Несмотря на это, мы начали встречаться, и я еще больше был ею очарован - не только ее красотой, но и серьезностью. Мне было приятно, что она тоже рада нашим встречам. Но я чувствовал, что девушку что-то гнетет, и не ошибся. Примерно через год все стало ясно.
Однажды вечером Наташа позвонила и взволнованным голосом спросила:
- Можешь выйти прямо сейчас? Надо поговорить. - Где ты?
- Во дворе вашего дома.
Полный самых мрачных предчувствий, я немедленно помчался и увидел ее стоящей под дождем, подавленную и в слезах.
- Случилось такое, о чем я должна тебе рассказать, - выдохнула она.
- В чем дело?
- Я тебя обманывала. Да, меня зовут Наташей Афанасьевой, но я не русская.
- Кто же ты?
- Я немка.
- Немка?!
- Да, я настоящая немка.
В бурном стаккато путаных фраз она рассказала, что ее отец был видным немецким коммунистом, который в тридцатых годах с женой и пятью детьми приехал в Москву "помогать строительству социализма". Жизнь оказалась труднее, чем он ожидал, но он держался. Получил хорошую работу и честно трудился примерно два года. Наступил тридцать седьмой год, год чистки рядов партии, и его объявили немецким шпионом.
- Его не расстреляли, - продолжала Наташа, - он провел десять лет в лагерях на севере. Нас, детей, взяли в детдом, а потом распределили в разные русские семьи. Я попала в семью Афанасьевых. Прожила у них десять лет. Я люблю их, потому что они всегда были добры ко мне, но так и не стали по-настоящему родными…
В конце концов ее отца освободили, но, как и мой дядя, он не мог вернуться в Москву, со временем он сошелся с другой женщиной. Мать Наташи, хранившая все это время ему верность, переехала в Центральную Россию, город Резун, где сейчас работает главным архитектором.
Я слушал ее, и мне казалось, что я смотрю фильм и что это не я, а кто-то другой стоит под дождем и слушает рассказ девушки. Но это было всего лишь прелюдией, главное было впереди.
- Когда я училась в школе, - продолжала Наташа, - в меня влюбился один мальчик, его звали Алексей. Я же считала его только другом. Не могла представить его своим возлюбленным и мужем. Но он все эти годы оставался моим верным рыцарем, всегда поддерживал меня и ждал своего часа. Вчера вечером я ужасно поссорилась с моими родителями и не могла оставаться дома. Я пошла к Алексею и осталась у них ночевать. Утром мать Алексея заявила: "Наталья, ты спала в его комнате, вы спали вместе. Теперь вам ничего не остается, как пожениться".
Наташа умолкла и стояла потупившись, с загнанным видом, посмотрела на меня убитым взглядом и почти выкрикнула:
- У меня нет другого выхода. Я вынуждена уйти к нему.
Она снова расплакалась. Я обнял ее и поцеловал в первый и последний раз. Наташа пробормотала "Прощай" и убежала. Я был ошеломлен. Фотографию Наташи - единственную память о ней - я хранил долгие годы.
Мой брат Василько был циником, и, когда спустя месяц я рассказал ему эту историю, он отреагировал соответственно:
- Ты просто не понимаешь, как тебе повезло. Ты загубил бы собственную жизнь. Во-первых, она дочь врага народа.
- Он реабилитирован, - возразил я.
- Это не имеет значения. Во-вторых, ее отец немец, иностранец.
- Он не иностранец! - воскликнул я. - Он советский гражданин.
- Все равно. Он всегда будет числиться иностранцем. А в-третьих, она еврейка. Кругом беда.
Уровень преподавания в институте был разным: от самого высокого в обучении языкам до предельно низкого в изучении марксистской философии. Количество языков просто поражало: помимо почти всех европейских языков, в институте преподавали монгольский, корейский, суахили, бенгали и другие индийские языки, греческий, еврейский, сербско-хорватский и так далее. На первом курсе у нас, изучавших немецкий язык, было по шестнадцать часов в неделю, и преподавали нам высокопрофессиональные педагоги.
Помимо языков, главными предметами были география, международное право, военное дело и история. Мы изучали географию всего мира, а также экономическую географию какой-то конкретной страны, для нашей группы это была Германия. Международное право преподавалось менее удовлетворительно - потому что в Советском Союзе никогда не существовало истинного права как такового, - но мы получали представление о предмете, в том числе и о международных экономических отношениях: как заключаются контракты и как осуществляется внешняя торговля. Предмет считался очень трудным, так как мы все были слабы в экономике.
