После Петербурга с его выставочной суетой тихое провинциальное Домотканово вновь давало необходимый отдых душе. Серов неторопливо гулял по тропе, проложенной от усадебного дома к зданию школы, где жил летом вместе с семьей. Она вилась через сад, мимо замерзших в зимней спячке яблонь – их ветви клонились под тяжестью налипшего снега. Если же идти от школы дальше, выходишь к прудам. В летнюю пору, со стрекотанием кузнечиков в зарослях трав и млеющими на солнце лягушками, все здесь полнилось жизнью. А сейчас – словно мертвое царство. Но и в этой застывшей, казалось, природе было свое очарование, и вскоре Серову захотелось запечатлеть пастелью картину, которую он наблюдал утром из окна верхнего этажа дома: край присыпанного снегом балкона, неяркая полоска света над темным лесом вдали, изломанная линия забора, отделяющего усадебный двор от поля, и там, в белом поле, неторопливо скользят по полю крестьянские сани.
А когда он поделился с Дервизом намерением написать типичную сельскую сцену – молодую бабу, держащую под уздцы лошадь, – по окрестным деревням был брошен клич с приглашением попозировать. Желающих набралось с десяток, и Серов выбрал из них чернобровую молодку характерного славянского типа. В рыжеватом теплом армяке, с красным платком на голове, круглолицая и румяная от мороза, она являла облик той России, которая здесь, в Домотканове, была особенно мила художнику. Поначалу смущавшаяся девица выглядела чересчур серьезной, но вертевшийся рядом хозяин избы, на фоне которой она позировала с косматой смирной лошадкой, известный деревенский балагур, по просьбе Серова повеселил бабу шутками-прибаутками, и на ее лице появилась необходимая для полноты картины белозубая улыбка.
– Ну вот, Владимир Дмитриевич, – шутливо сказал, прощаясь перед отъездом с Дервизом, Серов, – не зря я к тебе заехал: рублей на триста-четыреста этюдов здесь написал.
Дервиз лишь понимающе усмехнулся: он-то знал, что в данном случае для Серова важнее иное.
Из Петербурга лучшие картины с выставки русских и финляндских художников были отправлены Дягилевым в Мюнхен, на выставку Сецессиона. Очевидно, в связи с этим в Мюнхен съездил по просьбе Дягилева и Серов. Находясь в городе, памятном ему по пребыванию здесь вместе с матерью и в детстве, и во время студенческих каникул, он посетил известную в городе и далеко за его пределами художественную студию Антона Ашбэ. Занимавшийся там И. Э. Грабарь вспоминал об этом появлении в студии Серова: "Он очень внимательно, долго рассматривал наши рисунки, которые нашел серьезно штудированными. Он расспрашивал о системе Ашбэ, сравнивал ее с чистяковской и нашел, что между ними немало общего… Ашбэ высоко ценил портреты Серова, выставленные на последней выставке мюнхенского Сецессиона, и был очень польщен, когда Серов стал ему расхваливать наши рисунки. Живописью нашей он не вполне был доволен и был, конечно, прав. В самом деле, в Сецессионе все мы видели его эффектный портрет великого князя Павла Александровича, в конногвардейских латах, с конем, и тонкий по живописи портрет М. К. Олив, взятый в полутоне. Куда же нам было тягаться с этим огромного, европейского калибра мастером?.. Серов произвел на всех отличное впечатление своей скромностью, неудовлетворенностью своими собственными вещами, снисходительностью к другим и глубиной своих суждений. Он говорил то, что думал, не лукавя и не делая комплиментов…"
После Мюнхена картины русских и финляндских художников были показаны в Дюссельдорфе и Кёльне. В иллюстрированном приложении к газете "Новое время" Дягилев поместил статью, в которой суммировал отклики немецкой прессы на экспозицию из России. Их тон был весьма благожелательным. Одна из ведущих мюнхенских газет выделила работы Серова, и Дягилев цитировал в статье мнение рецензента: "Особенного внимания заслуживают три портрета Серова, отличающиеся отсутствием всякой условности и поражающие зрителя своей непосредственностью, жизненностью и ясной характеристикой. В их смелой трактовке чувствуются необыкновенная уверенность и поразительнаяя техника, шутя преодолевающая все препятствия". Наряду с портретом в. к. Павла Александровича критик выделил и показанный на выставке портрет Веры Мамонтовой, "Девочки с персиками". Отметил он и пейзажи Серова, в частности "Заросший пруд".
