колбасу и отрезал восемь ломтиков - видимо, по два на каждого, но угощать ими нас не стал. Он и Мари к нашему приходу были основательно в подпитии. Вскоре они вышли из комнаты, чтобы уединиться. Поскольку казалось, что дожидаться угощения придется долго, мы с Максом съели по ломтику. Когда Аполлинер с Мари вернулись, он первым делом пересчитал ломтики. Обнаружив, что их шесть, с подозрением посмотрел на нас, но промолчал и отрезал еще два. Через несколько минут они вышли снова, и мы с Максом эти два съели. Едва проглотили их, Аполлинер вернулся и снова пересчитал оставшиеся - опять шесть. На лице его отразилось недоумение, но он отрезал еще два и вышел снова. Когда вернулся окончательно, ни единого ломтика не оставалось.

Пабло заглянул в другой коридор, потом резко повернулся и пошел наверх. На сей раз мы обогнули лестницу и подошли к двери по правую сторону коридора, на которой была приколота кнопкой визитная карточка. Пабло внимательно поглядел на нее.

- Никогда не слышал этой фамилии. Как бы то ни было, моя мастерская была здесь.

Он взялся одной рукой за дверную ручку, другой коснулся моей руки.

- Стоит лишь нам открыть эту дверь, и мы вернемся в голубой период. Ты создана для того, чтобы жить в голубом периоде, и жаль, что не повстречалась со мной, когда я жил здесь. Если б мы встретились тогда, все было бы великолепно, так как мы ни в коем случае не покинули бы улицы Павиньян. С тобой я бы никогда не захотел уезжать из этого дома.

Пабло постучал, но никто не ответил. Дернул за ручку, но дверь была заперта. Голубой период оставался недосягаемым по другую ее сторону.

Площадь была по-прежнему пустынной. Мы подошли к фонтану в ее центре.

- Фернанду Оливье я впервые увидел здесь, у этого фонтана, - сказал Пабло.

Мы спустились по ступенькам в нижней части площади на улицу, сворачивающую за отель "Парадиз". В задней части отеля был проезд, выходящий на Бато-Лавуар с другой стороны.

Мы прошли по нему до конца. Пабло указал на два больших окна.

- Это была моя мастерская.

Поскольку от фасада здания склон круто идет вниз, окна находились так высоко, что заглянуть в них было невозможно.

В полуподвальном этаже размещалось несколько ателье. Я сказала, что здание как будто вот-вот развалится. Пабло кивнул.

- Оно всегда было таким. Держится в силу привычки, - сказал он. - В мое время там жила маленькая девочка, дочь консьержки, она целыми днями играла в "классики" и прыгала через скакалку перед моими окнами. Такая хорошенькая, мне хотелось, чтобы она не вырастала.

Возвратясь сюда с визитом после отъезда, я увидел, что она превратилась в серьезную молодую женщину. Когда увидел ее в следующий раз, она заметно растолстела. Несколько лет спустя я увидел ее снова, она выглядела совсем старухой, и меня это очень огорчило. Мысленным взором я все еще видел ту девочку со скакалкой и осознал, как быстро летит время, и как я далеко от улицы Равиньян.

Пабло пошел по проезду, с трудом сдерживая чувства. До самой площади он не произнес ни слова.

Я вспомнила, как Пабло полушутя предлагал мне поселиться под крышей на улице Великих Августинцев, чтобы мы тайно жили вместе. Потом время от времени он снова высказывал это желание в той или иной форме.

- Тебе нужно носить черное платье длиной до земли, - сказал он мне однажды, - а на голове косынку, чтобы никто не видел твоего лица. Так ты будешь принадлежать другим еще меньше. Тобой не будут обладать даже зрительно.

Он считал, что если женщина дорога тебе, ты должен беречь ее только для себя, потому что все случайные контакты с окружающим миром бросают на нее какую-то тень и в известной мере оскверняют.

В свете этого я лучше смогла понять, что значит для него Бато-Лавуар. Он представлял собой золотой век, когда все было свежим, неомраченным, потом Пабло покорил весь мир, а затем понял, что эта победа оказалась вместе с тем и поражением, и ему иногда казалось, что это мир покорил его. Когда ирония этого парадокса становилась мучительной, он был готов испробовать, попытать все, что угодно, дающее надежду на возвращение в тот золотой век.