Что касается военного дела, то первые четыре года военная подготовка шла как часть основного академического курса, и это освобождало нас от действительной службы в армии. После освоения теоретического курса мы перешли к практическим занятиям, стреляли из боевого оружия на сборах в Подмосковье. Однажды, когда мы упражнялись в стрельбе из винтовок и автоматов под наблюдением начальника кафедры военного дела в чине генерала, какой-то сержант, сидя на пригорке, крикнул: "Ну и дела! Когда мы стреляем, нами командует сержант, а эта компания явилась сюда с настоящим генералом!" Мы не носили форму и приезжали на сборы в обычной одежде и, должно быть, выглядели попросту смешно.
Как бы там ни было, но на третьем и четвертом курсе мы занимались военным делом уже непосредственно по своей специальности - военным переводом, письменным и устным. Тут уж мы были доками. Изучив сотни современных технических терминов на немецком, скоро мы освоили перевод самых сложных военных текстов, и сложные слова типа Zwanzigstezentimeteгdoppelschnellfeuerflugabwehгkannone сделались для нас привычными. Мы получали соответствующий документ, и это не было фикцией - в случае войны или призыва на военную службу мы могли без какой-либо предварительной подготовки выполнять обязанности военного переводчика на самом высоком уровне.
История тем не менее считалась главным предметом, прежде всего история России и Советского Союза, затем история остального мира, начиная с Древнего Египта, Греции и Рима с последующим переходом к средневековой Европе, а затем медленным темпом к новому времени. Разумеется, все исторические события интерпретировались с марксистской точки зрения. Например, по отношению к Древней Греции наши преподаватели отнюдь не испытывали того восхищения, которое существует на Западе: вместо преклонения перед Афинами и Римом, как колыбелями демократии и европейской цивилизации, они акцентировали внимание на классовых аспектах и "прогрессивных элементах". Спартак, римский гладиатор, возглавивший восстание рабов, само собой, считался чрезвычайно прогрессивным. Демократия, основанная Периклом, - не более чем декорация, к тому же разве ее вскоре не сменила имперская монархия при Филиппе II и Александре Македонском? Классическая Греция была всего лишь фазой общественного развития, а не великим идеалом, столь важным для Пушкина и его друзей во время обучения в Царскосельском лицее.
Несколько лет мы изучали историю международных отношений России и Советского Союза, то есть историю дипломатии с Россией в центре. Мирным соглашениям и войнам отводилось главное место, особенно тем, что были связаны с Османской империей, Турцией, Грецией, наполеоновской Францией, Венским конгрессом, Меттернихом и далее с двадцатым веком. После двух лет изучения истории Коммунистической партии Советского Союза в сочетании с историей всех прогрессивных общественных движений с начала двадцатого века мы перешли к скучной, сильно фальсифицированной и неточной истории партии послереволюционного времени. Даже откровения ХХ съезда партии не поколебали позицию преподавателей, которые продолжали твердить об опасностях правого и левого уклонов, повторяя положения, введенные Сталиным для дискредитации его врагов.
В соответствии с этой версией событий Троцкий оставался этаким духом-искусителем.
Занимались мы также историей философии. Вводный курс мировой философии был блестящим, и после него мы полгода штудировали философов Греции и Рима. Но марксистская философия была явной чепухой, и ничто не могло скрыть, что Ленин - философ никудышный: его единственная философская книга "Марксизм и эмпириокритицизм" была безликой и отнюдь не оригинальной, а вторичной, ее значение искусственно раздувалось.
На третьем или четвертом курсе мы вполне уже постигли мерки советской жизни. Знали правила, понимали, как себя вести; что касается меня, то, проявляя должный интерес к занятиям, я настойчиво пытался понять, что происходит в действительности. В квартире у родителей было полно политической литературы, издававшейся в двадцатых и тридцатых годах, и я, читая ее, понимал, насколько фальшива и несостоятельна нынешняя официальная пропаганда.
Немецкий язык давался мне легко, и, быстро продвигаясь в его изучении, я принялся читать книги бывших офицеров вермахта, попавших в плен во время войны и проведших в Советском Союзе годы с 1943-го по 1947-й. Это привело к еще одному источнику прозрения - западногерманским газетам. Был такой уникальный период в Советском Союзе, когда студентам разрешалось читать в институте западные газеты и журналы. Позже такие издания были запрещены, но мне посчастливилось обучаться в "открытый период", и я с жадностью поглощал все - будучи одним из немногих в Советском Союзе, кому это было доступно.
