Неизвестный Шекспир. Кто, если не он - Георг Брандес 41 стр.


...

Цезарь любил меня – и я оплакиваю его; он был счастлив – и я уважал его; но он был властолюбив – и я убил его. Тут все – и слезы за любовь, и радость счастью, и уважение за доблести, и смерть за властолюбие.

С необычайным и вместе с тем благородным искусством достигает он кульминационного пункта в вопросе: "Есть между вами человек столь гнусный, что не любит своего отечества? Есть – пусть говорит: только он и оскорблен мной", и когда в ответ раздается: "Никто, Брут, нет между нами такого", следует спокойная реплика: "А когда так, то никто и не оскорблен мной".

Еще более достойная удивления речь Антония замечательна, во-первых и прежде всего, сознательным различием в стиле. Здесь нет антитез, нет литературного красноречия, но есть красноречие устное, самого сильного демагогического характера; речь начинается с того самого пункта, где Брут оставил слушателей. Оратор в виде вступления категорически заявляет, что здесь будет говориться над гробом Цезаря, а не во славу его и при этом подчеркивает до утомления, что Брут и другие заговорщики – все, все благородные люди. Затем это красноречие вздымается, гибкое и могучее в своем хорошо рассчитанном crescendo, в самой глубине своей вдохновляемое чувствами, которые дышат пламенным энтузиазмом к Цезарю и жгучим негодованием на совершенное над ним убийство. Под впечатлением того, что Брут завоевал в свою пользу настроение толпы, насмешка и негодование сначала надевают маску, потом маска слегка, затем немного больше, затем еще больше приподнимается и, наконец, страстным движением руки срывается и отбрасывается прочь.

Здесь Шекспир снова сумел мастерски воспользоваться указаниями, хотя и скудными, которые дал ему Плутарх:

"По обряду и обычаю Антоний произнес надгробное слово над Цезарем, и когда увидал, что народ необычайно взволнован и тронут его речью, он внезапно к похвальной речи Цезарю присоединил то, что считал подходящим для того, чтобы пробудить сострадание и воспламенить душу слушателей".

Послушайте, что сделал из этого Шекспир:

...

Друзья, римляне, сограждане, удостойте меня вашего внимания. Не восхвалять, а отдать последний долг хочу я Цезарю. Дурные дела людей переживают их, хорошие – погребаются часто вместе с их костями. Пусть будет то же и с Цезарем! Благородный Брут сказал вам, что Цезарь был властолюбив; если это справедливо – это важный недостаток, и Цезарь жестоко поплатился за него. Я пришел сюда с позволения Брута и прочих, потому что Брут благороден – таковы и все они: все они благородные люди, – чтобы сказать надгробное слово Цезарю. Он был мне друг, добр и справедлив в отношении ко мне; но Брут говорит, что он был властолюбив, а Брут – благородный человек.

Затем Антоний возбуждает сперва сомнение во властолюбии Цезаря, упоминает о том, как он отказался от царской короны, трижды отказался от нее. Разве же это было властолюбие? Вслед за этим он переходит к вопросу, что Цезарь ведь все-таки был когда-то любим, и ничто не запрещает оплакивать его. Потом, с внезапной вспышкой:

...

О, где же здравый смысл? Бежал к безумным зверям, и люди лишились рассудка! Сердце мое в этом гробе с Цезарем: я не могу продолжать, пока оно не возвратится ко мне.

И вот следует призыв сострадания к этому величайшему мужу, слово которого еще вчера могло противостать вселенной и перед которым теперь, когда он лежит здесь, самый ничтожный человек не хочет поклониться. Несправедливо было бы держать к народу подстрекающую речь, несправедливо относительно Брута и Кассия, "которые – как вы знаете – благородные люди" (вставленные слова звучат, как насмешка, покрывающая собой похвалу), нет, он скорее готов обидеть умершего и самого себя. Но вот у него пергамент, – он, конечно, не станет читать его вслух, – но если бы народ узнал его содержание, то бросился бы лобызать раны умершего и омочил бы свои платки в его священной крови. – И когда громкие требования узнать содержание завещания смешиваются с проклятиями убийцам, Антоний встречает их упорным отказом. Вместо того, чтобы приступить к чтению, он развертывает перед глазами народа продырявленный кинжалами плащ Цезаря.