Мы поднимались по склону, пока Пабло не нашел улицу де Соль. Вошли в какой-то маленький дом. Пабло постучал в одну из дверей и, не дожидаясь ответа, вошел в комнату. Я увидела лежащую в постели старушку, больную, беззубую. И стояла у двери, пока Пабло негромко разговаривал с нею. Через несколько минут он положил какие-то деньги на ночной столик. Старушка рассыпалась в благодарностях, и мы ушли. Идя по улице, Пабло молчал. Я спросила, зачем он приводил меня к этой женщине.

- Хочу, чтобы ты узнала кое-что о жизни, - негромко ответил он.

Я спросила, почему мы пошли именно к этой старухе.

- Эту женщину зовут Жермена Пишо, - заговорил Пабло. - Сейчас она старая, беззубая, бедная, несчастная. Но в юности была очень красивой и вынудила моего друга-художника покончить с собой. Когда мы с ним только приехали в Париж, она была молоденькой прачкой. Эта женщина и ее подруги, жившие вместе с ней, были первыми кого мы здесь посетили. Имена их назвали нам друзья в Испании. Они время от времени приглашали нас к столу. Она вскружила немало голов. Посмотри на нее теперь.

Видимо, Пабло считал, что приведя меня к этой женщине, покажет мне нечто новое, наводящее на раздумья, так показав человеку череп, можно побудить его задуматься о тщете человеческого существования. Ее тут моя бабушка опередила его. Несколькими годами раньше она дала мне ряд подобных уроков. У бабушки было обыкновение ежедневно посещать кладбище, расположенное напротив ее дома. Будучи старой, увядшей, она ходила медленно и преспокойно садилась на склеп своего мужа, троих детей и других родственников, похороненных на том семейном участке. Ничего не говорила, лишь мягко улыбалась. Мне, еще не достигшей двадцатилетнего возраста, подобная фамильярность в отношении к смерти казалась пугающей. Я спросила, почему она сидит так.

- Потом поймешь, - ответила бабушка. - В жизни наступает время, когда перенесенные страдания тяжелым камнем ложатся на сердце. После этого ты можешь позволять себе роскошь сидеть на таком камне. Наша жизнь - это отсрочка исполнения смертного приговора, и когда понимаешь это, живешь уже не только собой, но и красотой цветка, каким-нибудь ароматом, живешь жизнью других людей в той же мере, что и своими желаниями и удобствами. Так как знаешь, что время твое ограничено.

После сорок пятого года было несколько периодов, когда я совершенно не видела Пабло неделями, а то и месяцами. Несмотря на мое чувство к нему и на его желание, чтобы я постоянно была рядом, я довольно скоро осознала несовместимость наших характеров. Прежде всего, Пабло был подвержен частый переменам настроения: вчера ласковое солнце, сегодня гром и молния.

В разговорах Пабло давал мне полную свободу, поощряя вести речь обо всем, что прядет в голову. Очень воодушевлял меня. И вместе с тем я чувствовала, что его интерес ко мне не приносит ему полного удовлетворения. Понимала, что хотя ему со мной интересно и весело, его беспокоят, по крайней мере периодически, более глубокие чувства, и что в такие времена он говорит себе: "Нельзя ею слишком увлекаться". В душе у него существовало влечение и как противовес ему вызываемое этим влечением беспокойство.

Когда в минуты нашей близости Пабло бывал особенно нежным и непосредственным, то в следующий раз неизменно становился жестким и грубым. Видимо, считал, что может позволять себе все со всеми, а я принимала "все" с большим трудом.

Время от времени он говорил: "Не думай, что я привяжусь к тебе навсегда". Меня это мало беспокоило, так как на вечную привязанность я с самого начала не рассчитывала. Считала, что надо сохранять существующие отношения, не задумываясь о том, к чему они приведут. Была уверена, что раз ничего от него не требую, у него нет причин от меня защищаться. Чтобы он обременял себя мною, хотела не я; мне было понятно, что он сам хотел этого, потому, видимо, периодически утверждал обратное. Противился он не мне, а воздействию, которое я на него оказывала. Но поскольку боролся с этим воздействием, то находил необходимым бороться и со мной.

Вскоре на его заявления типа: "Не думай, что ты для меня что-то значишь. Я дорожу своей независимостью" я научилась отвечать "Я тоже" и не появлялась у него после этого неделю-другую. А когда я возвращалась, улыбка не сходила с его лица.

Как-то Пабло сказал мне:

- Не знаю, зачем я тебя позвал. Веселее было бы отправиться в бордель.

Я спросила, почему ж, в таком случае, не пошел.

- В том-то и дело, - выпалил он. - Из-за тебя у меня пропало всякое желание ходить туда. Ты отравляешь мне жизнь.