Постепенно я начал понимать, что Запад - это другой мир. Там все было иначе. Совершенно иные политическая и социальная системы, равно как и моральные ценности. Открытый доступ к средствам массовой информации позволял видеть Запад как бы другой планетой. Только в возрасте двадцати лет я начал понимать, что постигаю этот неведомый доселе мир. На протяжении всей предшествующей моей жизни советская пропаганда упорно твердила, что самое совершенное общество в нашей стране, что Советский Союз идет единственно правильным путем. Капиталистический мир с его циклическими кризисами в экономике - это мир эксплуатации, насилия, агрессии. Капиталисты, мол, ввели изощренную систему эксплуатации рабочего класса. А их хваленая демократия - не более чем красивый фасад, скрывающий зло и насилие. Я начинал осознавать, что все это ложь, что дело обстоит совсем иначе. Пропаганда твердила: "У нас мир разума, у них мир безумия", но, читая западногерманские газеты, я понимал, что в действительности все как раз наоборот. Открытие было ошеломляющим, но таким опасным, что я никому не решался говорить об этом. Все, что я мог себе позволить, чтобы расширить мои скудные познания о Западе, это слушать иностранные радиостанции. Радио "Свобода" глушили шумами с радиовышек, установленных вокруг Москвы, но мне иногда удавалось поймать "Голос Америки" или службу информации Би-би-си. Наше радио тогда было технически несовершенным, и приемники, выпускаемые в Советском Союзе, имели коротковолновый диапазон не ниже 25 метров, а вещание на волнах 21, 19 и 16 метров, которые обычно использовали европейские станции, было недоступно. Можно было использовать другие волны, например, 49, 41 и 25 метров, но их так глушили, что понять ничего было нельзя. Однако, напрактиковавшись, я обнаружил, что передающие станции незаметно переключаются с одной волны на другую, и операторы КГБ глушат пустой воздух, пока не пройдет сигнал и не зафиксируется на шкале.
Почему многие мои современники не отозвались на этот первый зов правды, реальности, я не знаю. Могу лишь думать, что на свое великое счастье я начал изучать немецкий, а это дало мне возможность читать западные газеты, журналы и книги.
В конце второго курса на доске объявлений появилось сообщение: "Желающим изучать второй язык предлагается подать заявку в деканат". Я в то время очень боялся английского. Страх мой носил иррациональный характер и объяснялся собственной неосведомленностью: я считал, что язык этот невероятно труден и мне его не одолеть. Произношение казалось трудным, а конструкции совершенно не похожи на немецкие, которые были мне столь милы, как и вообще немецкий язык. Тем не менее я подал заявку, понимая, что рано или поздно мне придется заняться английским языком.
Недели через две из деканата сообщили, что желающих изучать английский оказалось очень много, и администрация сама произвела отбор, неизвестно уж по какому принципу. "Вы, Гордиевский, - сказала секретарь, - можете выбирать между чешским и шведским". Поскольку у меня были друзья среди чехов и словаков, я тут же выбрал чешский, тем более что уже занимался самостоятельно по учебнику.
Брат мое решение не одобрил. Он в то время как раз готовился к работе в КГБ и уже достаточно знал реальность, чтобы дать мне разумный совет. "Не будь идиотом! - рявкнул он. - Если ты выберешь чешский, то всю жизнь просидишь в жалких консульских отделах Праги и Братиславы и больше ничего в мире не увидишь. Занимайся шведским! Во-первых, Швеция - хорошая страна, а во-вторых, это дорога в другие страны Скандинавии. Оттуда можешь поехать в любое место в Европе".
Василько всегда был куда большим циником и материалистом, чем я. Намного старше меня, он рос среди мальчишек, ожесточенных войной, и думал только о карьере, в то время как многие мои сверстники были скорее идеалистами и дорожили духовными ценностями. Но эти слова брата изменили мою жизнь. Я выбрал шведский - и последствия оказались непредсказуемыми. Нельзя сказать, чтобы я с увлечением занимался вторым иностранным языком - шведский преподавали плохо, в отличие от норвежского, который вел отличный преподаватель. Учебных часов отводилось недостаточно, хотя курс был чрезвычайно насыщенный. В результате я так и не овладел шведским на должном уровне, хоть и очень стремился к этому.
