Чтобы не уступить мне своего влияния на "отца", Павел Александрович стал почти каждое утро ходить в кабинет Федора Михайловича, как только он придет читать свою газету. Иногда случалось, что тотчас слышался окрик Федора Михайловича, и Павел Александрович выскакивал из кабинета слегка сконфуженный, говоря, что "отец" занят и он не хочет ему мешать. В другие разы он просиживал долго, возвращался с торжествующим видом и тотчас начинал что-нибудь приказывать трепещущей Федосье. Мне же после этих бесед Федор Михайлович всегда говорил: "Анечка, полно ссориться с Пашей, не обижай его, он добрый юноша!" Когда я спрашивала, чем же я обидела "Пашу" и на что он жалуется, Федор Михайлович отвечал, что "это такие все пустяки, что слушать их - уши вянут", но что он просит моего снисхождения к "Паше".
Меня иногда спрашивали: неужели я, выслушивая ежедневные дерзости и грубости Павла Александровича, видя его бесцеремонное к себе отношение, зная, что он наговаривает на меня Федору Михайловичу, - я все молчала и не умела поставить Павла Александровича на настоящее ему место? Да, молчала и не умела!
Не надо забывать, что, хоть мне и стукнуло двадцать лет, в житейском отношении я была совершенный ребенок. Я провела мою немноголетнюю пока жизнь в хорошей, ладной семье, где не было никаких осложнений, никакой борьбы. Поэтому некорректные поступки Павла Александровича в отношении меня изумляли, обижали и огорчали меня, но я на первых порах не сумела ничего сделать, чтобы их предотвратить. <…>
И вот в таких-то неблагоприятных условиях проходили первые недели нашей брачной жизни: грубость и дерзости Павла Александровича, наставления Эмилии Федоровны, постоянное надоедливое присутствие неинтересных для меня лиц, мешавших мне быть с моим мужем, вечное беспокойство по поводу наших запутанных дел. Даже какая-то отчужденность, как мне казалось, от меня самого Федора Михайловича, зависевшая от обстановки нашей жизни, - все это страшно меня угнетало и мучило, и я спрашивала себя, чем же все это может кончиться? Припоминая мой тогдашний характер, я вижу, что могло кончиться катастрофой. В самом деле, я безгранично любила Федора Михайловича, но это была не физическая любовь, не страсть, которая могла бы существовать у лиц, равных по возрасту. Моя любовь была чисто головная, идейная. Это было скорее обожание, преклонение пред человеком, столь талантливым и обладающим такими высокими душевными качествами. Это была хватавшая за душу жалость к человеку, так много пострадавшему, никогда не видевшему радости и счастья и так заброшенному теми близкими, которые обязаны были бы отплачивать ему любовью и заботами о нем за все, что он для них делал всю жизнь. Мечта сделаться спутницей его жизни, разделять его труды, облегчить его жизнь, дать ему счастье овладела моим воображением, и Федор Михайлович стал моим богом, моим кумиром, и я, кажется, готова была всю жизнь стоять пред ним на коленях. Но все это были высокие чувства, мечты, которые могла разбить наступившая суровая действительность.
Благодаря окружавшей обстановке для меня мало-помалу наступало время недоразумений и сомнений. То мне казалось, что Федор Михайлович уже меня разлюбил, что он понял, до чего я пуста, глупа и ни в чем не подхожу к нему, и, пожалуй, раскаивается в том, что женился на мне, но не знает, как поправить сделанную ошибку. Хоть я и горячо любила его, но гордость моя не позволила бы мне оставаться у него, если б я убедилась, что он меня больше не любит. Мне даже представлялось, что я должна принести ему жертву, оставить его, раз наша совместная жизнь, по-видимому, для него тяжела.
<… >
Подчас мелькало сожаление о прежней моей тихой домашней жизни, где у меня не было горя и не приходилось грустить или раздражаться. Словом, много самых детских опасений и искренних печалей волновали меня; много неразрешимых сомнений представлялись моему еще незрелому уму. Ни правильных воззрений на жизнь, ни установившегося характера у меня еще не было, и это грозило бедой. Я могла не выдержать домашних неприятностей, вспылить, раздражить Федора Михайловича неосновательными упреками и подозрениями и вызвать вспышку и с его стороны. Могла произойти серьезная ссора, после которой я, столь гордая, конечно, не осталась бы у Федора Михайловича.
