Следующая остановка расстрел - Олег Гордиевский 4 стр.


В брак они не вступили: любая форма свадебной церемонии считалась для коммуниста "дурным тоном". Мои родители стали жить вместе в московской квартире в 1932 году, а год спустя родился мой брат. Свои отношения родители узаконили только в 1945 году, после того как Сталин взялся укреплять нормы семейной жизни, дабы повысить рождаемость. К тому времени у моих родителей было трое детей, а вместе они прожили тридцать лет.

До 1932 года отец продолжал работать в отделе продовольствия, распределения и торговли, скорее как член партии, нежели как экономист. Он нередко с легкой грустью говорил, что в двадцатых годах его хотели назначить в советскую торговую миссию в Гамбурге и что если бы он туда поехал, то до конца своей служебной деятельности оставался в Министерстве внешней торговли. Нет, однако, худа без добра, и хорошо, что он не поехал, так как во время "великого террора" тридцатых годов работники этого министерства сильно пострадали от сталинских репрессий, и отца вполне могли расстрелять.

Вместо этого отца направили в ОГПУ, предшественник НКВД, который, в свою очередь, стал предшественником КГБ. В то время партия посылала лучших своих сынов укреплять советские вооруженные силы, и отец оказался в политотделе погранвойск. Мне думается, он представлял собой скорее академическую фигуру: носил пенсне в стальной оправе и, следуя немецкому обычаю, наголо брил голову - возможно, желая скрыть рано появившуюся лысину.

Сотрудники НКВД обладали большими привилегиями, не последней из них было право на получение приличных квартир. Жилья в Москве остро не хватало: накануне революции в городе было восьмисоттысячное население, но в результате быстрого социального и экономического развития к семидесятым годам оно выросло до восьми миллионов. В двадцатых и тридцатых годах не существовало программы массового строительства, не велось никакой подготовки к демографическому взрыву. Отдельные квартиры в новых домах давали высшим чиновникам и генералам, а большинство простых людей теснилось в старых квартирах, из которых выселили прежних обитателей и которые превратили в печально знаменитые коммуналки. Мои родители были рады, что делят квартиру всего лишь еще с двумя другими семьями.

Тем не менее их жизнь в тридцатых годах была сопряжена с истинной борьбой за выживание. Во время голода 1933–1934 годов продовольствие исчезло: люди, приезжавшие в Москву с Украины и из Центральной России, рассказывали ужасающие истории о голодных смертях. Украинцы, в частности, считали, что голод организован специально и таким образом Сталин наказывает их народ. В деревни посылали особые отряды для изъятия зерна и других продуктов. В большинстве то были подразделения солдат НКВД, сытых, вооруженных и одетых в форму, ими командовали жестокие, идейно стойкие офицеры. Однако картины опустошения были столь ужасны - матери, умирающие с детьми на руках, людоедство, - что даже некоторые из этих офицеров кончали самоубийством или сходили с ума после этих чудовищных рейдов.

Все это, разумеется, вызывало активное неприятие у моего отца: ему хотелось верить, что большинство таких рассказов не соответствует действительности. Из более поздних разговоров с матерью я понял, что он неохотно обсуждал с ней проблемы голода, но она, человек более практичный и приземленный, много говорила об этом, особенно со своей матерью, моей бабушкой Лукерьей Григорьевной.

В Москве продовольствие распределяли по карточкам, введенным на все основные продукты, включая мыло и муку. Система была особенно жесткой по отношению к старикам: им не полагалось никаких карточек или пайков. Нашей семье жилось легче, поскольку отец, как и другие офицеры НКВД, получал дополнительный паек, который выдавали в специальных магазинах, закрытых для посторонних. Там можно было купить яйца, масло, сахар и мясо. И все же впоследствии я ·нередко думал, что брат мой, который родился в 1933 году, видимо, страдал от недоедания, потому что не отличался крепким здоровьем и даже в молодости быстро уставал.

Для моего отца куда более тягостным, чем продовольственные карточки, были сталинские политические чистки, которые набрали силу ко второй половине тридцатых годов. Первый показательный процесс состоялся в Москве в 1936 году, второй - в 1937-м и, наконец, третий - над старым оппонентом Сталина Николаем Бухариным - в 1938-м. Убийственное новое выражение "враг народа" было у всех на устах, и жертвы начали исчезать с ужасающей быстротой, как только НКВД выдвинул понятие "конкретного результата". Спустя много лет, когда я был офицером КГБ, под этими словами подразумевалась вербовка иностранного гражданина для шпионажа в пользу СССР. В тридцатых годах это выражение было эквивалентно слову "вышка", то есть высшая мера наказания, расстрел. Работу офицеров НКВД оценивали в зависимости от того, какое количество соответствующих приговоров они выносили, сколько людей было расстреляно в результате их расследований.