Здесь у Плутарха стояло:

"Напоследок он развернул плащ Цезаря, весь окровавленный и исколотый ударами кинжалов, и назвал виновников убийства злодеями и отцеубийцами".

Из этих немногих слов Шекспир создал это чудо разжигающего красноречия:

...

Вы знаете эту тогу. Я помню даже время, когда Цезарь впервые надел ее; это было летним вечером, в его ставке, после победы над нервиенцами. Смотрите, вот здесь проник кинжал Кассия. Посмотрите, какую прореху сделал завистливый Каска. Сквозь эту пронзил его так любимый им Брут; видите ли, как хлынула кровь Цезаря, когда он извлек назад проклятое железо; точно как будто она бросилась в двери, чтобы удостовериться, действительно ли Брут постучал в них так неприязненно. Брут, вы знаете, был любимец Цезаря. Вы, о боги – свидетели, как сильно любил он его! Это был жесточайший из всех ударов, потому что, когда благородный Цезарь увидал, что и Брут разит его неблагодарность, сильнейшая рук изменников, превозмогла; надорвалось доблестное сердце, он закрыл лицо тогой и пал к подножью Помпеевой статуи, с которой ручьями струилась кровь его. И как же гибельно это падение, сограждане! И я, и вы – все мы пали, и торжествует над нами кровавая измена! Вы плачете? Вижу, пробудилось сострадание в сердцах ваших; прекрасны эти слезы. О, добрые души, вы видели раны только Цезаревой тоги – и плачете.

Смотрите, вот он сам, исколотый, как видите, изменниками!

Он открывает труп Цезаря. И лишь тогда следует чтение завещания, осыпающего население Рима дарами и благодеяниями, завещания, которое Шекспир прибавил от себя и приберег к концу.

Неудивительно, что даже Вольтер был так поражен красотой этой сцены, что ради нее перевел три первых действия драмы и сам написал, правда, весьма бесцветное, подражание ей в заключении своей "Mort de Cesar". По поводу ее же он в своем, посвященном Болингброку "Di scours sur la tragedie" отзывается с таким восторгом и такой завистью о свободе английской сцены.

В двух последних актах Брут несет возмездие за свое деяние. Он участвовал в убийстве из благородных, бескорыстных, патриотических побуждений, но все же его не минует проклятие его поступка, все же он поплатится за него счастьем и жизнью. Это нисходящее действие в двух последних актах – как обыкновенно у Шекспира – производит меньше впечатления и меньше приковывает к себе зрителей, чем восходящее действие, наполняющее здесь первые три акта; но оно имеет одну содержательную, глубокомысленную, блестяще построенную и проведенную сцену, – сцену спора и примирения между Брутом и Кассием в четвертом акте, заканчивающемся явлением духа Цезаря.

Содержательна эта сцена потому, что дает нам всестороннюю картину двух главных характеров – строго честного Брута, возмущающегося средствами, которыми Кассий добывает себе деньга, безусловно, однако, необходимые для их похода, и политикой довольно индифферентного в нравственных вопросах Кассия, который, однако, никогда не преследует своей личной выгоды. Глубокомысленна она, потому что представляет нам неизбежные последствия противозаконного, мятежного действия: жестокость в поступках, бесцеремонность в приемах, апатичное одобрение бесчестного образа действий у подчиненных, раз узы авторитета и дисциплины порвались. Блестяще построена она, потому что со своими сменяющимися настроениями и своей возрастающей дисгармонией, которая под конец переходит во взволнованное и задушевное примирение, она драматична в самом высоком значении этого слова.

