Поколение одиночек - Бондаренко Владимир Никифорович 12 стр.


Есть где-то земля, как Цветаева ранняя, в мочках,
Горят пастухи, и разводят костёр кавалеры.
Есть где-то земля, как вино в замерзающих бочках -
Стучится вино головою, оно заболело!
Есть где-то земля, что любые предательства сносит,

Любые грехи в самом сердце безумно прощает.
Любые обиды и боли она переносит,
И смерти великих. Как просеки – лес, её навещают.

Есть где-то земля, и она одичала, привыкла,
Чтоб лучших сынов застрелили, как будто бы в игры
Играли, уволив лишь жалость, плохую актрису.
И передушили поклонников всех за кулисами.

Есть где-то земля. Что ушла в кулачок даже кашлем,
И плачет она, и смеется в кустах можжевельника.
Есть где-то земля с такою печалью – нет краше.
Нельзя так сказать, помилуйте, может, не верите?

Есть где-то земля, и я не боюсь её имени.
Есть где-то земля, и я не боюсь её знамени,
Последней любовницей в жизни моей, без фамилии,
Она проскользнет, и кому-то настанет так завидно.

Есть где-то земля, и я не боюсь её грусти.
От соли и перца, бывает, однако, и сладко,
Есть где-то земля. Где меня рекламируют гуси.
Летящие к Богу на бледно-любую лампадку.

И я сохраню её почерк волшебно-хрустящий.
И я сохраню её руки молочно-печальные,
На всех языках, с угольком посекундно гостящий.
Я знаю. Я знаю – одна ты меня напечатаешь.

Ах, всё-таки люблю я церковный рисунок на ситце.
Ах. Всё-таки люблю я грачей за седым кабаком,
Приказано мне без тебя куковать и носиться
И лишь для тебя притворяться слепым дураком.

Ах, всё-таки люблю я утюг твой и вечные драки,
И вирши погладить давно бы пора бы, пора…
И с прелестью злой и вовсю нелюбимой собаки
Лизнуть твои руки. Как будто лицо топора!..

Леонид Губанов

Леонид Губанов. В рубищах великих слов

Вспоминаю, как году в 1975 познакомился с Леней Губановым на квартире своего приятеля, московского математика, преподавателя МГУ, большого любителя изящной словесности. Губанов был тогда уже изрядно выпивши. С ним пришел хоровод его девиц и поклонников. Но сам домашний вечер его поэзии всё же состоялся. Впрочем, очевидно, примерно такими же были и другие, в ту пору еще многочисленные вечера его поэзии, проводившиеся в квартирах учёных, в маленьких библиотеках, в студенческих общежитиях…

Читал он свои стихи завораживающе, колдуя над ними, как древний шаман какого-то славянского племени. Он не был актером XX века в чтении своих стихов, как Евтушенко или Вознесенский, он был скорее древним гусляром. Не случайно он так любил Древнюю Русь, допетровскую Русь, не случайно он посвятил ей многие свои стихи и поэмы.

Может быть, он и сам к нам пришел как бы из того древнего времени?
А мне – семнадцать. Я – семьсотый.
Я Русь в тугих тисках Петра.
Я измордован, словно соты.
И изрешечен до утра…
А Пётр наяривал рубанком.
А Пётр плевать хотел на совесть.
На нем стрелецкая рубаха
И бабий плач царевны Софьи…

Ощущение от его поэтических уходов в историю Руси явно указывает, что он был на стороне стрельцов, на стороне староверов, на стороне древних сказителей. И даже все его уходы в авангард, в стихотворный эксперимент, скорее схожи с творческими раскованными поисками такого же русского шамана Велимира Хлебникова, нежели с расчетливой литературной игрой нынешних постмодернистов. Он обожал Древнюю Русь, все её обряды и традиции, писал свои поэтические "Отступления в семнадцатый век", становясь сам на время то боярином, то стрельцом. При этом свои уходы в древнюю старину Леонид Губанов соединял с авангардом века двадцатого, продолжая эксперименты Хлебникова и Маяковского, сюрреалистов и концептуалистов.