Разумеется, я знала, что он не такой уж любитель "публичных" женщин. Видимо, ему хотелось представлять себя распутником. Однажды он поведал мне о том, что подцепил девицу на бульваре Капуцинов.

- Я повел ее в бар и рассказал ей обо всех неприятностях, какие выпали на мою долю из-за женщин. Она была очень мила со мной и сказала, что у меня слишком развито чувство долга. Эта девица реалистка. Она поняла. Видимо, только у таких женщин я и могу найти утешение.

Я сказала, чтобы он продолжал в том же духе. Мне это было понятно.

- Но мне с ними не весело, - сказал Пабло. - Наоборот, скучно.

Сделав это признание, он вызывающе произнес одну из своих любимых колкостей:

- Ничто так не похоже на пуделя, как другой пудель, то же самое относится и к женщинам.

Еще он любил изрекать:

- Для меня существует всего две разновидности женщин - богини и подстилки.

И всякий раз, заподозрив, что я чувствую себя слишком уж богиней, всеми силами старался превратить меня в подстилку. Однажды, когда я была у него, мы смотрели на пыль, пляшущую в солнечном луче, косо падающем в одно из высоких окон.

Он сказал:

- Никто для меня не имеет особого значения. По мне другие люди - все равно, что эти пылинки. Стоит провести веником, и они исчезнут.

Я ответила, что не раз замечала в его поведении с людьми отношение ко всем прочим как к пылинкам. Однако я - самоуправляемая пылинка и потому в венике не нуждаюсь. Могу исчезнуть по собственной воле. Что и сделала. И потом три месяца не возвращалась. Нельзя сказать, что меня не восхищало его величие; скорее, мне было неприятно видеть, как оно обесценивается надменностью на мой взгляд, несовместимой с подлинным величием. Я чрезвычайно восхищалась им как художником, но не желала становиться его жертвой или мученицей Мне казалось, что некоторые его женщины стали таковыми: Дора Маар, например.

Пабло рассказывал, что когда познакомился с Дорой, она была членом группы сюрреалистов. Дора с юности знала Мишеля Лейри, Мэна Рея, Андре Бретона, Поля Элюара. Была чуть помладше поэтов этого движения, но совершенно своей в их среде. Ее отец, югослав, было довольно удачливым архитектором. Мать, перешедшая из православия в католичество, была очень набожной.

Когда Пабло познакомился с Дорой, она работала фотографом. Её фотографии ассоциировались у него с ранней живописью Кирико. На них зачастую бывали представлены туннель со светом в конце и какой-то трудно опознаваемый предмет, находящийся в этом темном коридоре между объективом и светом.

- Существуют две профессии, - сказал он, - представители которых всегда недовольны тем, чем нанимаются: дантисты и фотографы. Каждый дантист хочет быть врачом, а каждый фотограф художником. Брассай очень одаренный рисовальщик, Мэн Рей в некотором роде живописец, и Дора тоже была верна этой традиции. Внутри фотографа Доры Маар таилась пытавшаяся вырваться наружу художница.

Пабло рассказывал, что мастерскую на улице Великих Августинцев нашла ему Дора. И вскоре после этого поселилась в квартире за углом на улице де Савой. Стала все больше и больше предаваться живописи. Постепенно забросила фотолабораторию. Кое-что из оборудования - осветительные лампы, задники и тому подобное - в конце концов появилось в мастерской Пикассо на улице Великих Августинцев. Черные шторы оказались очень кстати для затемнения во время оккупации, и он часто писал по ночам, направив свет ламп Доры на холст.

Придя впервые на улицу Великих Августинцев, я увидела два первых полотна, которые она подарила ему. То были головы, написанные художником с сильной тягой к оккультизму. Они были скорее символическими и эзотерическими, чем живописными, и казалось, появились на свет вследствие психической одержимости. Я почувствовала их связь с картинами Виктора Бронера.

Пабло рассказывал, что в начале их знакомства он однажды увидел Дору в кафе "Две образины". На ней были черные перчатки с аппликациями в виде розовых цветочков. Она сняла их, взяла длинный остроконечный нож и стала тыкать им в стол между растопыренных пальцев, желая проверить, как близко к ним сможет, не поранясь, опускать лезвие. Время от времени промахивалась на крохотную долю дюйма, и когда перестала играть с ножом, ее рука была в крови. По словам Пабло, это пробудило у него интерес к ней. Он был очарован. Попросил ее подарить ему перчатки и с тех пор хранил их в застекленном шкафчике вместе с другими памятными подарками.

Назад Дальше