Дягилеву, вероятно, особенно понравилось, что в ряде отзывов подчеркивалась национальная специфика и самобытность современной русской живописи, и он с удовольствием приводит эти слова: "Космополитические тенденции немецкого искусства могли бы заимствовать у русских ту уверенность, что только родина дает искусству крепкое основание и силу, чужая же страна есть лишь поле для изучения. Благодаря своей самостоятельности русские могут в истинно национальном искусстве выразить свою народность и свою страну, что редко удается художникам других наций. Не рабское подражание природе обеспечивает этим произведениям серьезный успех, а сильно выраженная в них любовь художников к своей стране".
Глава шестнадцатая
ПОКОЛЕНИЕ, ЖАЖДУЩЕЕ КРАСОТЫ
В начале весны Мамонтов решил везти свою оперную труппу в Петербург. Вряд ли Савва Иванович заранее планировал эту поездку, но вмешалась беда: в январе в здании театра на Большой Дмитровке, где давали спектакли Частной оперы, вспыхнул пожар. До окончания ремонта пришлось переселиться в другое помещение, а потом Мамонтову пришла мысль о гастролях. Серов присоединился к труппе.
Так уж получилось, что в петербургском репертуаре Частной оперы преобладали произведения Римского-Корсакова – "Садко", "Псковитянка", а также "Снегурочка" и "Майская ночь". И Мамонтов, и впервые увидевший постановку "Садко" еще в Москве Римский-Корсаков были настроены немножко нервно: как-то воспримет спектакль петербургская публика? Тем более что рядом с консерваторией, где проходили гастроли Частной оперы, в Мариинском театре шли оперы Вагнера в постановке немецкой труппы – "Тристан и Изольда", "Валькирия", "Зигфрид", "Тангейзер", и петербургская знать, кажется, предпочла Вагнера отдававшим, по мнению некоторых аристократов, "сермяжным духом" отечественным операм. Но истинные знатоки и поклонники русской музыки шли на мамонтовские спектакли и отнюдь не были разочарованы. Откровением для них стало и превосходное декорационное оформление, и исполнительское искусство Шаляпина и Забелы-Врубель. Неугомонный Стасов посчитал своим долгом публично встать на защиту еще в Москве восхитившего его Федора Шаляпина. А Римский-Корсаков, помимо Шаляпина, высоко оценил и Забелу-Врубель, и особенно близким оказалось ему исполнение Забелой партии Морской царевны – Волховы в "Садко". Композитор увидел в кристально чистом и будто неземном голосе певицы идеальное воплощение созданного им музыкального образа.
Савва Иванович Мамонтов стал как-то свидетелем теплой беседы Римского-Корсакова с Надеждой Ивановной Забелой, после чего задумался и предложил композитору:
– Хорошо бы, в пору нашего сближения, написать, Николай Андреевич, ваш портрет.
Композитор пошутил:
– Сами, что ли, писать собираетесь?
– Зачем же? – лукаво сощурился Мамонтов. – Есть тут со мной отменные живописцы, тот же, например, Серов, сын Александра Николаевича Серова.
– Что ж, пусть попробует, – согласился Римский-Корсаков, – портрет покойного отца он когда-то хорошо написал.
Серов начал работу над портретом композитора утром 6 марта 1898 года в квартире Римского-Корсакова на Загородном шоссе. И о том, что портрет Серовым начат с первоначального наброска углем, сохранилась дневниковая запись близкого к Римскому-Корсакову поклонника его творчества В. В. Ястребцева. Тот же Ястребцев, уже в середине апреля, поведал в дневнике об обстановке, в какой писался портрет: "Кроме меня, у них (Римских-Корсаковых) были Кругликов и Валентин Александрович Серов (сын композитора), который рисовал углем портрет Николая Андреевича. Римский-Корсаков с комической серьезностью уверял Серова, что ему ужасно хочется на портрете казатьсяя моложе, а главное, он желает, чтобы сюртук и галстук были посинее. Вообще, много смеялись".
