Идеология и филология. Т. 3. Дело Константина Азадовского. Документальное исследование - Петр Дружинин 3 стр.


И надо сказать, что подростка все более увлекал этот волшебный мир немецкой литературы. Ощущение того, что он может сам, не прибегая к чьей-либо помощи, читать на языке оригинала немецкие стихотворения или романы, создавало вокруг его домашних занятий, как и ранее в детстве, ореол таинственности, столь необходимый в этом возрасте для горячего интереса к тому или иному предмету.

Когда пришло время задуматься о выборе школы, родители остановились на 232-й мужской средней школе Октябрьского района (на улице Плеханова, бывшей и нынешней Казанской). За этим официальным фасадом скрывалось старейшее учебное заведение города – некогда Вторая петербургская гимназия. Для Азадовского-старшего, хорошо помнившего дореволюционный Петербург, это был, как говорится, "знак качества"; к тому же было известно, что в 232-й школе традиционно высоко поставлено изучение иностранных языков. И действительно, когда Костя перешел в четвертый класс, то в 232-й, как, впрочем, и в нескольких других ленинградских школах, был директивно в качестве основного иностранного языка введен испанский. То есть уже ко времени поступления на филологический факультет Ленинградского университета – а других вариантов у него даже в мыслях не было – Костя неплохо знал два иностранных языка. Впоследствии к ним прибавится, хотя и не на таком высоком уровне, знание английского и французского.

Поступив в 1958 году на немецкое отделение филологического факультета Ленинградского университета, Костя просто не имел права учиться посредственно – ведь он был не простым студентом, а сыном своего отца, которого многие сотрудники факультета хорошо помнили. Да и зловещие события конца 1940-х тогда еще тоже не были забыты, и Константин понимал, что означают внимательные взгляды, которыми провожают его подчас знакомые и незнакомые преподаватели. Среди профессоров, которых слышал и у которых учился Константин Маркович, особое значение для его дальнейшей судьбы имел Дмитрий Евгеньевич Максимов, едва ли не единственный в то время профессор, пытавшийся привлечь внимание студентов к культуре Серебряного века, руководитель знаменитого Блоковского семинара.

В 1963 году Азадовский с отличием оканчивает филологический факультет, защитив дипломную работу об австрийском драматурге Франце Грильпарцере, классике австрийской литературы, и влиянии на него испанского театра Золотого века, написанную под руководством известного испаниста Захария Исааковича Плавскина. На последнем курсе он сближается с Аристидом Ивановичем Доватуром и, ощущая нехватку классического образования, просит его о разрешении посещать студенческую группу, изучавшую древнегреческий язык. Эти занятия продолжались и после того, как Азадовский расстался с филфаком.

Тяга к стихосложению, проявившая себя еще в школьные годы, способствовала тому, что Константин, еще будучи студентом, знакомится с молодыми ленинградскими поэтами; среди них были, в частности, Дмитрий Бобышев и Иосиф Бродский. Позднее, через несколько лет, он сблизится с Виктором Кривулиным, Олегом Охапкиным и другими поэтами неформальной ленинградской культуры.

Во второй половине 1960-х годов через своего университетского приятеля Гену Шмакова он попадает в круг артистов ленинградского балета. Особенно часто он встречается с Машей (Марианной) Кузнецовой, танцовщицей кордебалета Кировского театра, умной, обаятельной и, что необычно для артистов балета, трезво оценивающей советскую действительность. Ее комнатка в общежитии театра на улице Зодчего Росси была своего рода центром притяжения: туда под вечер стекались гости, среди них – Геннадий Шмаков, Михаил Барышников… В один из вечеров Азадовский привел в этот райский уголок Бродского…

Можно видеть, что, погружаясь в пучину богемно-артистической и поэтической жизни города, Азадовский в какой-то степени и сам становился частью этой "второй культуры". Что было вполне естественно для молодого человека, пытавшегося писать стихи, увлекавшегося изобразительным искусством и много читавшего (да еще и на иностранных языках).

О серьезности поэтических опытов Азадовского того времени свидетельствует любопытный факт: в 1993 году в первом томе Собрания сочинений Иосифа Бродского было помещено несколько стихотворений Азадовского.

Однако основным направлением литературных занятий Азадовского в тот период становится не оригинальное стихотворчество, а поэтический перевод (как прозы, так и стихов). Уже в студенческие годы публикуются его переводы с немецкого и испанского, но бóльшую известность в Ленинграде принесли ему переводы произведений Рильке, чьим творчеством он уже тогда увлекался. Так, выполненный им перевод "Песни о любви и смерти корнета Кристофа Рильке" ходил в списках, распространялся в самиздате.