Вроде бы и повторы осознанные у него идут довольно схожие с опытами нынешних экспериментаторов стиха, и звукопись, игра на чередовании определенных гласных и согласных, постоянные реминисценции, переклички со стихами то Есенина и Клюева, то Хлебникова и Маяковского, то Пастернака и Мандельштама – весь арсенал запоздавшего русского постмодернизма налицо. Но в поэзии Леонида Губанова даже полуплагиат какой-нибудь отдельной строчки из поэтов Серебряного века звучит как бы заново. По-варварски свежо и первозданно. Его так и воспринимали – как варвара русской поэзии, несмотря на все его многочисленные ссылки на Верлена и Рембо, на Пушкина и Лермонтова. Он жил исключительно в мире поэзии, даже в мире русской поэзии, но вольность его обращения и со словом, и с ритмом, и с образами была такова, что весь предыдущий поэтический опыт как бы улетучивался, и он вновь оставался один на один с миром первичности: первичности слова, первичности человека.

По всей России стаи, стаи…
А на спине моей как будто
Горят горчичники восстаний.
И крепко жалят банки бунта…
На город смотрят, рот разинув,
И зависть, как щенок, в груди.
А у меня, как у России. -
Всё впереди. Всё впереди!..

Ему в те шестидесятые-семидесятые годы завидовали многие из куда более признанных и печатаемых во всех журналах поэтов. Завидовали его дерзости, его потаённой славе бунтаря и вольнолюбца. Завидовали его свободному владению стихом, его импровизациям, его моцартианскому началу. Он был негласным поэтическим королём своего поэтического поколения. Как вспоминает его давний приятель поэт Юрий Кублановский: "Авторская декламация Губанова по силе эмоционального воздействия была вполне сопоставима с исполнением лучших тогдашних бардов, несмотря на то что не могла брать за горло струнными переборами. И слушавшие его в ту пору ценители через всю серятину последующей жизни пронесли полученный от него заряд-огонек". И на самом деле, не запомнить Леню Губанова было нельзя. Он был самородком в любой компании, впрочем, и любил подчеркивать это, не любил соперничества, из-за этого и драки с тем же Эдуардом Лимоновым, презрение к шестидесятникам, которых он не выносил.

Я стою посреди анекдотов и ласк,
Только окрик слетит, только ревность притухнет.
Серый конь моих глаз, серый конь моих глаз.
Кто-то влюбится в вас и овес напридумает.
Только ты им не верь и не трогай с крыльца
В тихий, траурный дворик "люблю",
Ведь на медные деньги чужого лица
Даже грусть я тебе не куплю.

Может быть, ещё и поэтому те же шестидесятники, немало позаимствовавшие и мотивов, и ритмов, и конкретных тем из неопубликованных стихов Леонида Губанова, не особо стремились увидеть их напечатанными… Ни в те шестидесятые годы, ни ныне во времена полной вольности в публикациях. По сути, его открыли с помощью его друзей лишь сейчас, в 2003 году, когда, наконец, вышла более-менее полная книга стихов Леонида Губанова: "Я сослан к Музе на галеры…" Так и был сосланным поэтом все полтора десятилетия перестройки и гласности, тут уже на советскую власть не свалишь. Не нужен он был бывшим и нынешним кумирам стихотворчества. Редкие публикации в малотиражных журналах его друзей ситуации не меняли.

И на коленях простою,
Век свой на днище слезы черпая,
Там, где любимую мою
Поят вином моего черепа!..

Тогда заметно стало бы, что, скажем, не Булат Окуджава со своей популярной песней: "Дай же ты всем понемногу…", а Леонид Губанов со своей: "Воинствующей просьбой" первичнее и оригинальнее:

Дай монаху день мохнатый,
Удочку, земли богатой,
Ласточку и апокалипсис,
думку вербы – а пока я с ним.
Девушке – коня лихого,
Мох на шлем богатыря
И лукавого больного
В комнаты нашатыря…
Чайной ложкой по лицу
Дай последнему дворцу.
Дай закату три зарплаты,
Домовому – треск колоды,
Пастернаку – злость лопаты
В облигациях урода…

Ну а мне дай мужество -
Никогда не оглядываться!..