Очевидно, Серов с той же шутливой серьезностью отвечал, что до сих пор слышал подобные просьбы лишь от молодящихся дам и всегда их игнорировал. Не намерен отступать от своих принципов и сейчас.
В двадцатых числах апреля, когда Серов еще продолжал работать в Петербурге над портретом Римского-Корсакова, пришло радостное для него известие из императорской Академии художеств. На общем собрании Академии 23 марта он был удостоен по результатам голосования звания академика. Его кандидатуру, как было известно Серову, выдвинули еще в феврале действительные члены Академии Матэ, Репин и Чистяков. На том же собрании в академики были приняты Левитан, Касаткин, Архипов и Дубовской. Любопытны результаты голосования. За Серова и Левитана было подано наименьшее число голосов – по 29. Тогда как за Касаткина было отдано 34 голоса, за Архипова – 35, а за Дубовского – 40. Это, разумеется, отнюдь не говорит о том, что Серов и Левитан были менее талантливы, чем их коллеги. Но, очевидно, кое-кто из академиков припомнил им участие в подвергнутой критике выставке русских и финляндских художников, а Архипов, Касаткин и Дубовской в этом грехе замечены не были.
Работу над портретом композитора Серов завершил лишь в начале мая, что и зафиксировал в дневнике летописец жизни Римского-Корсакова В. В. Ястребцев в записи от 9 мая: "Римский-Корсаков был в отличном настроении. Говорили, как и всегда в подобных случаях, о всякой всячине: о чудно написанном Серовым и уже совершенно законченном 5 маяя и даже взятом от них портрете Николая Андреевича, который, в общем, необыкновенно удался Валентину Александровичу и как портрет далеко оставил за собою репинский".
В Москве Серов предложил взглянуть на портрет Павлу Михайловичу Третьякову, и Третьяков без долгих раздумий приобрел его для галереи за тысячу рублей.
Летом Серов, по приглашению Мусиных-Пушкиных, гостил в их имении в Борисоглебске. По просьбе хозяйки имения, графини Варвары Васильевны Мусиной-Пушкиной, Серов пишет ее новый портрет. Три года назад он уже писал ее сидящей в комнате на диване, и тот портрет обратил на себя внимание Дягилева. На сей раз графиня пожелала, чтобы художник написал ее на пленэре. Что ж, разнообразие интересно, Серов не возражал.
Попутно, проживая в имении, он занимался начатым несколько лет назад и все более увлекавшим его иллюстрированием басен Крылова. Одновременно исполнил в технике гравюры собственный, очень интересный автопортрет, изобразив себя в светлом костюме с черным галстуком-бабочкой, испытующе смотрящим прямо на зрителя.
Осенью, по возвращении в Москву, Серов услышал от Коровина, как весело была отпразднована свадьба Федора Шаляпина с балериной Иолой Торнаги. Это произошло летом, в сельской глубинке Путятино, на даче солистки Частной оперы Татьяны Любатович во Владимирской губернии. Венчались в приходской церкви соседнего села, после чего вернулись в Путятино, где был устроен свадебный пир на коврах. Свидетелями этого торжества были, помимо Коровина, С. И. Мамонтов и Рахманинов: там, в Путятине, Сергей Васильевич помогал Шаляпину работать над партией Бориса Годунова для постановки одноименной оперы Мусоргского.