Константин Кузьминский, уехав в Америку, писал в 1983 году: ""Песнь о любви и смерти корнета Мария Рильке" в переводе Кости Азадовского тщетно ищу уже 17 лет…И до, и после читал я немало Рильке – и в переводах [Т.И.] Сильман, слышал переводы [С.В.] Петрова – но сразил меня один Азадовский".

Неудивительно, что Иосиф Бродский, любивший наделять своих друзей кличками, некоторое время звал Костю Корнетом.

Переводить он начал еще в школьные годы. Будучи старшеклассником, пришел в семинар Е.Г. Эткинда, где обсуждались переводы немецкой прозы; знакомство, а позднее и дружба с этим замечательным переводчиком, ученым и публицистом сохранялась до конца жизни Ефима Григорьевича.

В студенческие годы он постоянно посещал переводческие семинары в Ленинградском Доме писателя. Секция переводчиков Ленинградского отделения Союза писателей была в то время редкостным и совершенно особым явлением – талантливые гуманитарии, многие из которых имели за плечами лагерный срок (Т.Г. Гнедич, И.А. Лихачев, А.А. Энгельке и др.), вернувшись в годы оттепели в родной город, задавали тон в Ленинградском отделении Союза писателей. Это созвездие талантов назовут впоследствии "ленинградской школой художественного перевода". Стараясь не пропускать переводческие вечера в Доме писателя, Константин вскоре примкнул к семинару, которым руководила Эльга Львовна Линецкая (в прошлом – ссыльная); молодые люди, объединившиеся в этом семинаре, переводили французских поэтов и, встречаясь, обсуждали свои стихотворные опыты. В этот семинар он привел однажды Геннадия Шмакова, полиглота и знатока французской литературы.

Впоследствии, когда познания Азадовского в истории литературы углубились, Константин Маркович отдалился и от переводов, и от стихов, занявшись историко-литературными разысканиями в области русской поэзии и русско-немецких литературных связей.

Однако уже в студенческие годы ему пришлось решать и другую – отнюдь не филологическую – проблему. Не имея никаких доходов, кроме студенческой стипендии, Константин постоянно чувствовал необходимость содержать и себя, и мать, чьей мизерной пенсии явно не хватало для обоих, не говоря уже о развлечениях, столь соблазнительных в молодом возрасте, или таких удовольствиях, как путешествия (в те годы, естественно, исключительно по родной стране).

И когда весной 1960 года, после окончания второго курса, ему предложили на время летних каникул поработать переводчиком с иностранными туристами, он воспринял это предложение как большую удачу. Перед ним открывалась возможность "посмотреть мир", общаясь с приезжавшими в Ленинград туристами, в том числе "из капстран". Никакой зарплаты там официально не предполагалось, зато можно было – и это в особенности привлекало Константина – прикоснуться уже к современному разговорному, а не старомодно-литературному немецкому языку.

Окончив филологический факультет со специальностью "филолог-германист", Константин не поступает в аспирантуру Ленинградского университета (в сущности, ему этого и не предлагали), а после продолжительных мытарств, связанных с так называемым "распределением", не без труда устраивается преподавателем-почасовиком на кафедру иностранных языков Ленинградского государственного педагогического института имени А.И. Герцена.

А вскоре, в феврале 1964 года, он был призван на трехмесячные офицерские сборы во Львове; по этой причине он смог посетить только первое заседание суда над Бродским 18 февраля 1964 года (к 13 марта он был уже в погонах); зато в декабре ему удалось вырваться на три дня в Норенскую, куда был сослан его друг-тунеядец.

Словно в отместку родному филфаку, Азадовский через год после его окончания поступает на вечернее отделение исторического факультета – на отделение истории искусств. В центре его внимания оказывается живопись немецкого романтизма, прежде всего Каспар Давид Фридрих, и в 1969 году он защищает диплом на тему "Проблема пейзажа в живописи немецкого романтизма" и становится дипломированным искусствоведом.

Не прекращая преподавания иностранных языков в вузе, он в 1965 году поступает в заочную, а затем, два года спустя, сдав кандидатский минимум, переходит в очную аспирантуру ЛГПИ имени А.И. Герцена и начинает работать над диссертационным сочинением на кафедре зарубежной литературы под руководством одного из крупнейших отечественных германистов Наума Яковлевича Берковского. В своей диссертации он продолжает изучение драматургии Франца Грильпарцера. К осени 1969 года работа была полностью готова; началась подготовка к защите, обсуждался вопрос об оппонентах, готовились необходимые отзывы. Ученый совет должен был назначить дату, чтобы можно было отпечатать автореферат.