Для моего отца самое страшное время настало, когда начали исчезать не только люди "сторонние", но и работники НКВД. Аресты казались случайными. Процесс получал толчок к движению в самом себе, поскольку арестованные делали чудовищные признания, только бы избежать дальнейших пыток. Когда следователи задавали вопрос: "Кто еще состоял в заговоре?", люди называли первые приходившие в голову имена. Нельзя было предугадать, кто предаст тебя: человек, с которым ты просто поспорил много лет назад, мог донести на тебя как на врага народа, террориста, шпиона, антисоветчика, тайного троцкиста. Одной из жертв стал тот самый поляк, знакомый моих родителей, который руководил экспедицией на Кавказ. Как и большинство членов Коммунистической партии Польши, живших в изгнании в Советском Союзе, он был арестован и расстрелян как иностранный шпион.

Мой отец никогда не говорил со мной о том времени, но мать и бабушка вспоминали, как они были напуганы, как ночами лежали без сна, прислушиваясь к топоту сапог, когда арестные команды поднимались по лестнице дома, где они жили. Четвертая часть из двадцати восьми квартир подверглась этим нашествиям.· Обычно первым увозили главу семьи, а потом возвращались за остальными домочадцами. В худший период с весны 1937-го до осени 1938-го произошло пятнадцать таких визитов. Жертв увозили в черных машинах, так называемых "воронках".

Моя мать была слишком умна для того, чтобы принимать пропаганду на веру. Ей не промывали мозги в учреждении, она не сидела на партийных собраниях и семинарах и не слушала бесконечные речи, поэтому понимала, что не может существовать такое количество подлинных врагов народа, как объявляют власти: просто не бывает в реальности столько преступников и предателей. Но когда она пыталась поделиться сомнениями с отцом, он отмахивался, а порой даже негодовал. Цитировал постулат: "НКВД всегда прав!" - и заявлял, что, раз кого-то арестовывают, значит, есть для этого серьезные основания. Гораздо позже, когда я расспрашивал его о принципах работы НКВД в те дни, он отвечал: "Думается, главным принципом была вербовка агентов или тайных информаторов", Это была правда, так как в тридцатых годах число доносчиков стало огромным, и ходили слухи, что НКВД считает своей почетной обязанностью превратить каждого третьего взрослого человека в информатора. И все-таки, я полагаю, что вера моего отца в коммунизм подверглась серьезному испытанию из-за жестокости сталинского режима.

Наша семья от репрессий не пострадала, но кара постигла моего дядю Александра, старшего брата матери, агронома, которого арестовали в 1938 году, объявили врагом народа и приговорили к десяти годам заключения в лагере в Восточной Сибири. Кто-то, видимо, донес на него за критические высказывания по поводу коллективизации сельского хозяйства. Дядя, однако, сумел извлечь некоторые преимущества из своего несчастья: прекрасный огородник, он начал выращивать овощи и стал одним из самых влиятельных заключенны в лагере, поставляя свежие овощи к столу командиров КГБ. В 1948 году, когда срок его заключения истек, он теоретически сделался свободным человеком, но не получил разрешения вернуться домой и оказался в ссылке. Не усматривая и в этом трагедии, он возглавил предприятие по выращиванию овощей в оранжереях и стал обеспеченным человеком. После смерти Сталина в 1953 году ему разрешили приехать в Москву, и я впервые увидел этого веселого и энергичного человека, полного планов на будущее. Он рассказал мне, что всегда любил пиво, но за десять лет в лагере не выпил ни капли алкоголя. Лагерный городок, отрезанный от шоссейных и железных дорог, был так далек от цивилизации, что завозить туда пиво (в котором 95 процентов воды) или даже водку (60 процентов воды), считалось неоправданно дорого. Единственно разумным было ввозить спирт, в котором 96 процентов алкоголя, и его доставляли из Хабаровска, а иногда похищали из больниц и с авиационных баз. Вопреки, а может, благодаря своему долгому воздержанию дядя Александр превратился в истинного знатока и ценителя пива и, будучи в Москве, решил во что бы то ни стало перепробовать все имевшиеся в продаже сорта.

Увы, через два года он умер от сердечного приступа, его здоровье было подорвано лагерной жизнью. После его ареста в 1938 году жена его оставалась в Самарканде; в должный срок он узнал, что она с ним развелась, и сошелся с женщиной, тоже узницей. Эта приветливая и добрая женщина пережила его и часто нас потом навещала, став членом семьи.

После смерти дяди Александра бабушка решила бороться за его реабилитацию, чтобы обелить его имя и вернуть конфискованную собственность. Дело шло медленно, потому что власти были засыпаны тысячами подобных заявлений; но Лукерья Григорьевна, не зная устали, писала письма, заполняла анкеты и ходила по государственным учреждениям. К тому времени ее так скрутил ревматизм, что ходила она согнувшись почти под прямым углом, держа руки за спиной у основания позвоночника. Бабушка страдала от сильных болей, но воля ее была неколебима, и в конце концов она добилась документа о реабилитации Александра.