Что Брут являлся в мыслях Шекспира истинным героем трагедии, обнаруживается с самой яркой очевидностью в том, что он заключает пьесу похвальной речью, вложенной в уста Антонию в Плутарховой биографии Брута. Я разумею знаменитые слова:

...

Из всех заговорщиков он был благороднейший. Все они совершили свершенное ими из ненависти к Цезарю; только он один – из благородной ревности к общественному благу. Жизнь его была так прекрасна; все начала соединялись в нем так дивно, что и сама природа могла бы выступить и сказать всему миру: да, это был человек!

Совпадение между этими словами и прославленной репликой Гамлета прямо бросается в глаза. Всюду в "Юлии Цезаре" чувствуется близость Гамлета. Когда Гамлет так долго медлит со своим покушением на жизнь короля, так сильно колеблется, сомневается в исходе и в последствиях, хочет все обдумать и сам себя винит за то, что слишком долго раздумывает, это, наверно, зависит от того обстоятельства, что Шекспир переходит к нему прямо от Брута. Его Гамлет только что видел, так сказать, какая участь выпала на долю Брута, и этот пример не ободрителен ни по отношению к убийству отчима, ни по отношению к действию вообще.

Кто знает, не находили ли порой в этот период времени на Шекспира тревожные думы, под влиянием которых он едва был в состоянии понять, как может кто-либо хотеть действовать, брать на себя ответственность, бросать камень и заставлять его катиться, – в чем состоит всякое действие. Ибо, как только мы начнем размышлять о непредвиденных последствиях того или другого действия, о всем, что могут из него сделать обстоятельства, то всякое действие в более крупном стиле становится невозможным. Поэтому лишь самые немногие старые люди понимают свою молодость; они не посмели бы и не смогли бы еще раз действовать так, как действовали тогда, не заботясь о последствиях. Брут образует переход к Гамлету, а Гамлет вырос в душе Шекспира во время разработки "Юлия Цезаря".

Быть может, переход был такого рода: занимаясь этим Брутом, которому, подстрекая его к убийству, постоянно напоминают о Бруте Старшем, притворившемся безумным и изгнавшим тирана, Шекспир был вынужден остановиться несколько на этом образе, каким он обрисован у Ливия, образе, чрезвычайно популярном вообще. Но Брут Старший – это Гамлет перед Гамлетом, одно уже имя которого, найденное поэтом в одной старинной драме у Саксона Грамматика, пробудило в нем известные настроения. То было имя, данное им своему мальчику, так рано отнятому у него смертью.

Глава 37

"Гамлет". – Новеллистические, исторические и драматургические предпосылки

В 1601 г. поток мучительных впечатлений нахлынул на душу Шекспира. К первым месяцам этого года относится судебный приговор над Эссексом и Саутгемптоном. Как раз в то же время наступает кризис в отношениях Пемброка и Шекспира к смуглой леди. Наконец, в начале осени 1601 года Шекспир несет тяжкую утрату: стрэтфордские похоронные списки за 1601 т. заключают в себе следующую строку:

...

Septemb. 8. M-r Johannes Shakespeare.

Он лишился своего отца, своего первого друга и покровителя, честь и репутация которого были ему так дороги. Отец, наверное, жил вместе с оставленною на родине семьею сына в красивом "New Place", купленном Шекспиром за четыре года перед тем; он воспитывал его маленьких дочерей, Сусанну и Юдифь, он принимал участие в уходе за маленьким Гамлетом во время его болезни. И вот теперь его не стало. Вся юность, проведенная возле отца, воскресла перед Шекспиром; вместе с воспоминаниями возник целый рой мыслей, и основные отношения между отцом и сыном выступили на передний план в его душевной жизни; он погрузился в думы о сыновней любви и сыновнем почтении.