Но далее произошло событие, которое если и не перечеркнуло его карьеру, то серьезным образом ее затормозило. Об этом довольно красочно пишет коллега по кафедре зарубежной литературы пединститута Ален Михайлович Жмаев (1934–1987), вскоре исключенный из партии за чтение самиздата и уехавший с "волчьей характеристикой" преподавать – сперва в Харьков, а затем в Ош. В своем дневнике он заменил реальное имя нашего героя именем его отца. Приводим этот текст по публикации в самиздате 1972 года:

Напевая, подходил я к институту, когда меня остановила Анна Сергеевна [Ромм – профессор ЛГПИ, специалист по английской литературе нового времени].

О, это выражение лица, сразу как будто осевшего всеми мякостями!

– Вы слышали?

– Что? – спросил я, не ожидая ничего хорошего.

– Марк, – выдохнула она едва слышно.

Марк был красой и гордостью нашей кафедры. Такого аспиранта кафедра не знала и в минуты своего расцвета. Он написал диссертацию, которую не поленился прочесть сам Берковский. Переводы Марка с трех языков выходили в красивых изданиях, и он неизменно дарил их Львовичу [Алексею Львовичу Григорьеву, профессору и завкафедрой]. Слушая, как Марк излагает отвлеченную проблему, наши старички млели, а Анна Сергеевна, наверное, думала, почему ее дочь получилась настолько неудачной, что нет ни малейшей надежды залучить блестящего молодого человека в родню. Наум Яковлевич [Берковский], никогда никого не хваливший и не терпевший, чтобы других хвалили в его присутствии, сказал, послушав Марка:

– Юноша изрядной начитанности. Даже можно сказать: образованный молодой человек.

В довершение у Марка была прекрасная родословная: он происходил из семьи потомственных филологов, хорошо известных в Ленинграде…

– Что Марк, – спросил я одними губами. – Политика?

Анна Сергеевна кивнула. Добавила едва слышно:

– И еще хуже… Наркотики.

При аресте группы наркоманов Марка привлекли к суду в качестве свидетеля. Он был полностью оправдан…Но надежда, которую питали все, надежда, что он будет работать на нашей кафедре, была навсегда похоронена.

Содержание событий, как оно преломилось тогда в интеллигентской среде Ленинграда, передано тут вполне верно. То было знаменитое "дело Славинского", по нему-то и был привлечен Азадовский-младший. Дело, как водится, началось с обысков (у Азадовского и многих его знакомых); затем стали вызывать на допросы. Суть состояла в том, что Ефим Славинский, талантливый филолог-англист, действительно в течение 1966–1968 года "покуривал" как сам, так и с друзьями (причем не только с интеллигентами города Ленина, но и, что было уже совсем неосмотрительно, с приезжими иностранцами). Неудивительно, что место неформального общения будет квалифицировано следствием как притон, а многочисленные гости Славинского будут объявлены наркоманами. "Обвинение, предъявленное Славинскому, – как напишет позже критик и переводчик Виктор Топоров, тогда принадлежавший к этому кругу, – было хотя и верным фактически, но притянутым за уши: судили – и осудили – его не за наркотики и уж подавно не за политику, а за обширные знакомства с иностранцами и за общий стиль жизни". И хотя жанр "воспоминаний" Топорова правильнее в целом определить как пасквиль на современников, в данном случае он как лицо безразличное к Славинскому раскрывает истинную причину дела.

То обстоятельство, что Азадовский тогда даже не курил, было общеизвестным фактом, и привлечь его за употребление наркотиков следствие не смогло. Продолжим цитировать дневник Жмаева:

Суть его дела была элементарна. В Ленинграде, действительно, разоблачили группу наркоманов. Один из них, называя всех своих знакомых, назвал и Марка. Имя нашего аспиранта попало в "Вечерку" как раз в те дни, когда на кафедре раздавались дифирамбы в честь его блестяще завершенной диссертации. Газету никто в институте не видел, и чудом удалось нашему диссертанту получить рекомендацию к защите перед прологом всех событий. Накануне крохотной информации в "Вечернем Ленинграде" в квартире Марка внезапно произвели обыск. Изъяли все лекарства, шприц, которым делали уколы больной матери, все иностранные журналы, все адресные и записные книжки. Если на обороте конспекта написано было имя, допустим, "Лена", то изымали и конспект. Таким образом набралось около 200 наименований. Конечно, никакими наркотиками дома и не пахло. Но зато журналы, те самые, которые Львович [А.Л. Григорьев] рекомендовал читать и мне, сочли "полуантисоветскими"…

Отметим, что слова относительно оглашения имени Марка в газете – попросту ошибочны, поскольку и статьи-то никакой не было. 5 июня на последней полосе "Вечернего Ленинграда" в рубрике "Происшествия" появилась заметка под громким заголовком "Расплата неминуема":

На днях сотрудниками Управления внутренних дел Леноблгорисполкомов задержан Е.М. Славинский – человек без определенных занятий, на квартире которого собирались молодые люди для употребления наркотиков. Следственным управлением УВД Леноблгорисполкомов Е.М. Славинский привлечен к уголовной ответственности. Ведется расследование.