Кстати, и во многих стихах Андрея Вознесенского явно слышны губановские мелодии, видны губановские находки. Впрочем, поэт был щедр, и по молодости никогда не отчаивался.

А я за всех удавленничков наших,
За всех любимых, на снегу расстрелянных,
Отверженные песни вам выкашливаю
И с музой музицирую раздетой.
Я – колокол озябшего пространства…

И он звонил в свой колокол озябшего пространства, стараясь дозвониться до сердец своих соотечественников. Если сравнивать по дерзости и поэтической, и политической, стихи Леонида Губанова и, к примеру, стихи Иосифа Бродского предссыльного периода, одних и тех же лет, то, на мой взгляд, стихи Губанова тех лет – конца шестидесятых начала семидесятых – были и ярче, и дерзостнее, более вызывающими, но, вот беда, карательная Москва за Губановым послеживала, но в ссылку не отправляла.

Меня пугает эта слава
И черный локон запятой,
Прости, железная держава,
Что притворилась – золотой.
Побольше бы твоих пророков
Расстреливали на снегу.
Вы запретили веру в Бога
Надеждою на пять секунд.
Любовь вы к рельсам приковали.
Поэтов в тундру увели.
Зевая, опубликовали -
Какие розы отцвели.
Потом узнали, сколько стоит
Берез пытаемая кровь.
Услышали, как гений стонет -
Любимая, не прекословь.
Как гордость нации моей
Петлю и пулю принимает,
Слезами всех семи морей
Россия это понимает!..

Интересно, что было бы, если бы в те шестидесятые-семидесятые годы питерского поэта Иосифа Бродского оставили органы в покое, а куда более дерзкого и непослушного москвича Леонида Губанова отправили в ссылку в Архангельскую область? Не в упрек Иосифу Бродскому я это пишу, не он выдумал свои страдания, как говорила Анна Ахматова: "Кто-то делает мальчику славу".

И всё-таки, даже, если перевернуть время по-своему, результат был бы в любом случае другой.

Во-первых, Леонид Губанов непослушен во всём, он вызывающе ведет себя не только перед советскими властями, он не подошел бы и нобелиантам того времени, он бы успел разругаться со всеми западными славистами и журналистами, набил бы кому-нибудь морду и был бы отправлен в американскую тюрягу.

Во-вторых, был Леонид Губанов чересчур национальным русским поэтом, даже когда ругался со своим же народом и дерзил своим же святым. Он был чересчур православным, особенно в свои поздние годы, чтобы приглянуться западным славистам. Те отшатывались от Губанова, как черт от ладана, чужим духом пахло. Эксперимент с перевертыванием времени получился бы явно неудачным. У одного бы – Иосифа Бродского – лишенного архангельской ссылки и страданий, премию бы отобрали, другому бы – Леониду Губанову – всё равно её не дали бы. Россия была бы в явном проигрыше.

И, вспомнив все слезы и нищенство,
Всплывет православное облако
И скажет мне – ваше величество,
Чужое то небо нам побоку…

Нет, вся слава Леонида Губанова была и остается внутри России. Более того, несмотря на свое московское происхождение (родился в Москве в 1946 году, крещен в церкви Святой Троицы на Воробьевых горах), он был похож на русского провинциального гения. И поведением своим, и стихами, тут и гонор провинциала, тут и его постоянные разгулы и загулы, с русской непосредственностью он завоевывал Москву.

Ты – провинция,
Ты вошла в меня неспроста,
Вся от зависти, вся от купола…

В начале своего творчества, в период создания СМОГа (самого молодого общества гениев) слава Леонида Губанова перехлестывала все края, ему могли позавидовать и многие увенчанные и книгами, и премиями поэты того времени. Даже то, что фельетоны о нем писал Леонид Лиходеев в "Комсомольской правде", его громили в "Крокодиле" – вызывало зависть у регулярно печатавшихся коллег.

