* * *
Утро, тихое, ласковое. Длинным цугом вытянулся наш странный обоз. Впереди командирский кучер Драчев на двуколке, за ним Базунов, потом управленские возы с фуражом и наконец одна за другой крестьянские фурманки. Фигуры возчиков печально-комические. Большинство без сапог. Трое в солдатских полушубках. Люди всех возрастов - от седоусых стариков до безбородых юношей. Шагают понурые, угрюмые. Каждое утро они выдумывают десятки новых болезней и просятся домой. Падает мягкий, крупный, пушистый снег. Деревья, осыпанные снегом, стоят длинными ровными рядами, как на оперных декорациях. Мы подъезжаем к пограничной переправе.
22 декабря в половине второго по петербургскому времени мы перешли через понтонный мост и очутились в Галиции. Кучками стояли солдаты, теснились военные и обывательские подводы, валялись груды обтёсанных брёвен для строящегося моста. От переправы сразу же начинается ровное австрийское шоссе, идущее вдоль Вислы. По бокам шоссе толстые короткие ветлы с сердито растрёпанными верхушками из голых прутьев. На повороте белая большая доска, на которой чёткими буквами обозначено по-польски: "Королевская область Галиция. Уезд Домбровский. Местечко Щуцин".
Щуцин - небольшое галицийское местечко с двухэтажными каменными домами, старым костёлом и большими лавками. Но все это в прошлом. Сейчас Щуцин - совершенно мёртвый посёлок, по которому, как по кладбищу, блуждают наши солдаты. Дома все разрушены, окон нет, печи разворочены, на полу сено, рваные еврейские молитвенники, много битой посуды, тряпки и зловонная грязь. Лишь кое-где на задворках мелькают робкие обывательские фигуры. И дальше, за Щуцином, такая же мёртвая тишина. Деревни покинуты. Над крышами ни дымка, в окнах пусто. На дворе ни гусей, ни скота, ни телег. Даже на деревьях, растущих вдоль шоссе, - ни одного воробья. Изредка встречаются обывательские фурманки с молчаливыми польскими мужиками, приветствующими нас низкими-низкими поклонами. На одной фурманке, погоняемой поляком, сидел чернобородый галицийский еврей. Один из наших молодых возчиков, проходя мимо него, хлестнул его батогом, о чем радостно сообщил нашим солдатам.
Часам к четырём добрались до Ривана - большой деревни, расположенной перпендикулярно к шоссе. Свернули и пошли вдоль узкой речонки, обсаженной ветлами. Остановились в просторной крестьянской хате. В доме порядок: большие коричневые кафельные печи, деревянный пол, крашеные скамьи. Во дворе - сараи с навесами для лошадей, бетонный колодец, чистый деревянный клозет. Хозяйка, баба лет сорока пяти, плачет и громко вздыхает.
- Чего ты?
Да у меня уж стояли и наши войска, и русские, и казаки.
Забрали лошадей, коров, гусей. С тех пор как русские солдаты пришли, житья не стало. Достать ничего нельзя. За керосином надо за Вислу ходить, и платим по двадцать пять копеек за фунт.
Спрашиваю Кубицкого:
- Нравится тебе здесь?
- Да, во всем порядок. Каждая каморка - все хозяйственное.
- Хорошо живут, - вмешивается Драчев. - Отчётливо. Только зачем бежали? Здесь бы жили - от нас нажились бы.
- От нас не разживёшься! - смеётся Кубицкий.
- А все их император, - солидно продолжает Драчев. - Не схотел жить в мире, весь свет взбаламутил. Вот как бы Бог помог в колодки его заковать - знал бы, как войны устраивать.
Кроме нас в Риване стоят две роты Седлецкого полка. Солдаты угрюмо советуют:
- Какая уж тут днёвка, тут и ночью ничем не разживёшься. Едем дальше. Дорога размытая, грязная и скользкая. Лошади подвигаются с трудом. Гнилой ветер гонит густые рыхлые облака. На полях талый снег. Бегут потоки талой воды. На проталинах зелёная травка. Вообще весь пейзаж таков, каким он бывает у нас ранней весной, в начале марта. За два часа с трудом сделали восемь вёрст, заночевали в Домброве.
И здесь та же картина. Жителей почти нет. Дома заняты нашими войсками: понтонным батальоном, госпиталями, хлебопекарнями и обозами. Сунулись в магистрат, в аптеку, в комендатуру - везде битком набито. Дома разграблены. Из лавок все вынесено, и они превращены в конюшни.