Надо припомнить, что я принадлежала к поколению шестидесятых годов и независимость, как и все тогда женщины, ценила выше всего. Сама сделать шаг к примирению я навряд ли бы решилась, несмотря на всю мою любовь к Федору Михайловичу. Я была еще детски тщеславна и не захотела бы выносить насмешек над собою Павла Александровича за принесенную мною повинную. Возможно, что и Федор Михайлович не захотел бы сделать первого шага к нашему примирению: навряд ли он меня тогда любил так сильно, как любил впоследствии. Его оскорбленная гордость, собственное достоинство, а отчасти и наговоры Павла Александровича могли на первых порах отклонить его от примирения. Недоразумения между нами, конечно, возрастали бы, и примирение оказалось бы невозможным.
Вспоминая об этом времени, я с ужасом думаю, что могло бы произойти: ведь Федор Михайлович не мог со мной развестись, так как в те времена развод стоил громадных денег. Таким образом, Федору Михайловичу не пришлось бы устроить счастливо свою дальнейшую жизнь и иметь семью, детей, как он о том мечтал всю свою жизнь. Несчастною была бы и моя дальнейшая жизнь: слишком много упований на счастье было возложено мною на союз с Федором Михайловичем и так горько было бы мне, если бы эта золотая мечта не осуществилась!
IV
Избавление
Но судьбе не угодно было лишить нас того громадного счастья, которым мы с Федором Михайловичем пользовались дальнейшие четырнадцать лет. Как теперь помню тот день, вторник на пятой неделе Великого поста, когда в жизни нашей, неожиданно для меня, наступил поворот в благоприятную сторону.
День этот начался обычными неприятностями: обнаружился какой-то пробел в моем хозяйстве, коварно устроенный Павлом Александровичем (чуть ли не исчезли карандаши или спички во всем доме), и Федор Михайлович сердился и кричал на бедную Федосью. Приходили столь наскучившие мне гости, и мне приходилось "угощать" и "занимать" их; Павел Александрович, по обыкновению, говорил мне дерзости. Федор Михайлович был особенно задумчив и уныл и почти со мною не разговаривал, что меня очень огорчало.
Вечером этого дня мы были званы к Майковым провести вечер. Зная это, наши гости ушли тотчас после обеда. Но от неприятностей целого дня у меня сильно разболелась голова и были так натянуты нервы, что я боялась, придя к Майковым, расплакаться, если речь зайдет о нашей семейной жизни. Поэтому я решила остаться дома. Федор Михайлович попробовал меня уговорить и, кажется, был недоволен моим отказом. Не успел Федор Михайлович уйти из дому, как явился ко мне Павел Александрович с упреками, что я своими капризами раздражаю его "отца". Объявил, что он не верит моей головной боли, а думает, что я не захотела пойти, чтобы рассердить Федора Михайловича. Говорил, что Федор Михайлович сделал "колоссальную глупость", женившись на мне, что я "плохая хозяйка" и много трачу "общих денег", и в заключение объявил, что, по его замечанию, за время нашего брака у Федора Михайловича усилились припадки и что в этом виновата я. Наговорив мне дерзостей, он тотчас же улетучился из дома.
Эта изумительная дерзость на этот раз была каплею, переполнившею сосуд. Еще никогда он меня не оскорблял таким жестоким образом, приписав моей вине даже усиление болезни. Я была обижена и огорчена до последней степени. Голова разболелась пуще, я бросилась в постель и стала горько плакать. Прошло, может быть, часа полтора, как возвратился Федор Михайлович. Оказывается, что, посидев у Майковых, он соскучился по мне и вернулся домой. Видя, что в доме темно, Федор Михайлович спросил Федосью, где я.
- Они в постели, плачут-с! - таинственно сообщила ему Федосья.