Сильное влияние оказал на меня и дядя Константин, младший брат матери, простой, скромный человек, далеко не лишенный здравого смысла. Он был ветеринаром-практиком, и, в то время как в чести был биолог-шарлатан Трофим Лысенко с его бредовой теорией, утверждавшей, что у растений не существует генов, Константин, бывая у нас, говорил: "Это же чепуха! Невероятно! Как его могут слушать? Разумеется, гены существуют. Мы знали о них еще до войны". Слушая его здравые рассуждения, я начал проникаться духом отрицания общества, в котором преследование ученых, говорящих правду, - самое обычное дело.

Я родился в Москве 10 октября 1938 года, когда самый черный период репрессий шел к своему завершению, но мои первые туманные воспоминания относятся к осени 1941 года, когда мне было около трех лет. Немцы тогда бомбили Москву, и во время воздушных налетов нас с братом уводили под своды недостроенной станции метро, которую использовали как бомбоубежище. Эскалаторы не работали, и мы подолгу спускались по ступенькам в набитый людьми туннель.

Мой отец во время войны был политработником и выступал с лекциями перед военными. Когда 22 июня 1941 года гитлеровские войска напали на Советский Союз, он был уже в годах (45 лет) и страдал близорукостью, поэтому на фронт не попал и в боях не участвовал, чего, по-моему, втайне стыдился. Но когда я подрос, узнал от своего двоюродного брата Валентина, каким блестящим оратором был отец. Шестнадцатилетним юношей Валентин побывал на одном из выступлений отца в летнем театре. Сорок пять минут тот держал аудиторию в напряженном внимании, рассказывая о международном положении и о ситуации на фронтах. Говорил с неизменным блеском, начав на высокой ноте, ровно и уверенно вел разговор, почти до конца и завершал лекцию крещендо в трех лозунгах, провозглашенных Сталиным и ставших ритуальными: "Наше дело правое! Враг будет разбит! Победа будет за нами!" Люди аплодировали ему стоя. Валентин был потрясен способностью отца владеть аудиторией и воспламенять ее.

В конце лета 1941 года немцы быстро продвигались к Москве; государственные учреждения и иностранные посольства готовились к эвакуации в Куйбышев. 16 октября в столице началась паника, люди думали, что немцы вот-вот овладеют городом: начались грабежи, тогда и был сформирован особый полк войск НКВД, который должен был защищать город до последней капли крови.

Наша семья эвакуировалась в Куйбышев, где отец получил временную работу, но город был наводнен беженцами, и он договорился об отправке нас в Киргизию, в город Пржевальск, почти на границе с Китаем. Там, в городе, названном по имени путешественника и географа полковника Н.М. Пржевальского, подразделению погранвойск было поручено опекать семьи офицеров, оставшихся в Москве или ушедших на фронт.

Пржевальск - это первый город, о котором я сохранил ясные воспоминания, Типичное русское поселение с красивыми улицами, кирпичными домами, выкрашенными белой краской, и высокими, стройными пирамидальными тополями, которые так чудесно пахли после дождя. Город располагался примерно в тысяче шестистах метрах над уровнем моря. Климат здесь был хороший: сухо и морозно зимой и умеренно жарко летом. Отец не приезжал к нам туда - слишком далеко добираться от места его службы, и я представляю, как было одиноко маме, но два года мы жили достаточно спокойно и безбедно. Хозяин дома держал свинью, которую мы с братом очень любили, и, когда перед Новым годом ее собрались зарезать, мама заперла нас в комнате, чтобы мы этого не видели. Но потом, когда свинья была уже мертва, тушу накрыли паласом, и мы с Василько сели на нее ничтоже сумняшеся.

В памяти сохранились и другие эпизоды, окутанные дымкой времени. Помню, я стыдился своих ботинок, старых и дырявых. Помню, как мы бегали играть в летний театр: некому было поддерживать в театре порядок, и между скамейками росли дикие цветы. По дороге во Фрунзе (ныне Бишкек), откуда нам предстояло ехать в Москву, пришлось обогнуть озеро Иссык-Куль, и я был поражен тем, как близко подступают горы к ярко-синей глади воды. Во Фрунзе на меня снова произвели сильное впечатление цветы: мы сидели на скамейке в ухоженном сквере, и теплый сентябрьский воздух был напоен запахом душистого табака. И поныне сладкий, почти дурманящий запах никоцианы воскрешает в памяти ту сцену во всех подробностях. И, наконец, когда мы приехали в Москву и вышли из здания Казанского вокзала на Комсомольскую площадь, я был невероятно поражен зрелищем поезда, едущего по виадуку, - поезд высоко в небе!