Гораздо более продуктивными были полугодовой курс западноевропейской литературы, включавший занятия английским языком, и введение в экономическую географию европейских стран. Одной из книг, с которой я познакомился в связи с этим, были "Путешествия Гулливера", книга настолько увлекательная и остроумная, что я читал вслух отрывки из нее друзьям и матери. Позже в Англии, трижды перечитав книгу по-русски, я купил английское издание, чтобы сравнить русский перевод с оригиналом. Грубоватый юмор Свифта пришелся мне по душе, не в последнюю очередь благодаря истории о слепом академике, который наставлял своих учеников в искусстве определять цвета при помощи обоняния и вкуса. Немало я веселился, читая о человеке, который пытался воспроизвести природные продукты - зерно и овощи - из человеческих экскрементов; Гулливер, от лица которого ведется повествование, так отреагировал на приветствие экспериментатора: "Когда меня ему представили, он очень крепко обнял меня (любезность, от которой я охотно бы уклонился)".
Все наши академические дисциплины были проникнуты марксистской идеологией. Почерпнутые в школе сведения из истории Советского Союза были отрывочными; теперь мы все больше и больше узнавали о революции, об истории Коммунистической партии, включая то, что считалось ее предысторией, - зарождение первых марксистских организаций в Европе и России. Мы все еще не знали полной правды о чистках. Я, разумеется, читал засекреченную речь Хрущева, но ее текст не был официально разрешен для перепечатки в книгах по истории, только слегка поправленных. Но, даже читая о двадцатых и тридцатых годах, мы отмечали, что сторонники и соратники Ленина, честные и умнейшие революционеры, исчезали один за другим. Одной из тем, постоянно возбуждающих общественный интерес, был XVII партсъезд 1934 года и состоявшиеся на нем очередные выборы Центрального Комитета. Легенда, до сих пор не подтвержденная, гласит, что при тайном голосовании Сергей Киров получил больше голосов, нежели Сталин, потому что большинство делегатов ненавидело Сталина и хотело от него избавиться. Киров был убит 1 декабря того же года, по приказу Сталина, и к концу 1938 года более семидесяти процентов участников съезда были мертвы. Сталин не знал, кто за кого голосовал, но ликвидировал две трети делегатов.
Такого рода факты мы обсуждали подолгу, но я еще не был готов к полному отрицанию коммунизма. Более того, мне хотелось верить, что в коммунистическом движении было что-то доброе и благородное на его начальной стадии, но потом исчезло в сумятице жестокости и террора. Коллективизация сельского хозяйства должна была привести к социальному прогрессу, а кончилась катастрофой. Мое понимание происходившего было ограниченным. Я все еще существовал в пределах системы, но чувство разочарования росло день ото дня.
Среди моих друзей в секции легкой атлетики самым интересным был Ли, низкорослый китайский студент, который хорошо бегал, но явно страдал от хронического недоедания. За стеклами очков глаза его светились умом и дружелюбием, к тому же у него было хорошо развитое чувство юмора. Однако коммунистом он был фанатичным, и, хотя мы с ним стали добрыми друзьями, между нами то и дело возникали бурные политические споры.
Я его обычно поддразнивал:
- Теперь у вас в Китае культ личности. Для вас Мао такой же, каким был для нас Сталин четыре года назад. Неужели ты не понимаешь, что, как только Мао умрет, у вас начнется кампания демаоизации?
Ли не нравились такие высказывания.
- Ты, кажется, не понимаешь, что Мао сделал для нации, - яростно возражал он. - Мы у него в неоплатном долгу.
- То же самое говорили о Сталине, - парировал я. - Он-де был великим вождем, и мы всем обязаны ему.
С намерением хоть немного подкормить Ли я приглашал его к себе домой, и Ли вступал в бесконечные споры с отцом. В то время - это был 1957 год - между Китаем и Индией то и дело возникали пограничные конфликты. Ли объяснял это капиталистическими провокациями. Отец возражал, и завязывался долгий спор.
Несмотря на бескомпромиссность Ли, я не мог его не любить, и, как ни странно, при всем его фанатизме он часто оказывался прав. Так случилось однажды, когда мы с ним вместе отдыхали в туристическом лагере в Карелии, на границе с Финляндией, в чудесном краю гор, озер, рек и островов, поросших соснами и усеянных валунами. В этой идиллической обстановке я провел самые лучшие каникулы в моей жизни.
После пятидневных тренировок мы отправились на небольших лодках в десятидневный поход по озерам, разбивая лагери на островах, устанавливая палатки и разводя костры. Ли часто критиковал русскую пищу и называл ее пресной, сетуя на отсутствие приправ. Однажды вечером он, к своей великой радости, заметил, что дно кристально прозрачного озера усеяно пресноводными мидиями. "Смотри! - закричал он. - Деликатесы прямо у нас под рукой". Мы набрали мидий, и он их сварил, сварганив приправу из лука, соли, перца и уксуса. Никто из нас никогда не пробовал таких моллюсков, некоторые вообще отказались их есть, но те, кто отважился, испытали редкое удовольствие.