Подъезжаем к Тарнову. Грохочет страшная канонада: позиции верстах в трёх от дороги. Над Тарновом дымки разрывающихся снарядов. По временам - вспышки наших пушечных выстрелов.
Издали Тарнов похож на Владивосток: те же голубоватые горы и сбегающие вниз по уступам каменные дома. Живописно раскинутые предгорья Карпат, а за ними - вдали, теряясь в облаках, - синеют карпатские вершины. Вся обстановка - точно батальные декорации Верещагина: горные хребты, котловины, дымки шрапнелей, блеск пушечных выстрелов, зажжённые домики... Над ними все время реют два моноплана и один биплан. Биплан жёлтого цвета, кажется, австрийский.
В Тарнове мы разыскали второй парк нашей бригады - под командой Пятницкого. Он расположился за городом, на дальней окраине.
Ночью, часу в одиннадцатом, послышалась чрезвычайно сильная канонада. Казалось, что снаряды рвутся над городом и падают где-то совсем близко. Это длилось минут восемь. Базунов выскочил из своей комнаты:
- Послушайте, вы держите связь со штабом? А то ведь теперь время такое, что каждую минуту надо быть начеку.
- Да мы здесь уже двенадцать дней, и каждую ночь такая же стрельба. Днём молчат, а ночью палить начинают. Ведь здесь два штаба стоят. Столько частей. Если что-либо случится, мы сразу увидим.
Часа через два стрельба опять повторилась. На улицу высыпали жители. Всюду тревожные голоса: такой пальбы ещё не слыхали здесь. Вскоре распространился слух, что по городу стреляли из броневого автомобиля, прорвавшегося сквозь наше сторожевое охранение.
* * *
Нашли квартиру недалеко от парка, на Львовской улице. Три хорошо меблированные комнаты с ванной, электрическим освещением и всякими удобствами. Хозяйка, пожилая еврейка, говорит по-польски. Обратилась к нам:
- Дам все, что хотите: кровати, дрова, подушки, перины, лампы; все бесплатно; денег мне не надо; только пусть все будет цело. Дети мои уехали. Дочь у меня красавица. Испугалась, все бросила и утекла с мужем. Я одна осталась. Квартиранты все выехали.
- Будь спокойны: у вас ничего не тронут.
Она посмотрела на нас благодарными глазами и протянула руку полковнику:
- Благодарю вас, очень.
Но сейчас же вслед за хозяйкой явился плутоватый, угодливый, немолодой еврей и, галантно расшаркавшись, объявил:
- Совладелец дома. Русский подданный. Служу у князя Сангушко. Так как князь Сангушко также русский подданный, то и все служащие ясновельможного пана Сангушко тоже русские подданные.
При этом он извлёк из кармана какую-то бумажку, в которой за подписью сотника Павлова сообщалось, что предъявитель сего документа Гриншпан должен быть освобождён от всяких повинностей и действительно является совладельцем занятого нами дома. Документ был написан вполне грамотно и снабжён печатью воинской части.
- Чего же вы собственно хотите? - обратился к Гриншпану Базунов.
Тот ласково улыбнулся и, угодливо извиваясь, ответил:
- Я ничего... Я так...
И мгновенно ретировался. Цель его визита так и осталась невыясненной.
Роскошествуем и отдыхаем. Утопаем в плюше и бархате. Всюду зеркала, диваны, мраморные умывальники, белые ясеневые стулья, часы, безделушки, электрические ночники и множество портретов на стенах.
С утра бродим по городу. На улицах грязно. Привлекает внимание курьёзная афиша кинематографа "Гелиос", на которой аршинными русскими буквами напечатана такая программа:
Ижасное преступление, сенсациощая драма с угощиа
в главной роли Шерльока Холмеса
Железная дорога с натура
Пыль страсишь, весёлая комедиа в 3 ак.
Первая забава, очем комичная
Преобладающий элемент среди оставшегося населения - старики и дети. Днём город не кажется таким пустынным: много открытых магазинов, в витринах пёстрый товар, грохочут извозчики. Но с вечера сразу бросается в глаза городское безлюдье. Большинство домов утопает во мраке. Улицы кажутся испуганными и мёртвыми. Лишь кое-где из офицерских квартир струятся полоски света да в мелких лавчонках зажигаются робкие огоньки. Только рестораны, биллиардные и кофейные озарены по-праздничному, и во мраке безлюдных улиц горят их полузавешенные окна. Самое большое оживление на вокзале, где сосредоточены лазареты. Идёт погрузка и перегрузка раненых. В воздухе носится крылатая матерщина санитаров. Щеголевато семенят по перрону сестры. Чинно прогуливаются доктора. Подъезжают и отъезжают штабные автомобили. А ночью почти всегда около половины двенадцатого начинается адская канонада. Неприятельская артиллерия развивает ураганный огонь, зловещие вспышки каждого выстрела мелькают широкими зарницами в небе, обливая трепетным светом далёкую окраину города. Тогда из ворот выбегают испуганные жители, слышится хриплый лай собак, и офицеры начинают тревожно прислушиваться к гулу орудий. Но через полчаса все успокаиваются, и город погружается в мирный сон.