Осенью 1943 года Москва казалась относительно спокойной. После великих сражений под Сталинградом в январе и феврале и летней битвы под Курском немецкие армии отступали, и было ясно, что они уже не вернутся и что бомбить Москву больше не будут. Отец сумел получить жилье недалеко от знаменитой Бутырки, в добротно выстроенных еще в царское время казармах, где прежде жили солдаты, охранявшие тюрьму. Здесь я и вырос. Окрестности едва ли благоприятные - ведь Бутырка для Москвы то же, что Моабит для Берлина: тюрьма с ужасным прошлым. Часто, когда мы гуляли поблизости, видели, как к воротам подъезжала машина и совершалось чудо: охранник нажимал кнопку, и огромные металлические ворота уезжали в стену. За этими воротами на некотором расстоянии были другие такие же, так что любое средство передвижения, въезжало оно или выезжало, попадало в замкнутое пространство. С маленького балкона нашей квартиры видна была крупная кирпичная башня восемнадцатого века, в которой находились камеры.

Несмотря на близость к мрачной тюрьме, мне, пятилетнему мальчику, Москва казалась замечательным городом. Людей было не много, большинство его обитателей либо ушло на фронт, либо эвакуировалось из города. И почти никакого уличного движения. Москва была чистой, в ней еще сохранялись улицы с деревянными домами и палисадниками, в которых весной расцветала сирень. Вдоль главных трасс деревьев не осталось - их спилили по приказу Сталина и Кагановича.

Мы жили на Лесной улице, названной так, потому что когда-то там находился рынок лесоматериалов.

Соседний с нашим дом хранил на себе некий реликт. На одной из стен была вывеска, старинная, дореволюционная, сделанная по правилам старой орфографии, отмененной большевиками: "Оптовая компания Каландадзе по торговле кавказскими фруктами". Здесь когда-то помещалась подпольная типография, где большевики печатали листовки на типографском станке, установленном в подвале. В мое время там был маленький музей, и первый этаж был оформлен в виде старинной торговой конторы, принимавшей заказы на поставку фруктов с юга.

Одно из самых ярких моих детских воспоминаний относится к лету 1944 года. Правительство объявило, что в определенный день немецких военнопленных проведут по улицам города.

Мы вышли на улицу вместе с матерью. Это было незабываемое зрелище. Бесконечная колонна немецких солдат двигалась по проезжей части улицы; большинство было одето в поношенную военную форму; сопровождал колонну немногочисленный конвой с автоматами. Толпа молча взирала на них, никто не злобствовал, никто ничего не бросал в пленных, потому что люди не знали, как реагировать. Позже мне пришло в голову, что они вдруг осознали, что эти самые немцы - человеческие существа, попавшие в тяжелое положение: их схватили и ведут под конвоем, вернее, гонят как скот. У многих были приятные, но смертельно усталые лица. Разумеется, они понимали, что шествие это затеяно, чтобы унизить их и возбудить ненависть к нацистам, но зрители оставались равнодушными. Тем не менее, акция имела пропагандистский успех: кинохроника была показана во многих странах мира, раз и навсегда продемонстрировав, что Москва никогда не покорилась бы гитлеровским захватчикам.

Мы с Василько прекрасно ладили, но брат был старше на пять лет, и потому особой близости между нами не возникало. Но все же мы много времени проводили вместе, а самым любимым местом наших игр стали развалины храма Александра Невского на Миусской площади неподалеку от нашего дома. Власти пытались взорвать храм, но конструкция оказалась такой прочной, что ее не удалось разрушить до основания. И руины с осыпающимися кирпичными арками, загадочные и привлекательные для мальчишек, неизменно влекли нас к себе.

А еще нам нравилось ходить в Парк имени Горького, где на набережной были выставлены немецкие танки, пулеметы, самолеты, машины, мотоциклы и другое трофейное вооружение.

Однако самым любимым местом Василько был гараж во дворе за нашим домом. Была там авторемонтная мастерская и несколько стоянок для машин офицеров КГБ, живших в соседнем квартале; рядами стояли немецкие мотоциклы, и тут и там валялись всевозможные запчасти: колеса, коробки передач. А еще была целая гора покрышек, по которой мы обожали карабкаться. Здесь же находилась база немногочисленных профессиональных мотогонщиков, в том числе и легендарного Короля, тогдашнего чемпиона Советского Союза, который жил на первом этаже нашего дома. В свои двенадцать лет мой брат увлекался мопедами и питал страсть ко всевозможным механизмам и технике - машинам, пишущим машинкам, радиоприемникам. У него от природы были золотые руки, и на заднем дворе он находил немало способов совершенствовать свои способности.

Назад Дальше