Но в начале театрального сезона Мамонтов запланировал показать "Юдифь". Серов как оформитель оперы отца работал над спектаклем вместе с Шаляпиным – Федору поручалась главная роль ассирийского военачальника Олоферна. Серову хотелось отойти от постановки "Юдифи" на сцене Мариинского театра, где знаменитый баритон Корсов играл что-то очень далекое от дикого нравом воина, каким, скорее всего, надлежало выглядеть библейскому Олоферну. Дляя репетиций сходились в кирпичном флигеле на той же Долгоруковской улице, где Коровин с Серовым держали мастерскую, по соседству с домом, занимаемым Татьяной Любатович. В этом флигеле поселились Шаляпин с молодой женой. Там стоял рояль, уцелевший после пожара в театре Солодовникова и подаренный Шаляпину Мамонтовым.
Об этой совместной с Серовым работе Федор Иванович вспоминал в книге "Маска и душа": "Я готовил к одному из сезонов роль Олоферна в "Юдифи" Серова. Художественнодекоративную часть этой постановки вел мой несравненный друг и знаменитый наш художник Валентин Александрович Серов, сын композитора. Мы с ним часто вели беседы о предстоящей работе. Серов с увлечением рассказывал мне о духе и жизни древней Ассирии".
Чтобы глубже погрузиться в далекую эпоху, Серов вместе с Шаляпиным изучал по альбомам репродукции барельефов и росписей тех времен, обращая внимание на стянутые обручами головы сановников, их разделенные на пряди бороды, на оружие и детали одежды. Его внимание привлек характерный жест, каким царь на одном из барельефов придерживал чашу за днище вытянутыми пальцами правой руки. И тут его осенило:
– Смотри, Федор, как должен двигаться твой герой.
Взяв в руки чашу, как изображал барельеф, Серов медленно, величественно прошелся по комнате. Присутствовавший при отработке сцены Мамонтов одобрительно сказал:
– А ведь верно! Попробуй-ка, Федя, повторить, но пластика движений должна быть более резкой, с расчетом на сцену.
Шаляпин прошествовал по комнате и возлег с чашей на диване.
– Вот так! Это уже ближе к Олоферну! – похвалил Мамонтов.
Шаляпин тоже был доволен наконец-то схваченным рисунком образа и пообещал:
– В этой роли я буду страшен.
И это ему действительно удалось. Критики отмечали не только выразительное пение и богатство интонаций артиста, но и историческую достоверность костюмов, искусство грима. Из декораций, выполненных Серовым вместе с Коровиным, особенно похвалили шатер, где происходит оргия Олоферна. На премьере спектакля, что случалось не часто в мамонтовском театре, Серов, как один из виновников успеха, был удостоен аплодисментов наряду с Шаляпиным. Пришлось выйти из-за кулис и тоже отвесить поклон публике.
Дягилев же все лето посвятил подготовке первых номеров журнала "Мир искусства" – так его было решено назвать. Ему удалось уговорить княгиню Маргариту Клавдиевну Тенишеву и Савву Ивановича Мамонтова оказать финансовую поддержку журналу и выступить его издателями. Мамонтов и Тенишева брали на себя расходы поровну, по 15 тысяч рублей каждый. Дягилев без раздумий согласился на условие отражать в журнале развитие кустарной и художественной промышленности России.
Его хлопоты, беспрестанное тормошение всех, причастных к выпуску журнала, наконец-то увенчались успехом. В ноябре Серов получил от Сергея Павловича первый номер "Мира искусства". Обложка с орнаментом, выполненным Коровиным, смотрелась несколько блекло, но шрифт, заставки, качество иллюстраций были совсем недурны. Из русских художников в этом номере широко репродуцировались работы Виктора Васнецова – "Богатыри", "Пруд", эскизы "Витязя у трех дорог" и "Битвы скифов", а также росписей Владимирского собора. Хорошо был представлен и Левитан – "Тихая обитель", "Последние листья", "Март". На вклейке Дягилев поместил левитановский эскиз картины "Над вечным покоем", приобретенный с выставки русских и финляндских художников Третьяковым.
Внимание к европейскому искусству демонстрировала статья норвежского критика Карла Мадсена о его соотечественнике – иллюстраторе сказаний Эрике Веренскюльде.
Иллюстративный материал включал также фотографии комнат в "русском стиле", старинной деревянной посуды и эскизы Е. Д. Поленовой для вышивок.