С участием(?).
В завоёванной Галиции. 1915 год
Январь
Сегодня канун Нового года. Временно все три парка собрались в Тарнове. С утра раздаём привезённые подарки. Солдаты очень довольны. Смутил нас только Асеев своей сектантской несговорчивостью. Для него отобрали отличный романовский полушубок, валенки, ватные шаровары, папаху и рукавицы - полное зимнее обмундирование. В подборе вещей участвовала вся бригада. Отбиралось самое лучшее, но Асеев сурово заявил:
- Не возьму. Не надобно мне.
Его уговаривали, упрашивали, но он твёрдо стоял на своём:
- Не для ча. Не надобно мне.
- Ну, Асеев, вы просто обижаете нас, - обратился к нему Василенко. - Мы из Киева подарки везём, а вы отказываетесь.
Асеев подошёл к Василенко, отвесил ему поясной поклон и сказал твёрдо и решительно:
- Нехорошее мы дело делаем: людей убиваем, грабим, малых детей, как кутят, на мороз выбрасуем, а нам за это жертвенные вещи шлют. Разве ж можно?..
Всем стало неловко. Даже Базунов промолчал. Только фельдфебель Гридин не утерпел, чтобы не вставить тоном Иудушки ехидного словечка:
- На что Асееву шуба? Он у нас праведник андельский. Ему и на холоду как в божьем раю.
Адъютант Медлявский, втайне питающий некоторую слабость к толстовству, резко набросился на Гридина:
- Гридин, отчего лошади вспотели?
На что тот ответил со своей обычной вкрадчивостью:
- Это, ваше высокородие, оттого, что лошади два дня на холоде стояли. А теперь из них холод и выходит, в своё состояние они входят.
После раздачи подарков мы с Василенко до вечера бродили по городу и осматривали кафедральный собор. Собор был заперт. Мы обогнули его кругом. Заходящее солнце ярко освещало окна собора, и он горел, как огромный фонарь. Обошли второй раз собор. Вышел пан пробощ - полный, высокий, благообразный ксёндз, похожий на бабу. Обратились к нему - он вежливо отворил двери и согласился быть нашим провожатым. Вначале был любезен, но холоден. Понемногу разговорился и стал рассказывать.
- На постройку собора, - объяснил он нам, - затрачено тыле миллиона крон. Достроен он пять лет назад. Жертвовали е три Польши. В настоящее время на нем ещё сто тысяч долгу.
По грандиозности это первый собор в Польше. Такого нет ни во Львове, ни в Кракове. Строил собор львовский профессор доктор Зубржицкий, оконная живопись по проектам Стефана Матейко. Два больших окна обошлись по шести тысяч крон. До сих пор Бог миловал: собор не пострадал. Но, говорят, швабы подвозят сюда свои тяжёлые орудия, и собору грозит серьёзная опасность.
- Для чего вы запираете собор? - спросил Василенко.
- Собор запирается с двенадцати часов дня, так как был случай, что кто-то взобрался на колокольню. Во избежание неприятностей я сам просил о назначении стражи. Недели две назад мне пришлось пережить очень печальное столкновение с вашим офицером. Дело было вечером, уже стемнело, вдруг врывается ко мне на квартиру офицер с револьвером в одной руке, с нагайкой - в другой и в сопровождении солдат. "Вы ксёндз этого собора?" - "Я". - "Вы сигнализуете огнём! Я застрелю вас!" И нацелился револьвером. "Господин офицер! Я не младенец. Меня запугать нельзя. Если вы имеете право и основание меня застрелить - стреляйте. Только я хотел бы знать, в чем дело?" - "Это мы сейчас увидим. За мной - на колокольню! Там сигнализируют". - "Но этого быть не может. Ключи у меня, костёл заперт. Наконец, повторяю вам, я не ребёнок и не стал бы сигнализировать, сидя в городе, посреди ваших военных частей". - "Марш на колокольню! За мной!"