Федор Михайлович встревожился и спросил, что со мною. Я было хотела скрыть, но он так упрашивал сказать, говорил так дружелюбно, что мое сердце смягчилось, и я, плача и рыдая, стала ему рассказывать, как мне тяжело живется, как меня обижают у него в доме. Говорила, что вижу - он меня разлюбил, перестал со мною советоваться, как прежде, говорила, как я огорчена и страдаю от этого, и т. п.
Редко когда я так плакала, и чем более утешал меня Федор Михайлович, тем обильнее лились мои слезы. Все, что томило мое сердце, все мои сомнения и недоумения были высказаны мною с самою полною откровенностью. Бедный мой муж слушал и смотрел на меня с величайшим изумлением. Оказалось, что, видя чрезвычайную предупредительность Павла Александровича ко мне, он вовсе не подозревал, что тот позволяет себе оскорблять меня. Федор Михайлович дружески стал упрекать меня, зачем я не была с ним откровенна, зачем не жаловалась на пасынка, зачем сразу не поставила себя так, чтоб он не смел говорить мне дерзости. Уверял меня в своей горячей любви и удивлялся, как могло прийти мне в голову, что он меня разлюбил. В заключение признался в свою очередь, что и ему наша теперешняя суматошная жизнь страшно тяжела. И прежде у него бывали его молодые родные, но редко, так как им у него было скучно; теперь же их частые посещения он объясняет тем, что я с ними любезна и им у нас весело. Да и думалось ему, что молодое общество, веселые их разговоры и споры для меня самой интересны. Говорил Федор Михайлович, что сам тоскует о наших с ним прежних беседах и жалеет, что, благодаря постоянным гостям, эти беседы у нас не налаживаются. Говорил также, что последние дни был занят мыслью о поездке в Москву, а теперь, после нашего разговора, окончательно решил ее осуществить.
"Поедем мы, разумеется, вместе, - говорил Федор Михайлович, - мне хочется показать тебя моей московской родне. И Верочка (сестра) и Соня (племянница) с моих слов тебя знают, и мне хотелось бы, чтобы вы взаимно узнали и полюбили друг друга. К тому же у меня явилась мысль сделать попытку попросить у Каткова еще аванс и на эти деньги съездить с тобой за границу. Помнишь, ведь это была наша с тобой мечта! А что, может, она и осуществится? К тому же я хотел поговорить с Катковым о моем новом романе. На письмах переговариваться трудно, то ли дело при личном свидании. А если и не удастся поехать за границу, то все-таки, вернувшись из Москвы, легче будет установить новый строй жизни, при которой не будет этой неприятной для нас обоих суматохи. Итак, в Москву! Согласна ты, Анечка?"
О моем согласии нечего было и спрашивать. Федор Михайлович был так нежен, добр, мил, как бывал женихом, и все мои страхи и сомнения в его любви разлетелись, как дым. Чуть ли не в первый раз после свадьбы нам пришлось просидеть весь вечер одним, в самых дружеских и задушевных разговорах. Решили не откладывать поездки и выехать завтра же.
На другой день родные, и особенно Павел Александрович, были неприятно поражены известием о нашем отъезде, но, зная, что у Федора Михайловича приходят к концу деньги, и полагая, что он за ними едет, нас не отговаривали. Павел Александрович на прощанье не поскупился на колкости и объявил, что возьмет мое запущенное хозяйство в свои руки и приведет его в порядок. Я не обижалась и не противоречила; я была слишком рада возможности хоть на время избавиться от его преследований.
V
Поездка в Москву
В четверг на пятой неделе, рано утром, мы приехали в Москву и остановились в гостинице Дюссо, которую особенно любил Федор Михайлович. Устав с дороги, мы решили за дела в этот день не приниматься, а ехать навестить Ивановых. Визит этот очень меня смущал: из всех своих родных Федор Михайлович особенно любил сестру, Веру Михайловну Иванову, и всю ее семью. Еще в Петербурге он говорил мне, что был бы счастлив, если бы я понравилась Ивановым и подружилась с ними. Мне и самой этого хотелось, и я боялась, что первое впечатление будет не в мою пользу. Я особенно тщательно оделась, выбрав нарядное сиреневое платье и изящную шляпу. Федор Михайлович остался доволен моим туалетом и нашел, будто бы я сегодня хороша собой. Похвала, без сомнения, была сильно преувеличена, но мне понравилась и придала бодрости.