Андеграунд явно был на слуху в культурной богеме, и о Губанове слышали все, кто даже не видел его ни разу и не читал его самиздатских стихов.

На горьких грамотах берез
Рисуя свой славянский росчерк.
Чтоб к вечеру прекрасно пьяным
В каморке вечера бесплатно
Уснуть под красным одеялом
Ржаного теплого заката.
Я знаю, мне печаль не выстирать,
Проснусь, воскликну: Боже правый!
И мысли золотыми листьями
Пойдут ко мне на сердце падать…

И ведь это, чудо-то какое поэтическое, было написано юношей в 1963 году, в шестнадцать лет. Кстати, уверен, даже, если бы он и умер молодым, как его любимый поэт Лермонтов, он навсегда остался бы в русской поэзии уже своими первыми стихами… Так ярко в конце XX века никто не начинал.

Я – Дар Божий, я дай Боже нацарапаю,
Улыбнутся ветлы: на царя, поди?
И заплещут – берег наш любимый,
И за плечи белые обнимут…

(1963)

Может быть, для совсем молодого Леонида Губанова эта слава была даже чрезмерной, слегка заразила его звездной болезнью. А в конце семидесятых, когда мода на андеграунд прошла, умело напуганная карательными мерами правоохранительных органов, от той былой славы поэта остался лишь горький осадок. Не различимый даже в лупу, ибо публикаций на родине как не было, так и не ожидалось впредь. Осталось с Леонидом Губановым горькое одиночество и несколько верных друзей. Спасала поэта от безнадеги и депрессии вера в свое будущее:

И молодому поколенью
Не разглядеть за сотней тел -
Что за свои стихотворенья
При жизни я окаменел.
Мои пророческие книжки
Не объяснит седая Русь.
Ну что ж, ни дна ей ни покрышки
Когда я бронзовым вернусь!..

Он был не принят в эти годы ни в кругах либералов, ни в кругах патриотов. Он был изначально чересчур волен по натуре своей. Он не был осознанным диссидентом или ниспровергателем основ. Он был в семидесятые-восьмидесятые годы вольным русским поэтом, что категорически не допускалось. Не знаю, какие идиоты курировали в органах Леонида Губанова и других смогистов, но мне очень обидно, что Леонид так и не смог опубликовать многие свои прекрасные стихи, наполненные и любовью к родине, и любовью к природе, к нашей истории.

И смотрит девочка, робея,
От жалости ко мне ржавея -
Мол, посреди таких друзей.
Не смех, прижизненный музей.
И только ветры в поле пали.
И только волки вышли в ночь.
В России грусть была в ударе -
Кому бы плахами помочь?..

Да, его творческую, его поэтическую жизнь явно отнесли на плаху безжалостному палачу. Он был сероглазым всадником во мгле своего застойного времени. Я того же поколения, что и Леонид Губанов, того же 1946 года, свидетельствую: нашему поколению не досталось ни оттепели, ни даже права на отстраненное наблюдение за жизнью, которое получили так называемые "сорокалетние". Первый всплеск нашего поколения – смогисты – были задавлены, не доходя до публикаций. Остальные тащились в обозе "сорокалетних", предпочитая не бунтовать против тихого гниения и развала нашей родины. Кто-то не выдержал (ни страданий, ни преследований) и этого тишайшего застоя и уехал за рубеж, подобно Юрию Кублановскому, Евгению Вагину, Николаю Бокову, Вадиму Делоне, но и там явно не подошел к такой же сплоченной и кастовой эмиграции, кто-то просто перестал писать, безнадежно наступив на горло собственной песне.

Но как весело и оптимистично всё начиналось. Вспоминает Владимир Алейников о "…губановской мечте о каком-то великолепном содружестве творческих людей, чуть ли не братстве, во всяком случае – славной компании, где все бы были в доску своими и все что-нибудь да создавали, творили – стихи ли писали, прозу ли, рисовали… в преддверии чего-то необычайного…". Вспоминает Владимир Алейников и самого Губанова: "…коренастая, ладно сбитая фигура Губанова… Его изумительные серо-голубые глаза, действительно – зеркало его, губановской, таинственной души, излучали особенный, теплый, льющийся изнутри непрерывным потоком свет – свет предчувствия грандиозных событий, тайны, откровения…"

Леонид Губанов любил смолоду изумлять, поражать, пророчествовать. Впрочем, он и был наделен неким даром предвидения, хотя бы по отношению к самому себе.