Заголовок и содержание заметки не оставляли никаких сомнений относительно перспектив этого уголовного дела, и огласка в интеллигентской среде Ленинграда была широка. Результатом работы органов внутренних дел оказалось и "Представление", направленное ректору ЛГПИ А.Д. Боборыкину из Следственного управления Ленинграда 12 августа 1969 года. Приведем фрагмент этого документа:

В процессе расследования было установлено, что среди посетителей притонов Славинского был аспирант кафедры зарубежной литературы Азадовский Константин Маркович. Азадовский неоднократно посещал притоны Славинского, которые он содержал, снимая комнаты у частных лиц, курил там наркотическое вещество – гашиш. Причем Азадовский приводил в притоны Славинского лиц, которые не являлись наркоманами с тем, чтобы приучить их к употреблению наркотиков. Так, в 1968 году он привел к Славинскому гражданина США Л. Лейтона, которому Славинский дал курить гашиш. В 1967 г. Азадовский привел к Славинскому актера театра им. Моссовета Демина В.И. и вместе со Славинским склонил его к употреблению наркотиков, дав ему закурить папиросу с гашишом. На обыске у Азадовского был изъят порошок белого цвета, который Азадовский получил под видом наркотика у гр-на США Филлипса в 1969 году. Кроме того у Азадовского были изъяты порнографические американские журналы и книги антисоветского содержания.

На следствии Азадовский вел себя трусливо, отрицая очевидные факты, боясь ответственности. К уголовной ответственности Азадовский не привлекается. Однако поведение Азадовского, который хранил дома порнографическую и антисоветскую литературу, а также посещал притоны для употребления наркотиков и курил там гашиш, несовместимо с его будущей профессиональной деятельностью. Азадовский не может быть воспитателем молодежи, ведя сам аморальный образ жизни. Сообщая об изложенном, прошу обсудить поведение Азадовского и принять к нему меры общественного воздействия. О принятых мерах прошу сообщить в месячный строк.

Ректор с содроганием прочитал этот документ и в том же августе 1969 года сообщил в Следственное управление о том, что больше такого аспиранта в ЛГПИ имени Герцена не числится.

Нужно отдать должное ректору – Александру Дмитриевичу Боборыкину (1916–1988), который обошелся с Азадовским все же довольно гуманно. Правда, в защиту аспиранта подали свои голоса и профессор ЛГПИ Б.Ф. Егоров, и другие преподаватели пединститута, и даже директор Пушкинского Дома В.Г. Базанов, однако ректор мог не посчитаться с их мнением и отчислить Азадовского с такой характеристикой, с которой тот не смог бы устроиться не то что в вузе, но даже в сельской библиотеке. Однако ректор, в особенности ценивший Н.Я. Берковского, прислушался к мнению профессора и поступил максимально мягко, а впоследствии, спустя два года, когда дело утихло, даже санкционировал защиту Азадовского в ЛГПИ.

Нельзя умолчать о том, что подлинные материалы судебного процесса по делу Ефима Славинского полностью опровергают положения милицейского "документа", ибо свидетели на суде показали, что гражданин "Азадовский не употреблял наркотики, хотя ему многократно и настойчиво это предлагалось, поскольку относится к наркотикам отрицательно и вообще никогда не курил даже папирос". А "белый порошок", обнаруженный у него в ходе обыска, в действительности оказался всего лишь аспирином, но, будучи импортным, был изъят при обыске для проведения экспертизы.

Вообще обыск 1 июня 1964 года, начавшийся в 6:30 утра, проводился с размахом – оперативные группы работали одновременно по многим адресам, явившись почти ко всем знакомым Славинского. Впечатляет и количество изъятого – у Азадовского, например, вынесли практически весь письменный стол. Кроме записных книжек, переписки с иностранными гражданами, рецептов и лекарств, любых листочков с телефонами, списков членов переводческих семинаров и проч. были изъяты многочисленные иностранные журналы – от "Spiegel" и "New Yorker" до "Esquire" и "Playboy", все "долгоиграющие пластинки иностранного производства", а также изданные за границей собрания сочинений Осипа Мандельштама и Анны Ахматовой и даже вырезки из "Русской мысли". Особый интерес привлекло напечатанное на пишущей машинке стихотворение, начинавшееся со слов "Когда в Неву входили крейсера…". Оно так и не вернулось к Константину, и никто не установил его автора; и даже непонятно, зачем его изъяли. Это было стихотворение его друга, молодого поэта и историка Якова Гордина.

Назад Дальше