В том же году в фантазии Шекспира начинает создаваться "Гамлет" [14] . "Гамлет" произведение человеческого гения, сделавшее имя Дании известным на всем пространстве земли. Из всех датчан только один может быть назван знаменитым в самом широком смысле слова, только один занимает собой и поныне умы в Европе, Америке и Австралии, даже в Азии и Африке, поскольку европейская культура проникла в эти части света, и этот один никогда не существовал или, по крайней мере, никогда не существовал в том виде, в каком он был прославлен Шекспиром. Дания произвела нескольких людей, стяжавших себе громкую славу: Тихо Браге, Торвальдсена, Андерсена, но ни один из них не достиг и сотой части славы Гамлета. Гамлетовская литература может по своему объему сравняться с менее крупными европейскими, например, со словацкой.

Насколько занимательно следить взором за тем, как глыба мрамора мало-помалу принимает человеческий образ, настолько же интересно наблюдать, как гамлетовский сюжет постепенно получает свой шекспировский характер.

Сказание о Гамлете впервые встречается у Саксона Грамматика. Фенго убивает своего храброго брата Горвендиля и женится на его вдове Геруте (Гертруде). Сын Геруты Амлет принимает решение притвориться поврежденным в рассудке, чтобы в качестве существа безобидного спастись от преследований Фенго. С целью узнать, действительно ли он помешан, к нему подсылают красивую молодую девушку, которая должна проверить, сохранит ли он свой характер безумия, когда она отдастся ему. Но молочный брат Амлета, сопровождающий его, выдает ему этот замысел, притом же девушка с давних пор его любит, и в силу этого тайна его не разоблачается. Здесь уже кроются зачатки Офелии и Горацио.

О безумных речах Амлета говорится, что лгать он не хотел; поэтому он придавал двойственный смысл своим словам, так что хотя и говорил постоянно то, что думал, но все же выражал это так, что нельзя было понять, думает ли или знает ли он, что говорит, – формула, столь же хорошо подходящая к глубокомыслию шекспировского Гамлета, как к наивным, загадочным речам ютландского Амлета.

Точно так же и Полоний намечен здесь, особенно в той сцене, где он подслушивает разговор Гамлета с матерью. Один из друзей короля, более исполненный самомнения, нежели умный, предлагает, чтобы кто-нибудь спрятался в спальне королевы. Амлет прокалывает подслушивающего мечом и бросает изрубленный труп его свиньям, подобно тому как Гамлет в драме вытаскивает труп Полония из комнаты. Затем следует обвинительная речь Амлета к матери, построенная таким образом, что многие места ее сохранились еще у Шекспира:

...

Неужели ты думаешь, женщина, что эти лицемерные слезы могут смыть твой позор, – ты, бросившаяся, как развратница, в объятия самого гнусного злодея, кровосмесительно сочетавшаяся с убийцей своего супруга и самым низким образом осыпающая ласками и лестью того, кто отнял отца у твоего сына? На кого походишь ты? Не на женщину, а разве на бессловесное животное.

Фенго замышляет погубить Амлета в Англии и посылает его туда с двумя спутниками, которым Шекспир, как известно, дал имена Розенкранца и Гильденстерна, имена двух датских вельмож, вместе объехавших в эти годы Европу; имена эти были найдены в старинной генеалогической таблице и скопированы в facsimile. Эти спутники везут с собой рунические дощечки, на которых Амлет изменяет руны, подобно тому, как в драме он в письме короля заменяет свое имя именами Розенкранца и Гильденстерна.

Еще одна мелкая черта как бы подготовлена у Саксона: нечаянный обмен рапирами. В сцене мести возвратившийся в Данию Амлет застает приближенных короля за своей тризной. Он начинает расхаживать среди них с обнаженным мечом и, пробуя лезвие на ногте, обрезывает себе палец. Вследствие этого его меч приколачивают гвоздями к ножнам. Когда же Амлет поджигает зал и, подходя к королю, чтобы его убить, снимает его меч со стены, то на его место вешает свой, который король перед смертью тщетно пытается вынуть.

Теперь, после того, как ни одному датчанину не довелось распространить так далеко по земле имя своей отчизны, особенно знаменательно звучат эти слова Саксона:

Назад Дальше