Ивановы жили в Межевом институте, и, чтобы к ним попасть, приходилось переезжать через весь город, сначала по Мясницкой, а затем по Покровке. Проезжая мимо церкви Успения Божией Матери (что на Покровке), Федор Михайлович сказал, что в следующий раз мы выйдем из саней и отойдем на некоторое расстояние, чтобы рассмотреть церковь во всей ее красе. Федор Михайлович чрезвычайно ценил архитектуру этой церкви и, бывая в Москве, непременно ехал на нее взглянуть. Дня через два, проезжая мимо, мы осмотрели ее снаружи и побывали внутри.
Чем ближе подъезжали мы к Ивановым, тем беспокойнее становилось у меня на сердце. "Что, если я произведу невыгодное для меня впечатление? - с тревогой думала я. - Как огорчит это Федора Михайловича!"
Отворивший нам слуга сказал, что Александра Павловича (мужа сестры) и Софьи Александровны (племянницы) нет дома, а Вере Михайловне сейчас о нас доложат.
Мы вошли в огромную залу, заставленную старинной мебелью красного дерева. Федор Михайлович взял со стола "Московские ведомости", а я принялась рассматривать тут же лежавший альбом с карточками. Вера Михайловна долго не выходила. Должно быть, она не сочла возможным выйти к незнакомой родственнице в капоте и стала переодеваться, что взяло немало времени. Прошло около получаса, как вдруг дверь в залу с шумом отворилась, и через комнату вихрем промчался мальчик лет десяти.
- Витя, Витя! - воскликнул Федор Михайлович, но мальчик не остановился, а, вбежав в следующую комнату, громко воскликнул:
- Молодая, расфранченная и без очков!
На него тотчас зашикали, и он замолчал. Федор Михайлович, зная обычаи семьи, сразу догадался, в чем дело.
- Не вытерпели! - смеясь, сказал он. - Отправили Витю посмотреть, какова моя жена.
Наконец вышла Вера Михайловна и очень сердечно ко мне отнеслась. Обняв и поцеловав меня, она просила любить и беречь ее брата. Вышли также ее муж и старшая дочь Сонечка. Александр Павлович в официальных выражениях поздравил нас и пожелал счастья. Сонечка подала мне руку, мило улыбнулась, но была очень молчалива и очень ко мне приглядывалась.
Александр Павлович отворил дверь в соседнюю комнату и сказал:
- Дети, идите же поздравлять дядю и знакомиться с новою теткою.
Друг за другом стали выходить молодые Ивановы. Их было семь человек: Сонечка (20 лет), Машенька (19), Саша (17), Юленька (15), Витя и прочие дети. Все они очень дружелюбно приветствовали Федора Михайловича, но ко мне отнеслись холодно: раскланивались, приседали, а затем садились и принимались во все глаза меня рассматривать. Я тотчас чутьем поняла, что молодежь враждебно настроена против меня. Я не ошиблась: как потом оказалось, против меня создалась целая кабала. Все Ивановы очень любили свою тетку по отцу, Елену Павловну, муж которой уже много лет был безнадежно болен. В семье решили, что, по смерти его, Елена Павловна выйдет за Федора Михайловича, и он навсегда поселится в Москве. Федор Михайлович был любимым их дядей; не удивительно поэтому, что вся эта молодежь невзлюбила меня, разрушившую их заветные мечты. Не понравились им также похвалы Федора Михайловича, которые он расточал по моему адресу, приехав на Рождество в Москву. Узнав, что я занимаюсь стенографией, молодежь решила, что я стара, нигилистка, стриженая и в очках. Услышав о нашем приезде, они условились меня высмеять, поставить на место и этим сразу доказать свою независимость. Увидав вместо старухи, ученой "нигилистки", молодую женщину, почти девочку, чуть перед ними не трепещущую, они изумились и не сводили с меня глаз. Такое усиленное внимание смутило меня. Привыкнув говорить просто, без затей, я теперь стала говорить литературнее, придумывая красивые фразы, и речь моя была очень неестественна. Я пробовала заговаривать с моими юными родственницами, мне отвечали: "Да, нет!" - и, видимо, не хотели поддерживать разговор.