Все знали от него же, что он уйдет в мир иной в тридцать семь лет, в сентябре. Он так и писал: "Я лежу ногами вперед в сентябрь…" О своем гибельном сентябре он писал еще в самые молодые годы. Так и случилось. Сердце остановилось в сентябре 1983 года, когда ему исполнилось тридцать семь лет…

В сентябре вода прибывает,
В сентябре гробы забивают,
В сентябре мой окунь спешит,
В сентябре молодкам грешить…

Он писал свои шедевры как-то безумно легко, а потом шально выкрикивал их на коленях подружек и в кругу бражничающих друзей.

Мои стихи рассеялись в народе.
Рассеянные люди ходят вроде…
Жуют и пьют, меня не замечая.
А если и зовут – на чашку чая…
Пишу я для себя, потом для Бога.
У каждого своя теперь дорога…
Но умирая вот на этой строчке,
Я думаю: народ – он Бог, и точка.

Что мешало печатать такие стихи? Чего боялись цензоры? Да, конечно же, стихи Губанова необычны, посреди пяти-шести строчек обязательно намечается какой-то взрыв всей вселенной стиха. Почти всегда, хоть запятой, но его стихи выделялись из потока тогдашней поэтической уткоречи. Есенинская напевность вдруг переходит в хлебниковскую усложненность. Маяковский прорывается сквозь Николая Гумилева. Вот уж на самом деле – рубище великих, ранее сказанных слов. Но после Библии все слова уже сказаны, и потому не убоимся губановского рубища, он не издевается над стихами своих великих предшественников, а как бы ощущает, делает их своими и втягивает смело в орбиту своих слов и образов, в свою поэтическую фантазию. В свой карнавал и в свое судилище.

Но на цепи мое призванье,
И на цепи моё признанье,
Но мы увидим – кольца ржавы.
И цепи сбросить не секрет,
Но прежде чем покроют травы.
"Опальный колокол державы"
Споет малиновый сонет…

Он часто бывал неровный, небрежный, драчливый, не заботился о своем совершенстве ни в жизни, ни в поэзии. Это характерно для любого непечатающегося поэта, каким бы талантливым он ни был. Он же свои стихи, как правило, слышал только на слуху, а исполнял он их изумительно, звучащее слово поглощало все недостатки иногда небрежно сделанного стиха. Лишь публикации, журналы, книги, заставили бы его строже относиться к своей редактуре. (Поэтому я и сейчас не верю в поэзию Интернета. Нет самодисциплины, нет взгляда со стороны на свое творчество. Публикации, и чем скорее, тем лучше, необходимы всем.)

Друзья уставали от него, бросали в сомнительных компаниях, от прежнего авторитета безусловного лидера не осталось и следа, да и весь ранний андеграунд шестидесятых годов, якобы не нуждавшийся в публикациях, всё более перекочёвывал на сытый запад со своими выставками, со своими книгами в кожаных переплетах, наверстывал упущенное. Губанову запад был не нужен совсем, изредка в каких-то антологиях и западных журналах появлялись и его отредактированные стихи. Он то искренне радовался, то закидывал их куда-нибудь в форточку. Ему нужна была его Россия. Но где же она? Где его читатели, его слушатели? Он становился жестоким, мог впасть в истерику, как писал тот же Алейников: "когда его не просто вело что-то и куда-то, но – несло, и был он – одержим, был – сплошной взлёт и сплошной нерв…"

Но буду я работать, пока гол,
Чтоб с царского плеча сорвать мне шубу,
Когда уже прочитан приговор
И улыбается топор не в шутку.
Но буду я работать до тех пор.
Пока с сердец не сброшу зло и плесень.
Ах, скоро, скоро вас разбудит горн
Моих зловещих, беспощадных песен!..

Назад Дальше