Программная статья сдвоенного номера "Сложные вопросы" (Серов слышал, что ее совместно писали С. Дягилев и Д. Философов) переходила из первого сдвоенного номера во второй, и некоторые ее постулаты – о "жаждущем красоты поколении" и о том, что "творец должен любить красоту и лишь с ней должен вести беседу во время нежного, таинственного проявления своей божественной природы" – открыто декларировали эстетские принципы, примат "искусства для искусства". В заключение не очень удачно цитировались слова Заратустры из становившейся популярной в России книги немецкого философа Фридриха Ницше.
Серов обсуждал первые номера журнала с Остроуховым.
– Ведущая статья "Сложные вопросы", – заметил Ильяя Семенович, – написана сумбурно. То развивает тему о неизбежной борьбе художественных направлений, то сетует, что нас прозвали "детьми упадка" и приклеили ярлык "декадентов". Кого это "нас" – не очень ясно.
Особенно неуместным показался Остроухову колкий выпад в рубрике "Заметки".
– "Несчастной Англии, – иронически процитировал он, – грозит выставка картин художников Клевера и Верещагина. Как предохранить русское искусство и английскую публику от такого неприятного сюрприза?" Зачем же, – возмущалсяя Остроухов, – так ядовито унижать коллег-художников?
– Ты прав, – согласился Серов. – Меня эта заметка тоже покоробила.
И все же к первым номерам журнала Серов отнесся более терпимо, чем его приятель. Несмотря на некоторые огрехи, этот блин, по его мнению, испекся все же неплохо.
"Третьяков умер…" Весть о кончине знаменитого коллекционера всколыхнула Москву.
По пути к особняку Третьяковых в Толмачах Серов вспоминал, сколь многим он обязан Павлу Михайловичу, как окрылили его слова Третьякова о впечатлении, произведенном на собирателя портретом Верушки Мамонтовой: "Большая дорога ждет этого художника".
Вспомнился и давний рассказ матери, как за год до смерти Александра Николаевича Третьяков посещал их квартиру и слушал "Вражью силу", – отец, исполняя оперу на фортепиано, сам пел наиболее выигрышные арии.
А сколько же серовских работ успел приобрести для галереи Павел Михайлович? Получалось, вместе с портретом Римского-Корсакова, около десятка…
Дом уже полон посетителей, пришедших выразить соболезнование и проститься с покойным. Много художников – Поленов, братья Васнецовы, Левитан, Суриков… Серов подошел к гробу, установленному в зале на первом этаже, вгляделся в желтое, с обострившимися чертами лицо Павла Михайловича, положил гвоздики.
Кто-то успокаивал плачущую женщину, Серов узнал в ней дочь Третьякова Александру Павловну. Ее муж, известный врач, лейб-медик Сергей Сергеевич Боткин, приблизился к Валентину Александровичу, негромко сказал:
– Прошу вас от всех родственников, сделайте рисунок с покойного.
– Да, да, конечно, – торопливо ответил Серов, – только у меня нет ни альбома, ни карандашей.
Ему принесли необходимое. Он встал у изголовья, с правой стороны гроба, и стал набрасывать рисунок в альбом. На всякий случай сделал два и, закончив, передал альбом Сергею Сергеевичу.
Поблагодарив его, Боткин сказал:
– В последние минуты Павел Михайлович думал о собрании картин. Умирая, прошептал: "Берегите галерею" – с тем и отошел.
Серов бросил взгляд на появившегося возле дочери Третьякова высокого и грузного Илью Семеновича Остроухова. Склонившись над Александрой Павловной, тот говорил ей что-то утешительное.
– Вот Илья Семенович, – сказал Серов, – достойно позаботится.
Обоим было известно, что из всех художников и коллекционеров Третьяков особо приблизил к себе Остроухова, ценя его вкус, предприимчивость и знания в области русского искусства. Во время отъездов за границу Павел Михайлович неоднократно поручал Остроухову делать покупки картин для галереи от его имени и видел в нем достойного преемника начатого им, Третьяковым, дела.