Я отворил собор и стал взбираться по лестнице, но почувствовал себя дурно. "Господин офицер, я не могу идти". - "Нет, ты пойдёшь!" - "Я старый человек. У меня слабое сердце. Я не могу". - "Молчи!" И снова направляет на меня револьвер, размахивая у меня над головой нагайкой. "Господин офицер! Я идти не могу... Не забывайте, что вы имеете дело со служителем церкви, с человеком культурным. Я два года обучался в Льеже - том самом Льеже, который варварски уничтожен швабами, два года - в Париже... Ведь вы имеете полную возможность приставить ко мне стражу, чтобы я не удрал, пока вы будете обыскивать собор".
Офицер подумал и смягчился. Приставил ко мне двух солдат, а с остальными полез на хоры и колокольню. Шарил часа два и, разумеется, ничего. Стал я его расспрашивать, и выяснилась очень простая вещь: мимо собора проезжал освещённый автомобиль и сквозь широкие оконные стекла фонари автомобиля осветили внутренность костёла. Проезжавшему с другой стороны офицеру показалось, что это огненные вспышки, которые он принял за сигнализацию. Отсюда и весь сыр-бор загорелся. На другой день я поехал с жалобой к коменданту, полковнику Беру. Это гуманная и весьма культурная личность.
"Кильтуральный чловик!" - произнёс несколько раз с ударением пан пробощ.
- Спрашивает меня: "Как фамилия офицера? Какой части?" Но разве я знаю? Человек грозит нагайкой и револьвером. Станет он при этом рекомендоваться?.. Обидно, я совершенно не заслужил такого обращения. Да и подобает ли такой образ действий русскому офицеру? Ведь это не грубый шваб...
Когда мы вышли из собора, было уже темно. Но по улицам сновало ещё множество еврейских детишек, оборванных и грязных, которые настойчиво предлагали прохожим пряники, булочки, какие-то подозрительные конфеты, папиросную бумагу, сыр, махорку, старые газеты, пуговицы, свечи, открытки, испорченные батареи и крашеные патроны. Старухи протягивали руку за подаянием. Те, которым удаётся выпросить несколько гривенников на покупку муки, завтра же из нищих превращаются в торговок и с той же настойчивостью, с какой сегодня просили милостыню, завтра будут навязывать прохожим свой товар. Улицы кишат нищими. "Жить нечем" - этой фразой по-польски преследуют офицеров десятки старых евреек и детишек.
* * *
Вечеринка в полном разгаре. Налицо все наши офицеры и множество гостей. Публика разбилась на три группы в трёх комнатах. Большинство играет в карты. Центром внимания является Кордыш-Горецкий; разговоров он не любит, и весь его несложный словарь исчерпывается вне служебных отношений четырьмя вы разительными словами: "шикарно", "шикардос", "слабеджио", "пардонато". Во второй комнате собрались любители выпить. Отсюда поминутно выскакивает денщик Болконского, неуклюжий Момут, и растерянно докладывает скороговоркой заведующему хозяйством:
- Так что ошибка вышла, ваше благородие, стакан разбился.
- Как же он разбился?
- Так что я почти что уронил его на землю.
В третьей комнате идёт нескончаемый спор при участии Базунова, Кострова, Джапаридзе, Василенко и нескольких гостей. На этот раз застрельщиком выступил Медлявский:
- А ведь, знаете, Асеев ведь прав... Он только смелее многих...
- Дурак ваш Асеев! - резко вмешивается Джапаридзе. - По совести его бы надо под суд отдать.
- Нет, по совести говоря, за что его под суд?.. Вы только подумайте, из-за чего мы воюем? Отчего безропотно плетутся по колено в снегу обозы? Отчего бредут, спотыкаясь, раненые? Отчего покорно гниют и зябнут в окопах солдаты? Даже лошадь, и та вдруг ляжет - и ни с места! А мы нехотя, против воли зябнем, мёрзнем, голодные, вшивые, раскалываем друг другу черепа, лезем на штыки и не выпускаем до самой смерти винтовки из коченеющих пальцев. Отчего?
- Отчего, отчего?.. От страха, - с оттенком брезгливой иронии в голосе говорит Базунов и, по обыкновению, пускается в язвительное резонерствование: - Вы думаете, когда солдаты прут друг на друга в штыковом бою, это делается из молодечества? Как бы не так! Это - храбрость отчаяния. Не пойдёт - расстреляют, а пойдёт - может быть, уцелеет. Да он и не рассуждает. Страх подсказывает ему, что надо повиноваться. Если у нас не стреляют свои же по отступающим из пулемётов - все равно: каждый солдат постоянно чувствует за своей спиной наготове такой же пулемёт...