Часов в пять сели обедать. Подали шампанское и стали нас поздравлять. Было шумно, но для меня не весело, хоть я и старалась быть оживленной, шутила, смеялась. После обеда дела мои пошли еще хуже. К Ивановым пришли несколько товарищей и подруг. Многие из них любили Федора Михайловича, жившего прошедшее лето в Люблине, под Москвою, на даче Ивановых, куда приезжали гостить все эти друзья молодых Ивановых. Всем им хотелось увидать жену Федора Михайловича. Затеялись petits-jeux (игры), очень замысловатые, требующие наблюдательности и остроумия. Остроумием особенно отличалась Мария Сергеевна Иванчина-Писарева, подруга старших дочерей Веры Михайловны. То была девушка лет двадцати двух, некрасивая, но веселая, бойкая, находчивая, всегда готовая поднять человека на смех. (Семья Ивановых описана Федором Михайловичем в романе "Вечный муж", под именем семейства Захлебининых. М. С. Иванчина очень рельефно выведена в виде бойкой подружки Марьи Никитишны.)
Ей поручена была молодежью задача вывести меня из себя и поставить в смешное положение в глазах моего мужа. Начали разыгрывать фанты. Каждый из играющих должен был составить (на словах, конечно) букет на разные случаи жизни: старику - в день восьмидесятилетия, барышне - на первый бал и др. Мне выпало составить букет полевых цветов. Никогда не живя в деревне, я знала только садовые цветы и назвала лишь мак, васильки, одуванчики и еще что-то, так что букет мой был единогласно и справедливо осужден. Мне предложили составить другой, но, предвидя неудачу, я отказалась.
- Нет, уж увольте! - смеялась я. - Я сама вижу, что у меня нет никакого вкуса.
- Мы в этом не сомневаемся, - ответила Мария Сергеевна, - вы недавно так блистательно это доказали!
И при этом она выразительно взглянула в сторону сидевшего рядом со мною и прислушивавшегося к нашим petits-jeux Федора Михайловича. Сказала она эти слова так ядовито и вместе с тем остроумно, что все расхохотались, не исключая меня и Федора Михайловича. Общий смех сломал лед недружелюбия, и вечер закончился приятнее, чем начался.
Возвращаясь домой, Федор Михайлович расспрашивал меня о моих впечатлениях. Я сказала, что мне очень понравились Вера Михайловна и Сонечка, а остальной семьи я еще не разглядела. Видя мой грустный вид, Федор Михайлович меня пожалел.
- Бедная моя Анечка! - говорил он. - Они тебя совсем заклевали! Сама виновата - тебе следовало отпарировать удары, и они тотчас бы прикусили язычки! Надо быть смелее, друг мой! Сестре и Сонечке ты очень понравилась, да и весь день ты была такая прелестная, что я не мог на тебя налюбоваться!
Слова эти чрезвычайно меня утешили, и все же я долго не могла уснуть в ту ночь, то упрекая себя за неуменье жить на свете, то раздумывая, почему все эти милые девушки и юноши так враждебно ко мне отнеслись. Про разрушенные мною их надежды соединить вместе любимого дядю с любимой теткой я узнала лишь потом.
Ивановы звали нас приезжать к ним на целые дни, но на другой день, в пятницу, мы решили поехать только вечером. Днем Федор Михайлович ездил к Каткову, но не застал его дома. Пообедали в гостинице и вечером отправились к Ивановым. Пятница была их журфиксом, и мы застали много гостей. Общество разделилось: старшие сели за карты в гостиной и кабинете; молодежь, я в том числе, осталась в зале. Стали играть в модную тогда стуколку. Рядом со мной поместился молодой человек, товарищ Саши Иванова. Видя, что он не заражен общим ко мне предубеждением, я принялась с ним болтать и смеяться, тем более что он оказался остроумным и веселым юношей.